Эссе Яниса Грантса, Руслана Комадея и Кирилла Азёрного
Опубликовано в 7-м номере журнала «Здесь».
Знаешь по наслышке щщи. Мы разбираем по частям доставшееся по наследству — друг от друга, посчитав друг друга, как если бы мертвые перед нами. Нам предшествуют тела, и наследуют. В руке есть то, что не задержалось иначе («и от тебя,… , уйду»), в этом что-то есть. Неизвестный скрылся с крадеными принадлежностями. Огромный — поверх всего — плакат с описанием Утраченного Предмета (УП), правопищущая ручка продолжения, нас лед уют поискам утреннего местоимения.
Самостоятельное шествие длительного предмета сквозь горестную перестановку перед предикатом. Документы. Наличность. (Оп, топ, off course, bonveaur, споличным…)… Притворились, что удаленное — впереди зримого, оглядываясь да дальше, легко смотреть.
Море пахнет дерьмом. В отлив море мелеет, обнажая мазутные валуны у корней причалов. Но пахнет не мазутом. Пахнет дерьмом. Я ничего не имею против мазутного запаха. Пахло бы мазутом, было бы еще туда-сюда, но мазутом не пахнет, а пахнет — дерьмом. Будто киты выбросились на сушу, погибли, гниют, источают дерьмовый запах. Но никаких китов нет.
Скелет и структура памяти взывают к разграничению: не за что зацепиться и мысли о том, что когда-то маятник отсчитывал нечто, эквивалентное массе. У Мелвилла — представление ворот знания, колец знания, в котором тебя видит собственная структура бытия (и текста) — скелет кита, форма образа. Морская и пресная вода — вот, наличие разниц (конец промежутка).
Несмотря на подобное плавание вскользь поверхности, надеяться на безысходность утраченного — необходимо. В этом отречении поплавки и гребцы, равно как и их телохранители (водоотводы), являют нам пример ограниченной жалости к
Поплавки дергаются, гребцы дергаются, водоотводы дергаются, чайки дергаются, подобия волн дергаются, причалы дергаются, потому что дергается зрачок смотрящего. Он — зрачок — заходит под верхнее веко, делает полный оборот в непролазной темноте внутренностей черепной коробки и выныривает из–под нижнего века. Картина стабилизировалась. Поплавки молчат.
Дальнейшие — подсмотрено у возвышенности, надето поверх караманов: скажем, найден авторитетный источник пресной воды, принесенный в настоящем виде вчерашним числом подлога. Умозрительная ситуация в условиях засухи, попутного ветра и наложенного солнца. Донесение, пройденное пустыней, замеченное следом, знакомое прилежному свойству, показалось.
Я знаю, но не вижу, что на горизонте (в мираже) застрял почтовый голубь. Он перелетел через колодец и сразу достиг утраты, пустыни, что-то в его сообщении подсказало мне, что он окружен письмом, точнее, был окружен, но успел от него избавиться, как имитируют люди питье, глотая слюну.
Читаю голубиное письмо. Вот: прими к сведению. И — пустота. Нет, не пустота –незаполненность остального пространства листа. Что это за намек? Зачем это? Голубь выхаживает по моему рукаву, таращится на мою русалку с правого предплечья (тогда не говорили: татуировка, говорили по-другому), оставляет свое жидкое дерьмо на лацкане пиджака, накинутого на голый торс. Опять дерьмо.
Парафраз всем известной позиции, предпочтение иного рода: отказ от сообщения в виде забытого лица. Оборотная сторона впечатления — ручной опыт положений. Об этом не сказано ни слова выше, но именно это погружается все глубже в интуитивное поле, откуда потом — до первого лица. Вдоль руки протянулся — протягивается — след направления, теряющийся по пути назад.
Легко ли заподозрить взгляд в возвращении, легко. Даже когда кита нагрузят рыбой и танкерами, он все равно делает несколько кругов вокруг моря, после чего высказывает две мысли. «Тихая гавань пустынна как препятствие для всех» — это одно. «Гостей не надо звать, когда хозяин дом не узнает» — это уже другое.
broshennoe podavno ostavleno bez prismotra — net vremeni, i slogennoe vdvoe rasplastano tretjim na polu smysla. est v etom i aspekt lubvi — k primete, poteryannoj fishke, bline glaz. mnogoe — inache, ya ge -pregdevremennoe proshloe, zakaznoe mesto. dva minus tretje raven nulj. vychitanie, posle kotorogo — novyj zapas ponimaniya, stol ge obrechennyj na prikladnoe.
predlagaju schtat text zavershennym.
