Donate
Здесь

Владимир Бекмеметьев. В зловещей кибитке.

Журнал "Здесь"27/03/18 09:272.4K🔥

Текст опубликован в 6-м номере журнала «Здесь». Владимир Бекмеметьев (Пермь) — поэт, прозаик.

Январь 2016

В зловещей кибитке.

3.

Одно необходимо — сбежать и вернуться в родные сады, где птицы, блаженно замешкавшись в воздухе, внезапно изламывают путаницу ветвей перекрестием крыльев: исполинский захватчик притомился на тропе, расставил силок взгляда, но стал жалок с высей и устыдился. Жалобно и настойчиво птицы кружат над огрызками сосен. Тот же настойчиво разглаживает пальцами потёмки в скатерть, пласт за пластом, а птицы всё налетают, обгладывают угощение. Им в клети головы не склонить, не развернуть — пленниками не расстаться. Разлетаются от спасения.

Тот работает усердно, ветвящиеся, ссыпающиеся тени прикалывает к зареву, ворошит складки требухи, чёрной, пористой: «Приставили, придавило к кособокой, насекомой возне, как заведенную пастушью куклу от щелчка клюки, батога».

Не памятовать, всегда утверждать, что, обнаружив (здесь буквы спутались, что сомнительно утверждать об обнаружении, лишь касаться ранящей прорехи) собственность, осколок (осколок утолщение, где ясностью, твердостью, отпечатался бы срок, дата выделки, предназначение) немедленно разбил бы его (осколок об осколок-как кремень), несоотвествие отражения и восполнения, не звал бы его по имени, удручённая толщей левитация. Однако исключены и те, кто бы мог быть назвать и составить компанию, их нет в удручённом отражении, в цепях отрицания.

Вереницы их (видишь, не называю их, избегаю личного обращения, лишь опосредованно наблюдаю, их страдания — исключительны, на спасение смею надеяться «Я», они нет). Но веером в веере эта схема раскладывается и в них.

Страдания нам служат предваряющим ударом, прежде чем раскачается маятник-лезвие, удостовериться, что вернется обратно, от слишком поддающейся упругой плоти — отпрянет обратно.

«Жив?» — вопросит издали двойник хрустальный,

и c голодухи голос сальный

обволок ответ

Оброс клочками, склочным хитоном поверх юности. Силился вспомнить — лишь путаные конторские книги, прогнившие порчей сна.

Одно необходимо — сбежать и вернуться в родные сады, где птицы, блаженно замешкавшись в воздухе, внезапно изламывают путаницу ветвей перекрестием крыльев, где исполинский захватчик притомился на тропе, расставив силок взгляда, но стал жалок с высей и устыдился.

2.

Когда нанёс удар, я уже страдал, был в нужде. Или ожидал удара, был под ударом, ожидал того, что меня развалит на части, разобьёт, на ртутные ручейки.

Кожа ноет тугой пружиной, скрытый от взгляда переполох ударных механизмов.

Достойные уважения труженики, часы.

Должно надеяться, что без уведомления сломанного прибора — нам сигналит товарищ.

Противостоит этому грубость, с которой циферблат приравнен жирному слою белил скрывающих с постоянством напряжения перебивающееся нутро. Не разделить внешнее и внутреннее! Нет, произвести сличение, слепое наблюдение (глупый старик раскрыл свои бёльма свету, окунул в рассол словно раны, уже затянутые препоной).

Предпочесть дольнюю заинтересованность.

— Но всё же страдая мы должны воспринимать это как должное, не сетовать на других и не стремиться расширить его испепеляющее сияние (должны обратить пламя на очаг). Иначе это лишь просто месть, вшивая шкура, перекидываемая на ближнего, ближайшего.

— Именно, чтобы удерживать. Удерживать себя и ближнего сетями страдания, важно чем подкрепить связь. Однако путанность сети — это слепота, исходящие воды, что застилают взгляд.

ось дребезжит, по восковым наделам осени,

чешУи, струпья вскольз, Подкоп окна, до дна испитый

«Жив?» — вопросит издали двойник хрустальный,

и c голодухи голос сальный обволок ответ

сквозь сферу вижу непроницаемый спор древних,

с жалом-осью.

Когда нанёс удар, я уже страдал, был в нужде. Или ожидал удара, был под ударом, ожидал того, что меня развалит на части, разобьёт, на ртутные ручейки.

Кожа ноет тугой пружиной, скрытый от взгляда переполох ударных механизмов.

Достойные уважения труженики, часы.

Должно надеяться, что без уведомления сломанного прибора — нам сигналит товарищ.

Противостоит этому грубость, с которой циферблат приравнен жирному слою белил скрывающих с постоянством напряжения перебивающееся нутро. Не разделить внешнее и внутреннее! Нет, произвести сличение, слепое наблюдение (глупый старик раскрыл свои бёльма свету, окунул в рассол словно раны, уже затянутые препоной).

Предпочесть дольнюю заинтересованность.

3.

Оброс клочками, склочным хитоном поверх юности. Силился вспомнить: лишь путаные конторские книги, прогнившие порчей сна.

Одно необходимо — сбежать и вернуться в родные сады, где птицы, блаженно замешкавшись в воздухе, внезапно изламывают путаницу ветвей перекрестием крыльев, где исполинский захватчик притомился на тропе, расставив силок взгляда, но стал жалок с высей и устыдился.

