Donate
Здесь

<речь несуществующего нобелевского лауреата (полная версия)> (из 1-го номера журнала "Здесь")

Журнал "Здесь"25/02/18 18:56714

Целью своего творчества с ранних лет считаю жизнь в ее фантастических явлениях — таких, как отвага и смысл, моря смысла и отваги, в которых, как глаза в окнах, тонут тела следствий и мужчин, ими ставших. О моих приключениях юности слагаются дворовые легенды Москвы — традиционные заплывы по ней считаются по сей день полным собранием отечественного детства: широкий, как взгляд либерала, плот воображения, насквозь пробитый палкой так, чтобы даже рыбы видели мое знамя у себя на дне. Стремясь вовсю, я нарицал собственным именем любую модель материи, от коряги до коллеги-моряка, и в каравае этом был вечным именинником, не выходя из центра ни по какой нужде. Не выходя из нужды без комнаты, без какой бы то не было даже квартиры, я выгадывал, словно провинциальное солнце выгадывает влагу прохладного тела, речь случайных прохожих, обречённых на неузнавание, что (прошу выделить) уничтожало не хуже автоматического оружия. В течение своей жизни я старался иметь пространство, что (прошу выделить) как будто предполагает знание угла вращения. Стоя иной раз в нескончаемом каравае, принимая время как уплощение этого самого каравая, я наблюдал как некто смыкает уставшие русские глаза в каждый момент. Там воздух гремел под волнительным морем именно так, как отчаян и чужд звук слова гремит под ногами приходцев. Когда же приходят ко мне домой престарелые дети, не задавая никаких вопросов, я пью им на пол коньячный чай без обиняков, а они мне — еще. И вот уже у ног моих собрана сила без свойств, и я просто, как обязанность, отправляю ее в оконное плавание, откуда они машут мне, подобные чайкам, всегда. В таких примерно условиях я обычно пишу — под чаичные голоса препятствий, не пущенных в окно, ибо туда выпущенных. Дорогие мои скучайки, не нужно лететь на этот ночник, он не для вас, а так, подарочен, и подаренный его свет ни за чем, и я тут давно живу. Глядя на вас, я слишком молод, чтобы писать. Но вот вы уходите, и мне вместо вас приходит конверт с темой для следующей книги, а там опять вы, наведались, навеждение. Тогда я собираю вещи и ложусь спать. Ибо сон, как мы понимаем, самое умное зеркало, пока герой бездуховно сопит, не повторяя росчерка на письме. Поскольку суждено родиться, или ещё темнее — проснуться, локус топосом погоняя, толи писателем от руки, толи вершителем по телу, предстоит набраться аутоиммунной благодарности и свершить подвиг скоморошества. По крайней мере, за морями (заливающими, чёрт возьми, мой паркет с глазами) сказанного полусна, в обязательном порядке индевеет заглавная песнь идущего корабля, а там уже ни конца. Риск по настоящему не так велик, как мы с вами можем не заметить, и так далее, по фотографии, во сне, в заливе, мы заключаем о своём везении, что (прошу выделить) есть награда. И таковой найдется место в моем каталоге — там, где хранятся перспективы легенд, отсюда видные монетными профилями, большими, как караваны городов, минуемые одинокой волной (выряжаясь фигурально), я вижу дробленый свет ожидателей жизни, протягивающих мне свои надежды, ощупывая мое лицо. С этого и следовало начать, с этого высокого штиля и приподнятого на руках флага, с горизонтального молчания матерей (каков сюжет, подождите). Когда я думаю обо всем этом, обо всех этих историях, у меня в голове слагается такой туман, что из него появляется обязательно парус, а то и — пара оных, и они, предвидя меня, прекращают поединок.