Киты выходят из берегов пустынной гавани, теперь — с остатками любви, щемящим чувством невозможности. Касатки живут семьями, а горбатые — нет. За покровом залива, когда море опять растянется во все стороны, до всех горизонтов, горбатая пара расстанется, возможно — навсегда. Зачем обрекать себя на одиночество, если можно по-другому?
А если я не могу любовь, то стану каждым из вас! Вот сижу и смотрю в рыбную похлебку, слезы нанизывания тянут меня за собой в омут, и трехголовая мачта предстоянии между Сциллой и Харибдой определяет мой пол. Долго-долго текут корабли к мысу «Одиночество»…
Ottuda smotrit vo vse zaemnye glaza priglashenie rassmotret odin is fragmentov pribligenia — tot, kotoryj osveshen edijstvennym svetom predpologenya — i v pednosti smenayetsa assortiment ostavlennogo, ostaetsa zavtrashnij suhij zvuk, prizyvaushij uge vchera k sluhu muzyki, imeni otchestva.
Как его фамилия? А моя? А он — это я или нет? Ни хрена себе ассортимент: альцгеймер в расцвете сил. Рутина, тяготившая годами (а то и веками), теперь желанна как никогда. Никогда. А никогда — это кто? Алфавит плывет перед глазами — последний остров сопротивления необратимости.
Поначалу казалось, что он (этот кружок суши) полон непроходимости. Буквенные знакомцы не дотрагивались до одиночества, но если обогнуть мысль, можно увидеть, что «ничто» уже отразилось в себе и достигло острого полифемова взгляда: бревно или соринка?
Mifologiya zavetnyh dverej, istina poldorogi. Gde esho vstretish oboroten neba, golod galosti. Svisnut korabl imushestva, zvet limona, otdannyj sluchajnomu. Kto zovet ego — znat molodosti, upershijsja v nebo styd. Ne ujti ot vetra, poka takovoj ishet vyhod iz poloshenja. Poza vetra ne dajot snu osushestvitza.
Всегда так: какие-то монстры, непроходимые болота, сухость во рту, жажда. Русалок — нет, виноградных лоз — нет, уютного домика на лужайке — нет. Дым уходит в сторону паровозных гудков. Еще слышны размытые объявления о прибытии поездов и поиске потерявшихся детей, угрозе неопределенных предметов и уюте комнат матери и ребенка. Ветер лает. Собаки носят.
Такое определение без надобности, в броске костей преставляется, наблюдая за тщетностью детства. Сдуло и то, что имеет место: пространство, даль, здесь. Слизь времени может засветло дотащиться до морского места, оно — двоичный уже код: неподражаемая глубина, разлученная с поверхностью непрерывно копошащейся, но не сдвигающейся с места. Что это? Орнамент? Помою руки, пока не повторился.
Предупреждение прозрачности, путаница передач — оно продолжается без пауз, зная, что потом новый уровень понимания, но те же невольные улыбки шагающего в одиночестве. Сказанное опровергнуто дважды — в сказанном и несказанном, заменено длиной и представлением о глубине — том, что вычтено из наличного, чтобы сложиться в еще одну даль, такую же, ту же. Вытащить от туда обратный путь так же возможно, как дотянуться до звезд в отражении.
Формулы прыгают перед глазами геометрическими фигурами обтекаемости. Икс необратимости, игрек риска, зет воспоминаний. Лужа выплескивается через край, полная звезд. «На тело, погруженное в жидкость, действует выталкивающая сила, равная весу вытесненной жидкости: F_A=рgV , где р — плотность жидкости, V — объем погруженной части тела,» — это Архимед, попавшийся под руку. Там, где я, такие законы обрываются на полуслове — все может вместить все и не поперхнуться. А может отторгнуть за мгновение и умереть.