«Он сам страдает, не может питаться, кисти его отрезаны, пугается, не может ощутить своего лица и оно тоже кажется обрубленным, зеркальному отражению теперь нельзя доверять (но и природа здесь мутнит все лужи), теперь больше не сжать ему чужую руку, а она правда стала чужой, не ожидать больше взаимности — лишь подаяния, ужас ему внушает, что и стопы его отрезаны, он бессмысленно ползёт по огранке вонючих листьев, почти не говорит, мольба или пение заменили ему сильное слово, по началу он роет обрубками ямки, окупывает последней границей, земля уязвляет, потом лечит».

Всяк человек ложь (Пс. 115, 2)

Губы скосились — островной оскал материка [1] — и приняли виды неприятного благородства. Когда уже невозможно скрыть, закусить, совлечь изъян, придав желаемую форму обличью (с утруждением в слабых ладонях вычерпанную речную глину оставляют на солнце — утлая ладья в речном захолустье — пошлый и резкий жест, в котором стянутая в черпак ладонь цепенеет) тогда с надежностью пораженного мгновением паралича изъян выставляют напоказ.

Пример первый: ухмылка и взгляд сплетаются как два вьюна — дородный дикий и хилый садовый — на жалком каркасе [2] И вот всё же вижу скрученную в судороге бестактность шпилей и сухие лохмотья с трудом удерживающие безжалостность снежный кристаллов. Но всё же: скрученная в судороге бестактность шпилей — пучок и сухие лохмотья с трудом подпирающие безжалостность снежных кристаллов.

Во взгляде не свет перекликает импульс, но потухающий, углубляющий свою прыть, поток сливается в складки капители [3] : наливаются губы и рубленное широким жестом пылкой образности лицо.

— Но ведь и ты, вероятно, испытывал подобное удовлетворение?

— Да, но не заходил столь далеко.

— Врёшь!

Глиной облобызать, обмазать огрехи — но ночью кто-то невидимо бьет наотмашь и рассекает в насмешке обсыхающее изваяние на склизкие, в сукровице, черепки — россыпи по углам чулана.

Кроткое лицо не обязует ночных гостей к посещениям.

Часто вспоминаю об одном ночном госте — дяде Саше. Кротость выступает его с жаждой и мучением, по ночам. Почти наверняка кротость выступает после припадка — мучения сменяются пристальной колыбелью светил [4] , воющих и зовущих. Пир продолжается [5].

Утром он уже окоченел. Прозаичное утро: пьяные, бесцветно будничные, работники. Увозят его в соседний город. Кротость, с которой присыхает нестерпимая прежде маска [6] ,

масса: кровь и земля притираются, и наледь не растопит ни проросший окурок, ни чад в часовне (если дерзновенно уподобим дряхлый кузов грузовика — ковчежцу).

Сквозь искрящие щели дядя приникает нагим дыханием к травяной текстуре [7], принимает надел — ранее мне думалось, что это должно быть был холщовый мешок, в котором за косогор вытаскивали провонявших псов, онемевшую кровь [8]

Или картонная коробка.

Или всё ещё слышу хруст, лёгким движением плоть разрывается, разрывается газета, в которую завернута рыбья туша, прогорклые буквы облепляют слепнями изламывающийся от наседание хребет и голова соскальзывает в хлябь. Так ангелы подхватывают добычу тления. Вывалившийся фиолетовый язык волочится по земле, обволакивает моё любопытство.

Шопот ночной, с которым вглядываются в мартирий, — по-птичьи лепечут свечи, колебание пёрышка. Сегрегация, золотятся кресты, чернеют щепки.

И мы все в этом виноваты. Окно, повитое в ожидании голоса. Живая печать на льду.

И тела нет. Уподоблены ученикам, без надежды на Воскресение. Найти тело — уже подобно песне, найти через месяц в безымянной могиле.

Надежда на то, что скука подвигла одного из землекопов составить карту — связать покойника с местом — унять его плач, принять его позу, втиснуться в ещё теплый от испражнений (особенно пенящихся слёз и слюны) след, с укоризной пить зернящийся камень извести.

4.

Шествие на казнь. Поражает человеческая прямота, не раздавленные непосильные ношей, дети, но живы ли мы?

Кожа тугой пружиной, скрытый от взгляда переполох ударных механизмов.

Достойные уважения труженики, часы.

Должно надеяться, что без уведомления сломанного прибора — нам сигналит товарищ.

Противостоит этому грубость, с которой циферблат приравнен жирному слою белил скрывающих с постоянством напряжения перебивающееся нутро. Не разделить внешнее и внутреннее, Нет, произвести сличение, слепое наблюдение (глупый старик раскрыл свои бёльма свету, окунул в рассол словно раны, уже затянутые препоной).

Предпочесть дольнюю заинтересованность.

Время, хвойный лес, где смолянистые подтеки окрасили прежде неприметные берега, очертив призрачные выжиги, силуэты в неразличении), честолюбивое выжигание крон смиряет с обыденностью, чтобы в сумраке счёта мы разглядели печати.

Работа старых напольных часов — теперь лишь вызов загадки, лишенная грубости испрашивания она озадачивает.

Покидаешь, силясь представить, отчий дом;

пытаясь выглодать из темноты, из пыли комнату;

Этот большой дом, большой,

с глазеющим из–под ворот псом,

изворотливым преданием гласности.

Под потолком — плод мимолетного — на жердях покачиваются утлые клетушки.