Однажды я плыл на перекладных. Спавшие рядом писатели совестливо перемигивались: а какая ему, собственно, воля после написанного? Я в то время писал свой первую нашумевшую повесть «Остановка ветра» и перечитывал воспоминания академика Раушенбаха. В частности, меня интересовало отношение Бориса Викторовича к быту как к религии. Я долго смотрел на брызги, и заметил тоненькую волну, надвигающуюся на нос нашего катера. Это волна становилась тоньше, выше и почти незаметная прошла сквозь меня. Говорю Вам: — я ничего не почувствовал. Брызги солёных воспоминаний стали частью моей повести и я хочу её прилюдно поблагодарить за оказанную мне оказию.

Один из героев моей повести Свидетель У как-то произнёс заничительную фразу: «Хорошо существуют те, с кем мне по пути». И я хочу признаться, что никому я так не благодарен за милость судьбы, как своей писательской семье. Каждый из них похож на мох героев, да и я, впрочем, не отстаю от них. И мне бы очень хотелось, чтобы писатели всех отчизн собирались здесь каждый день, нет, мгновенье, и перечитывали друг друга, сначала шёпотом, потом погромче, потом говорили «это необратимо» и снова замолкали. Спасибо Вам.

Знаете, я как-то сидел в кафе и встретил своего школьного недруга, которого не видел много лет. Как ты себя чувствуешь? — спросил я его. Также, как до встречи с тобой — ответил он. А почему ты плачешь? — сочувственно воскликнул я. Я не видел тебя столько же лет, сколько не видел свою семью. — прошептал он. Так вернись к ней — посоветовал я ему. Нет, — заключил он, — моя семья это только те, кого я забыл.

Так вот… Те, кого мы забыли — в безопасности, потому что мы им больше не нужны. В свободе, которой нет другого имени, я направлен с маякальной отчетливостью в неизвестность, и уже отсюда вижу, как меня забывает прежде моего исчезновения все, от чего я отчалил. Поэтому я настаиваю на том, что необходима культура постоянных напоминаний обо мне: необходим проверенный, заблаговременно воспитанный палочник, способный воспроизводить мою речь так же определенно, как я сейчас. Не последнюю роль в поисках такого героя играют мои связи с киноиндустрией, отмеченные рядом банкетов и тремя сценариями, каждый из которых завершен за исключением реплик протагониста, которого пока что нет, на что и суда нет. Зато отсутствие протагониста обрамлено всесторонними восхищениями — я даже не знаю, правильно ли здесь говорить «обрамлено», ведь обрамляют картину о четырех концах, а мой протагонист так же многогранен, как многогранник. Вероятно, это и является проблемой, потому как поместить героизм в кинорамки — задача чрезвычайно сложная: он, постоянно норовящий прорвать экран и встать перед зрителем во всем блеске, пока еще не предмет киноязыка, а только предмет непосредственно героизма, устремленного, как и я, в безвестность.

Вначале 90-х один из моих товарищей, территориальный герой, обращающийся с законом как с чудом, позвонил мне ночью и назначил встречу в другом районе на заброшенной автостоянке. Я прождал его час, прежде чем мимо автостоянки проехал черный джип, и высунувшийся из него мужчина сказал: он уже не придёт, но ты ещё подожди его немного — тебе полезно будет. И тогда я понял — не так важен герой, как его ожидание. Помните, как там у Алексергея Сергалександровича?

Утречком выйдешь побриться во двор,

вот и друзья на разборку пошли,

нет, на работу и смотришь как вор

втайне: их пальцы как травы земли.