Развалины бракосочетания [9] , уездные палестины, хрипящий ночник.

Страх поезда. Просыпаюсь от гудка, нахального шума, лая пса, испуганного — обрушивается шальная туша с небес, прорезает переносицу поворот — не обращай внимания на лай, на какие бы то ни было проявления живородности, уют сна расширился (растёкся) до громогласной дуги.

Мерцают тропы — тащится поезд, задавит пса, пожиратель, просядут нефы, ужмётся подкоп окна, до дна испитый.

И трясется крыжовник, и плачет рябина. Жилистые стрелы ревеня, сросшиеся с медью.

Взбрыкнул на отягощенную мать чёрный козлик.

Это то, мимоходом, почти что хвалебно, именуется иммунитетом [10] (к страданиям) — претерпевание, невосприимчивость, целебный жаргон.

Страдания нам служат предваряющим ударом, прежде чем раскачается маятник-лезвие, удостовериться, что вернется обратно, от слишком поддающейся упругой плоти — отпрянет обратно. Когда нанёс удар, я уже страдал, был в нужде. Или ожидал удара, был под ударом, ожидал того, что меня развалит на части, разобьёт, на ртутные ручейки. Рассечет ржавым лезвием стрелы, которую с силой будто притяну безмерной, раненой ладонью. Прибиваясь к гнилым, утробным, доскам, ладони на жернов-грудь, с разбитым, измочаленным лицом. Ребёнок черен и влажен, тягостно отделился от этого дома, отрыгнут, пахнущий медом и пеплом, захлебываясь в родовых жидкостях, реках подати, болезнь втягивает противовесом тела, чем слабее, легче, тем сильнее набухает влагой пузырь, заметить что лодка иссыхает, даёт течь.

Срытое порождение рода, пока сон полон радости, пока сон сон-камень.

Машины, механизмы, изнуряющие молодой снег ржавчиной и спесью, старые собаки, коих считал подстреленными (доверился падшим позам и старшим товарищам) на следующий день мечутся яростно и зло на колышке штандарта.

4.

Губы скосились — островной оскал материка [11] — и приняли виды неприятного благородства. Когда уже невозможно скрыть, закусить, совлечь изъян, придав желаемую форму обличью (с утруждением в слабых ладонях вычерпанную речную глину оставляют на солнце — утлая ладья в речном захолустье — пошлый и резкий жест, в котором стянутая в черпак ладонь цепенеет) тогда с надежностью пораженного мгновением паралича изъян выставляют напоказ.

Пример первый: ухмылка и взгляд сплетаются как два вьюна — дородный дикий и хилый садовый — на жалком каркасе [12]. Но всё же: скрученная в судороге бестактность шпилей — пучок и сухие лохмотья с трудом подпирающие безжалостность, с которой по весне кипит, шипит всё

Во взгляде не свет перекликает импульс, но потухающий, углубляющий свою прыть, поток сливается в складки капители [13]: наливаются губы и рубленное широким жестом пылкой образности лицо.

Лицо развратное и опирающееся на чрезмерность черт — это не важно, их живость, мерцающее вожделение, обремененное тихим голосом, согревают окаменевший оспяной костяк — каркас, спица, на которую нанизан, растерзан мой взгляд, мой голод.

снина в синяка,глаза заплывшие,опухоль по все лицу, челюсть,и зубы шатаются,нельзя же говорить,что я был пьян и шатался на рассвете,вот и нарвался, поставили шиму,удалили зуб,все лицо опухшее, говорить вообще не могу

О себе

Я из тех, что приноровились темнить своё тело как тесный лист, а потом ужасаться малейшей капле, деготной кляксе, лизии — как накоплению ужаса

Биография тела-нечто пугающее,становится теснее душевных мук, мертвое тело выше строгости — холодно, но трогательно.

Глиной облобызать, обмазать огрехи — но ночью кто-то невидимо бьет наотмашь и рассекает в насмешке обсыхающее изваяние на склизкие, в сукровице, черепки — россыпи по углам чулана.

Шествие на казнь. Поражает человеческая прямота, не раздавленные непосильные ношей, дети, но живы ли мы?

Кожа тугой пружиной, скрытый от взгляда переполох ударных механизмов. Достойные уважения труженики, часы.

Должно надеяться, что без уведомления сломанного прибора — нам сигналит товарищ.

Противостоит этому грубость, с которой циферблат приравнен жирному слою белил скрывающих с постоянством напряжения перебивающееся нутро. Не разделить внешнее и внутреннее, Нет, произвести сличение, слепое наблюдение (глупый старик раскрыл свои бёльма свету, окунул в рассол словно раны, уже затянутые препоной).

Предпочесть дольнюю заинтересованность.

Время, хвойный лес, где смолянистые подтеки окрасили прежде неприметные берега, очертив призрачные выжиги, силуэты в неразличении), честолюбивое выжигание крон смиряет с обыденностью, чтобы в сумраке счёта мы разглядели печати.

Работа старых напольных часов — теперь лишь вызов загадки, лишенная грубости испрашивания она озадачивает.

Покидаешь, силясь представить, отчий дом;

пытаясь выглодать из темноты, из пыли комнату;

Этот большой дом, большой,

с глазеющим из–под ворот псом,

изворотливым преданием гласности.

Под потолком — плод мимолетного — на жердях покачиваются утлые клетушки.

Развалины бракосочетания [14] , уездные палестины, хрипящий ночник.

Страх поезда. Просыпаюсь от гудка, нахального шума, лая пса, испуганного — свесилась шальная туша с небес, застопорилась на повороте — не обращай внимания на лай, спи, но уют сна расплавлен до громогласной дуги, мерцающей тропы — тащится поезд, задавит пса, пожиратель, просядет, ужмётся подкоп окна, до дна испитый.

Трясется крыжовник, плачет рябина. Жилистые стрелы ревеня, обдатые ржавчиной.

Взбрыкнул на отягощенную мать чёрный козлик.

1.

Что он твердит? Жизнь, жизнь — одно необходимо — сбежать и вернуться в родные сады, где птицы, блаженно замешкавшись в воздухе, внезапно изламывают путаницу ветвей перекрестием крыльев, где исполинский захватчик притомился на тропе, расставив силок взгляда, но стал жалок с высей и устыдился: исключены те, кто бы мог быть назвать и составить компанию, их нет в удручённом списке, в отражениях, в цепях отрицания.

31.07.

Жизнь — призыв к длительной работе, утомление сносит в тёплый поток, месить лживый ручей, коверкая его речь под стать дребезжанию зубчатого мотора. Ностальгия, определенная как хворь и мука, фигурирующая в донесениях об испорченной пище, нерадивом родительстве, сбитой осанке, пропитом ремесле быть вежливым, угодливым, сытым за столом. Крест — опять же мука, что не схватишь в кулак и не понесешь на плече вопреки ожиданиям, но исполинский нарыв, старорежимный функционер, давление воды, воздуха, земли — невыносима даже мысль как выдерживает сие грудная клетка. В цепях, в силках кто-то плачет средь леса. И пасторальная дымка детства оборачивается вихрем полуугольной гари, перелицующей копотью, злой, но честной. «В домах разрушены целенаправленно крыши и печи, чтобы никто не мог там жить».

Вывод: остывший грим по полудню, скрывает опухоль солнца, срывает, было, затягивающуюся корку, переваливается через сонный бетон, надеюсь — в сторону леса. Вода, от которой гниют зубы, перегорающие сигнификации голода и упитанные учредители.

Жить под призывом бездонной работы,

месить лживый ручей,

коверкая речь в ностальгию,

Груди капкан не охватит давления вод родовых,

смоет утробные доски.

Томление-грим остывает к полудню,

Солнце, скрывая оттек, провисает под кожу —

россыпью розг, пасторальное жало,

зажимы ступней: сало солдат неподвижных — крепить

без устали-цели.

Это то, что мимоходом, почти что хвалебно, именуют иммунитетом [15] (к страданиям) — претерпевание, невосприимчивость, целебный жаргон.

Страдания нам служат предваряющим ударом, прежде чем раскачается маятник-лезвие, удостовериться, что вернется обратно, от слишком поддающейся упругой плоти — отпрянет обратно. Когда нанёс удар, я уже страдал, был в нужде. Или ожидал удара, был под ударом, ожидал того, что меня развалит на части, разобьёт, на ртутные ручейки. Рассечет ржавым лезвием стрелы, которую с силой будто притяну безмерной, раненой ладонью. Прибиваясь к гнилым, утробным, доскам, ладони на жернов-грудь, с разбитым, измочаленным лицом. Ребёнок черен и влажен, тягостно отделился от этого дома, отрыгнут, пахнущий медом и пеплом, захлебываясь в родовых жидкостях, реках подати, болезнь втягивает противовесом тела, чем слабее, легче, тем сильнее набухает влагой пузырь, заметить что лодка иссыхает, даёт течь.

Срытое порождение рода, пока сон полон радости, пока сон сон-камень.

Машины, механизмы, изнуряющие молодой снег ржавчиной и спесью, старые собаки, коих считал подстреленными (доверился падшим позам и старшим товарищам) на следующий день мечутся яростно и зло на колышке штандарта.

Я из тех, что приноровились темнить своё тело как тесный лист, а потом ужасаться малейшей капле, деготной кляксе, лизии — как накоплению ужаса

Биография тела-нечто пугающее,становится теснее душевных мук, мертвое тело выше строгости — холодно,но трогательно.

Глиной облобызать, обмазать огрехи — но ночью кто-то невидимо бьет наотмашь и рассекает в насмешке обсыхающее изваяние на склизкие, в сукровице, черепки — россыпи по углам чулана.

В противовес, красные, чертежи на исхудалой шее отца, выпадающий конский волос. Переливы жесткости будто бы сообщают неудобоваримость и мясу.

На боковой скамье старой кирхи, зима. И.С. Бах.

В мае 20** «все его лицо и тело в крови» — пытаюсь забрать зуб, который после резких действий хирурга обернут в красно-чёрную пелену — фотомыльница, снимок. Мне остается лицо запечатанное сургучом крови. В июне 20** мне отдают зубы, я прошу.

Конец

Жизнь — призыв к длительной работе, утомление сносит в тёплый поток, месиво лживого ручья, месиво, исковерканное под стать дребезжанию зубчатого мотора. Ностальгия, определенная как хворь и мука, фигурирующая в донесениях об испорченной пище, нерадивом родительстве, сбитой осанке, пропитом ремесле быть вежливым, угодливым, сытым за столом. Крест — опять же мука, исполинский нарыв, старорежимный функционер, давление воды, воздуха, земли — невыносима даже мысль как выдерживает грудная клетка. В цепях, в силках кто-то плачет среди леса, а пасторальная дымка оборачивается вихрем полуугольной гари, перелицующей копоти, злой, но честной.