Нет, я не имею в виду, что героизм индивидуален, каждый из моего поколения, кто не побоялся отказаться от гордости и унижения — остался верен себе. Я завидую им. В тихой заводи моего теперь всеведения, откуда туманы молодости для меня видны безупречно, я с улыбкой вспоминаю те утраченные годы. Был бы у меня тогда тот опыт, который я имею сейчас (большей частью и состоящий из того, что было тогда, но какой же опыт без многократного обобщения?), у меня бы его не было. Сейчас я все больше думаю об устройстве своего быта — как бывает устроена кровать, когда по ночам она без меня уплывает в окно, а я остаюсь так, или как работает лампа, когда я иду к ней через пустыни миражей, обоснованных, как ордена. Для меня как никогда становится очевидна ценность жизненного опыта, не знающего классификаций иных, кроме интенсивности своей и человечности, кроме высоты собственных устремлений — высоких, каким бы ни был сам опыт, может быть, чужой. О чужом опыте в человеческой жизни написаны сотни моих книг, которые за время своего написания сами стали для кого-то чужим опытом, осуществляя таким образом благородную наследственность отчуждения, ведь что такое, если подумать, старость? Старость — это самая благородная отрешенность на свете. Я сейчас вплотную занят именно этим — описанием старости как такого неповторимого периода в жизни, когда осуществление мечты оказывается не только чем-то желаемым, но и неизбежным. Я говорю об отваге ожидания, связанной непостижимой сутью с любовью и надеждой. Движимый этими манипуляциями, я проникал в глубину бывшего прошлого, в даль осозданного сострадания. Куда там каким-то проблескам восхищениям, мышцам доверия! — талант для меня всегда остаётся поверхностью деревянной двери, ведущей в открытый город, во двор. Если бы у меня во дворе был сад, я стал бы иным. Чистил бы перья своих гусиных перьев, разменивался на мелочи и долги, не пускал наркоманов подъезд. Однажды я увидел, как наркомана убивает в его квартире, затхлой, иссохшей. Я стоял и смотрел, а они, собравшись с последней жалостью, вкололи ему запредельную. Мне было страшно. Теперь я живу в столице и могу смотреть убийства по телевизору, но не смотрю — я пишу книги. Книжная моя жизнь издавна была для меня бесконечностью выходов, вместо одного выхода, который мне всегда предоставляла действительность — ее сухой, собранный из крошек, хлеб. Для меня хлеб был и остается лучшим на свете зрелищем — ведь всё, лежащее в пределах зрения, а зрения неопределенно, несет ответственность перед поколениями, чьи связи крепче, чем повседневная водка света, чем выражения несогласий, никчемные в своей обрывочности. Нет ничего чище и прочнее голосов, выражающих бесконечные благодарности за саму возможность говорить так громко и так отчетливо. Некоторые из цветов, которые мне приносят, не растут больше в мире. Некоторых людей из тех, что навещают меня, нет больше в живых. Но пока их голоса и цвета звучат в этом хоре жертвы и ответственности, они живы и повсеместны.

Когда я рос, родители говорили мне — не пиши, соседи говорили — не оборачивайся на стук. Теперь я стал истуканом, который пишет, не пошевелив и рукой. В каждый момент времени я стою и жду, когда моя память превратится в памятник. Ему самое место на той земле, где я родился и прожил большую часть жизнь. Но мои родители навещают меня и здесь. И поэтому да будут блаженны обращающие внимание на меня и на мои книги! Человечество, не оглядывающееся назад, на истуканов памяти, никогда не добьётся той определённости цели, которой добились животные и камни. Теперь я знаю, куда мне идти. Теперь осталось определить место, где мне встать, между какими оформленными временем величинами, и куда обратить лицо — необратимое в своем общечеловеческом выражении. Я точно знаю, что бывают в мире пейзажи, способные омрачить ясность моего сознания, когда я буду наблюдать пешеходов — их сбивчивые неостановимые корабли. Уже такой появился — вышла на широкую дорогу снегоуборочная машина, злая, бестолковая. Но я и ей дам красивое женское имя, как отпущенному кораблю, я и ее провожу до остановки.

Comment
Share

Building solidarity beyond borders. Everybody can contribute

Syg.ma is a community-run multilingual media platform and translocal archive.
Since 2014, researchers, artists, collectives, and cultural institutions have been publishing their work here

About