«В домах разрушены целенаправленно крыши и печи, чтобы никто не мог там жить».

В выводе: остывший грим по полудню, скрывает опухоль солнца, срывает уже затягивающуюся корку, переваливается через сонный бетон, надеюсь — в сторону леса. Вода, от которой гниют зубы, перегорающие сигнификации голода и упитанные учредители.

(((

Жизнь под призывом бездонной работы: месиво лживого ручья, месиво, исковерканное под стать дребезжанию зубчатого мотора. Речь — в ностальгию, определенную как хворь и мука в донесениях об испорченной пище, нерадивом родительстве, сбитой осанке, пропитом ремесле быть вежливым, угодливым, сытым за столом. Лесной капкан, в цепях, в силках кто-то плачет. Томление-грим остывает к полудню. Солнце, скрывая оттек, провисает под кожу — россыпью розг, пасторальное жало, зажимы ступней: сало неподвижных солдат — переваливается через сонный бетон, надеюсь — в сторону леса. Вода, от которой гниют зубы, перегорающие сигнификации голода и упитанные учредители. Одиночествует хвойный лес, смолянистые подтеки окрасили прежде неприметные берега, очертив призрачные выжиги, силуэт-глаукома (признается почерствевшая старуха на ухо, все они гордячки от болезни). Честолюбивое выжигание крон смиряет с обыденностью, чтобы в сумраке счёта мы разглядели. То же работа старых напольных часов — теперь лишь вызов загадки, лишенной грубости и любопытства человека.

У людей кожа тугой пружиной, скрытый от взгляда переполох ударных механизмов. Достойные уважения труженики, часы. Товарищ сигналит нам — противостоит этому грубость, с которой циферблат приравнен жирному слою белил, скрывающих в панике перебивки нутра. Не разделять внешнее и внутреннее, нет, произвести сличение, слепое наблюдение (глупый старик раскрыл свои бёльма свету, окунул в рассол словно раны, уже затянутые препоной).

То, что мимоходом, почти что хвалебно, именуют иммунитетом [16] (к страданиям) — претерпевание, невосприимчивость, целебный жаргон.

Страдания нам служат предваряющим ударом, прежде чем раскачается маятник-лезвие, удостовериться, что вернется обратно, от слишком поддающейся упругой плоти — отпрянет обратно. Когда нанёс удар, я уже страдал, был в нужде. Или ожидал удара, был под ударом, ожидал того, что меня развалит на части, разобьёт, на ртутные ручейки. Рассечет ржавым лезвием стрелы, которую с силой будто притяну безмерной, раненой ладонью. Прибиваясь к гнилым, утробным, доскам, ладони на жернов-грудь, с разбитым, измочаленным лицом. Ребёнок черен и влажен, тягостно отпрянул, отделился от этого дома, был отрыгнут, пахнущий медом и пеплом, захлебываясь в родовых жидкостях, реках подати, болезнь втягивает противовесом тела, чем слабее, легче, тем сильнее набухает влагой пузырь, заметить что лодка иссыхает, даёт течь.

Срытое порождение рода, пока сон полон радости, пока сон сон-камень.

Машины, механизмы, изнуряющие молодой снег ржавчиной и спесью, старые собаки, коих считал подстреленными (доверился падшим позам и старшим товарищам) на следующий день мечутся яростно и зло на колышке штандарта.

Я из тех, что приноровились темнить своё тело как тесный лист, а потом ужасаться малейшей капле, деготной кляксе, лизии — как накоплению ужаса

Биография тела — нечто пугающее,становится теснее душевных мук, мертвое тело выше строгости — холодно, но трогательно.

Глиной облобызать, обмазать огрехи — но ночью кто-то невидимо бьет наотмашь и рассекает в насмешке обсыхающее изваяние на склизкие, в сукровице, черепки — россыпи по углам чулана.

Развалины бракосочетания, уездные палестины, хрипящий ночник. Страх поезда. От гудка, нахального шума, лая пса, испуганного — шальная туша с небес, застопорились на повороте — просыпаюсь, не обращай внимания на лай, спи, но уют сна расплавлен до громогласной дуги, мерцающей тропы — протащится поезд, задавит пса, просядет, ужмётся подкоп окна.

Трясется крыжовник, плачет рябина. Не уймутся жилистые стрелы ревеня, обдатые ржавчиной. Взбрыкнул на отягощенную мать чёрный козлик.

Ещё один ночной гость (дядя Саша). Кротость выступает с жаждой и мучением, по ночам. Почти наверняка кротость выступает после припадка (это не стыдливый пот и не ловкость, с которой пристраиваются к одеколону) — мучения сменяются: одно тело плюсует другое. Пристраститься. Просыпаться. Прозаичное утро: пьяные, бесцветно будничные, работники. Просыпаться от звонка. Утром он уже окоченел. Протокольное утро. Его увозят в соседний город. Кротость, с которой присыхает нестерпимая прежде маска, масса: кровь и земля притираются, и наледь не растопит ни проросший окурок, ни чад в часовне (если дерзновенно уподобим дряхлый кузов грузовика — ковчежцу). Сквозь искрящие щели дядя приникает нагим дыханием к травяной текстуре [17] , принимает надел — холщовый мешок, в котором за косогор вытаскивали провонявших псов, онемевшую кровь (определяю только по запаху, тошнота и слёзы).

Или всё ещё хруст, лёгким движением плоть-горбыль, газета, в пользование рыбьей туши, запах семени и бобов, прогорклые буквы облепляют слепнями излом от наседания, хребет и голова — хлябь.

Так ангелы подхватывают добычу тления. Вывалившийся фиолетовый язык волочится по земле, обволакивает моё любопытство.

У живых. Губы скосились — островной оскал материка [18] — и приняли виды неприятного благородства. Когда уже невозможно скрыть, закусить, совлечь изъян, придав желаемую форму обличью (с утруждением в слабых ладонях вычерпанную речную глину оставляют на солнце — утлая ладья в речном захолустье — пошлый и резкий жест, в котором стянутая в черпак ладонь цепенеет), тогда с надежностью пораженного мгновением паралича изъян выставляют напоказ.

Пример первый: ухмылка и взгляд сплетаются как два вьюна — дородный дикий и хилый садовый — на жалком каркасе [И вот всё же вижу скрученную в судороге бестактность шпилей и сухие лохмотья с трудом удерживающие безжалостность снежный кристаллов]. Но всё же: скрученная в судороге бестактность шпилей — пучок и сухие лохмотья с трудом подпирающие безжалостность, с которой по весне кипит, шипит всё

В противовес, красные, чертежи на исхудалой шее отца, выпадающий конский волос. Переливы жесткости будто бы сообщают неудобоваримость и мясу.

На боковой скамье старой кирхи, декабрь. И.С. Бах.

Под шерстью кожа. После облучения (lux intelligibilis твержу я) у отца выпадают волосы, седина не касалась его до 60 лет, до облучения его лишают зубов.

На скамейке, восприимчивой к дождю — оберегаемая людьми — кусок шерсти — безголовый свершувшийся зверь (exteriror)? либо он лишён головы, либо нет, мокршая грязная шапка, цвет умбры (джотто, мазаччо). Живое или мёртвое становление чужеродностей на костылях (В подобный день мужчина промывает культяпку сидя на лавке))

Человек в подземном переходе, утрамбованный в железебетонный анфас, утративший стойкость и почтение к окружающим, он вымаливает большее стершейся речью,переминаясь с ноги на ногу, плавает в оцепении, 1 литературная просьба: забыли, избили, оставили, деньги, место — город Т.

Озябшая рука — деньги, скрытая рука, уходящая под землю. (Ранее он наблюдает, что у пищущей доски отломлена одна из из раскрывающихся полудверок, обнажив ржавый строй, ржа, столетнего здания, неприкрытое как родильное гнездо). Всё более он истекает за жзб укрепление. Минутой ранее — выглядывающие щенки, расширевшееся гнездо дендрария, из–за прутьев. Мать выбирается за пропитанием.

Расплющенная, расплывчатая шкура — обратный процесс, что надлежит сделать насекомым, пока плотный дух обрмаляется в свчение, вместо смерти — постой.

В мае 20** «все его лицо и тело в крови» — пытаюсь забрать зуб, который после резких действий хирурга обернут в красно-чёрную пелену — фотомыльница, снимок. Мне остается лицо запечатанное сургучом крови. В июне 20** мне отдают зубы, я прошу.

Повтор

Огрызки сосен, с высей.

Жизнь — под призывом бездонной работы: месиво лживого ручья, месиво, исковерканное под стать дребезжанию зубчатого мотора.

Речь — в ностальгию, определенную как хворь и мука в донесениях

об испорченной пище, нерадивом родительстве,

сбитой осанке, пропитом ремесле быть вежливым, угодливым, сытым за столом.

Это не я, это за меня. Вода, от которой гниют зубы, перегорающие сигнификации голода и упитанные учредители (кажется в бесплотные, так же рельсы залитые водой, затёртые травой, по-сути, чертежи, вытравленные на бумаге жиром, салом, остатком обеда — безголовая, непросоленная селёдка, кишащая паразитами).

Томление-грим остывает к полудню, солнце, скрывая оттек, провисает под кожу — россыпью розг; пасторальное жало, зажимы ступней: сало неподвижных солдат — переваливается через сонный бетон, надеюсь — в сторону леса.

Лесной капкан: в цепях, в силках кто-то плачет.

Одиночествует хвойный лес, смолянистые подтеки окрасили прежде (Было ли? Или память-шкера?) неприметные берега, очертив призрачные выжиги, скелет глаукомы (признается почерствевшая старуха на ухо, все они гордячки от болезни). Честолюбивое выжигание крон, смирение к обыденности, чтобы в сумраке счёта мы разглядели. То же работа старых ходульных часов — теперь лишь вызов загадки, лишенной грубости и любопытства человека.

У людей кожа тугой пружиной, фасцинации флюса — скрытый от взгляда переполох ударных механизмов. Товарищ сигналит нам. Тихо, молчком. Противостоит этому грубость, с которой циферблат приравнен жирному слою белил, скрывающих в панике перебивки нутра.

Не разделять внешнее и внутреннее, нет, произвести сличение, слепое наблюдение (глупый старик раскрыл свои бёльма свету, окунул в рассол словно раны, уже затянутые препоной).

Не памятовать, всегда утверждать, что, обнаружив (здесь буквы спутались, что сомнительно утверждать об обнаружении, лишь касаться ранящей прорехи) собственность, осколок (осколок утолщение, где ясностью, твердостью, отпечатался бы срок, дата выделки, предназначение) немедленно разбил бы его (осколок об осколок-как кремень), несоотвествие отражения и восполнения, не звал бы его по имени, удручённая толщей левитация. Однако исключены и те, кто бы мог быть назвать и составить компанию, их нет в удручённом отражении, в цепях отрицания.

Вереницы их (видишь, не называю их, избегаю личного обращения, лишь опосредованно наблюдаю, их страдания — исключительны, на спасение смею надеяться «Я», они нет). Но веером в веере эта схема раскладывается и в них.

То, что мимоходом, почти что хвалебно, именуют иммунитетом [Невосприимчивость] к страданиям — претерпевание, невосприимчивость, целебный жаргон.

Страдания нам служат предваряющим ударом, прежде чем раскачается маятник-лезвие, удостовериться, что вернется обратно, от слишком поддающейся упругой плоти — отпрянет обратно.

— Когда нанёс удар, я уже страдал, был в нужде. Или ожидал удара, был под ударом, ожидал того, что меня развалит на части, разобьёт, на ртутные ручейки. Рассечет ржавым лезвием стрелы, которую с силой будто притяну безмерной, раненой ладонью.

«Он сам страдает, не может питаться, кисти его отрезаны, пугается, не может ощутить своего лица и оно тоже кажется обрубленным, зеркальному отражению теперь нельзя доверять (но и природа здесь мутнит все лужи), теперь больше не сжать ему чужую руку, а она правда стала чужой, не ожидать больше взаимности — лишь подаяния, ужас ему внушает, что и стопы его отрезаны, он бессмысленно ползёт по огранке вонючих листьев, почти не говорит, мольба или пение заменили ему сильное слово, по началу он роет обрубками ямки, окупывает последней границей, земля уязвляет, потом лечит».

Прибиваясь к гнилым, утробным, доскам, ладони на жернов-грудь, с разбитым, измочаленным лицом. Ребёнок черен и влажен, тягостно отпрянул, отделился от этого дома, был отрыгнут, пахнущий медом и пеплом, взахлёб в родовых жидкостях,

болезнь втягивает противовесом тела, чем слабее, легче, тем сильнее влагой пузырь, заметим что лодка иссыхает, даёт течь.

Срытое порождение рода, пока сон полон радости, пока сон — сон, сон-камень. Машины, механизмы, изнуряющие молодой снег ржавчиной и спесью, старые суки, коих считал подстреленными (доверился падшим позам и старшим товарищам) на следующий день мечутся яростно и зло, пришпиленные на колышко штандарта.

— Не суки же, я питал (пытал) к вам, бродяги, неподдельное.

— Но всё же страдая мы должны воспринимать это как должное, не сетовать на других и не стремиться расширить его испепеляющее сияние (должны обратить пламя на очаг). Иначе это лишь просто месть, вшивая шкура, перекидываемая на ближнего, ближайшего.

— Именно, чтобы удерживать. Удерживать себя и ближнего сетями страдания, важно чем подкрепить связь. Однако путанность сети — это слепота, исходящие воды, что застилают взгляд.

— Я из тех, что приноровились темнить своё тело как тесный лист, а потом ужасаться малейшей капле, деготной кляксе, лизии — как накоплению ужаса. Биографии тела — слизни, нечто теснее душевности мук, мертвое тело выше строгости — холодно, но трогательно.

Глиной облобызать, обмазать огрехи — (но чую) ночью кто-то невидимо бьет наотмашь, рассекает в насмешке обсыхающее изваяние на склизкие, в сукровице, черепки — россыпи по углам чулана.

Развалины бракосочетания, уездные палестины, хрипящий ночник.

Страх — что уж — ужас поезда. От гудка, нахального шума, лая пса, испуганного — шальная туша с небес, застопорились на повороте — просыпаюсь, не обращай внимания на лай, спи, но уют сна расплавлен до громогласной дуги, мерцающей тропы — протащится поезд, задавит пса, просядет, ужмётся подкоп окна.

Трясется крыжовник, плачет рябина. Не уймутся жилистые стрелы ревеня, обдатые ржавчиной. Взбрыкнул на отягощенную мать чёрный козлик.

Ещё один ночной гость (дядя Саша). Кротость выступает с жаждой и мучением, по ночам. Это не пот. Почти наверняка кротость выступает после припадка (это не стыдливый пот и не ловкость, с которой пристраиваются к одеколону) — мучения сменяются: одно тело плюсует другое, сквозь искрящие щели.

Пристраститься. Просыпаться. Прозаичное утро: пьяные, бесцветно будничные, работники. Просыпаться от звонка. Утром он уже окоченел. Протокольное утро: увозят в соседний город. Но длиннота в поисках, тело всегда можно выдать. Закатить тело в поминовение.

Кротость, к которой присыхает нестерпимая прежде (Было ли? Или память-шкера?) маска, масса: кровь и земля в изгнании, притираются, и наледь не растопит — ни проросший окурок, ни чад в часовне (если дерзновенно уподобим дряхлый кузов грузовика — ковчежцу). Сквозь искрящие щели — нагим дыханием к травяной текстуре, надел — холщовый мешок, за косогор — провонявших псов, онемевшую кровь (определяю только по запаху, тошнота и слёзы).

Или всё ещё хруст, лёгким движением плоть-горбыль, оборвашка, газета, в пользование рыбьей туши, запах семени и бобов, прогорклые буквы облепляют слепнями излом от наседания, хребет и голова — хлябь.

Голь, город, горбатка: ангелы подволакивают добычу тления. Вывалившийся фиолетовый язык волочится по земле, обволакивает любопытство.

У живых. Губы скосились — островной оскал материка [звериный оскал европейской колонизации] — и приняли виды неприятного благородства. Когда уже невозможно скрыть, закусить, совлечь изъян, придав желаемую форму обличью (с утруждением в слабых ладонях вычерпанную речную глину оставляют на солнце — утлая ладья в речном захолустье — пошлый и резкий жест, в котором стянутая в черпак ладонь цепенеет), тогда с надежностью пораженного мгновением паралича изъян выставляют напоказ.

Пример первый: ухмылка и взгляд сплетаются как два вьюна — дородный дикий и хилый садовый — на жалком каркасе [19] .

Но всё же: скрученная в судороге бестактность шпилей — пучок и сухие лохмотья с трудом подпирающие безжалостность, с которой по весне кипит, шипит всё.

В противовес, красные, чертежи на исхудалой шее отца, выпадающий конский волос. Переливы жесткости будто бы сообщают неудобоваримость и мясу.

На боковой скамье старой кирхи (что позднее, шиномонтажки [20] , из-молины Уралмаша), декабрь. И.С. Бах.

Под шерстью кожа. После облучения (lux intelligibilis твержу я) у отца выпадают волосы, седина не касалась его до 60 лет, до облучения его лишают зубов.

На скамейке, восприимчивой к дождю — оберегаемая людьми — кусок шерсти — безголовый свершувшийся зверь (exteriror)? либо он лишён головы, либо нет, мокршая грязная шапка, цвет умбры (джотто, мазаччо). Живое или мёртвое становление чужеродностей на костылях (В подобный день мужчина промывает культяпку сидя на лавке))

Человек в подземном переходе, утрамбованный в железебетонный анфас, утративший стойкость и почтение к окружающим, он вымаливает большее стершейся речью, переминаясь с ноги на ногу, плавает в оцепении, 1 литературная просьба: забыли, избили, оставили, деньги, место — город Т.

Озябшая рука — деньги, скрытая рука, уходящая под землю. Ранее он наблюдает, что у пищущей доски отломлена одна из из раскрывающихся полудверок, обнажив ржу столетнего здания, неприкрытого как родильное гнездо. И всё более он истекает за жзб укрепление. Минутой ранее –выглядывающие щенки, расширившееся гнездо дендрария, из–за прутьев. Мать выбирается за пропитанием. Расплющенная, расплывчатая шкура — обратный процесс, что надлежит сделать насекомым, пока плотности обрмаляются в лучение , вместо смерти — постой. Постой!

Материя, означенная количественно. Мука. Песок, сахарный.

Стать глазным песком, который не слышен, не спилен с глыбы

Принимаюсь закрывать глаза умирающей. Закрываю глаза виновато, словно «ведомый», парализованной тело иссыхало, напрягало мышцы, беззвучным пением-криком, растягивая рот. Бабушка-девочка спряталась на печке, когда они приходили. С ружьём, нетрудно догадаться кто. Её мать работала в поле. Отец пропал в первые годы войны, возможно переправа.

снина в синяка, глаза заплывшие, опухоль по все лицу, челюсть,и зубы шатаются, нельзя же говорить, что я был пьян и шатался на рассвете, вот и нарвался, поставили шиму, удалили зуб, все лицо опухшее, говорить вообще не могу

В мае 20** «все его лицо и тело в крови» — забрать зуб, после резких действий хирурга обернут в красно-чёрную путаницу — фотомыльница, снимок. Мне остается лицо запечатанное сургучом крови. Бабушка — начальник почты.

Глиняная речь. При всём этом всё это не столь отдаленно, допрошенные, доморощенные массивы исчезают. Полумусорная выставка –сформулированная лёгкость.

В июне 20** мне отдают зубы, я прошу.

Ещё.


Примечания

[1] Звериный оскал европейской колонизации

[2] И вот всё же вижу скрученную в судороге бестактность шпилей и сухие лохмотья с трудом удерживающие безжалостность снежный кристаллов.

[3] Адам и Ева. Капитель из монастырской церкви Сен Пьер в Клюни. 1109

[4]

[5]

[6]

[7]

[8]

[9]

[10] Невосприимчивость

[11] Звериный оскал европейской колонизации

[12] И вот всё же вижу скрученную в судороге бестактность шпилей и сухие лохмотья с трудом удерживающие безжалостность снежный кристаллов.

[13] Адам и Ева. Капитель из монастырской церкви Сен Пьер в Клюни. 1109

[14]

[15] Невосприимчивость

[16] Невосприимчивость

[17]

[18] И вот всё же вижу скрученную в судороге бестактность шпилей и сухие лохмотья с трудом удерживающие безжалостность снежный кристаллов.

[19] И вот всё же вижу скрученную в судороге бестактность шпилей и сухие лохмотья с трудом удерживающие безжалостность снежный кристаллов.

[20]





Роман Бескровный
Дария Кошка
1
Share

Building solidarity beyond borders. Everybody can contribute

Syg.ma is a community-run multilingual media platform and translocal archive.
Since 2014, researchers, artists, collectives, and cultural institutions have been publishing their work here

About