Вадим Михайлин. Потомок русских крестьян в стихии постсоветского рынка

Сергей Зотов
20:04, 19 ноября 2014🔥
Добавить в закладкиДобавить в коллекцию

В том, что русский рынок 1990-х — 2000-х годов по сути своей (да во многом и по форме) мало напоминает классические образцы свободной рыночной экономики — те, по которым учат незамысловатую публику на бизнес-семинарах обладатели «дипломов европейского образца» — никого убеждать не нужно. То, что здешний потребитель, производитель, инвеститор, работодатель, наемный работник, правительственный чиновник — короче говоря, все или почти все акторы этого рынка ведут себя не так, как им положено себя вести для того, чтобы рынок функционировал «нормально», прямо вытекает из первого утверждения. И его же обуславливает. Все — или почти все — участники процесса согласны, что «с этим нужно что-то делать» — и многие делают, каждый на свой лад. Но число тех, кто живет в этой стране и по-прежнему ведет себя «неправильно» гораздо больше числа тех, кто пытается играть по правилам. Тем более что представления о правилах игры весьма разнятся между собой. В итоге все возвращается на круги своя — и пока на уровне государственных и бизнес-элит идут жаркие дискуссии о том, какие правила правильнее прочих, большая часть населения продолжает упорно шагать не в ногу. И до тех пор, пока мы не поймем, почему это так, говорить о «глубоких структурных изменениях в народном хозяйстве» можно будет только перед телекамерой первого канала — да и то в сослагательном наклонении.

Я не экономист, не социолог и — боже упаси — не политолог. И не собираюсь лезть не в свое дело, и уж тем более не собираюсь открывать Америк в области того, «как нам реорганизовать Россию». Желающих и без меня достаточно. Но что я могу сделать в качестве антрополога — так это привлечь внимание специалистов в других, куда более востребованных областях знания к некоторым обстоятельствам, которые, как это не прискорбно, до сих пор тихой сапой определяют основные черты здешнего уклада жизни. И показать, откуда они взялись. Поскольку дело, как мне кажется, даже не в том, что врач лечит не те симптомы — а в том, что врача, собственно, никто не вызывал.

Население наших нынешних городов в подавляющем большинстве составляют потомки русских крестьян, так или иначе переселившихся из своих деревень в города на протяжении двадцатого века. Если перед Первой мировой войной в российских городах проживало чуть более 15% населения страны, и более 80% — в деревне, то к началу нового тысячелетия ситуация фактически поменялась на противоположную. Откуда взялись все эти горожане? Вопрос риторический: из деревни, откуда же еще. А если учесть активный процесс вымывания — и выбивания — коренных горожан в 1910 — 1930 годы, то картина станет еще более жесткой, и придется прийти к выводу, что потомки коренных горожан в нынешнем российском городе едва ли составляют 5% населения. И для того, чтобы понять, как в массе своей ведет себя современный российский человек в достаточно специфических условиях современного российского рынка, нам нужно будет прежде всего понять, как вел бы себя в этих условиях русский крестьянин — причем не просто крестьянин, а крестьянин, оторванный от земли и вырванный из привычного культурного и социального уклада. Поведенческие навыки, вырабатывавшиеся в крестьянской среде десятками поколений подряд, не исчезают бесследно за одно-два, или даже три поколения, проведенных потомками бывших крестьян в городе. Тем более если этот город в массе своей населен такими же потомками бывших крестьян.

Несколько предварительных замечаний относительно дальнейшего текста. Во-первых, я с самого начала — и принципиально — отказываюсь рассматривать русского крестьянина как носителя «коллективного» или «общинного» сознания, неведомой мне (и историческим источникам) «русской соборности» и прочих кабинетных придумок, коими умствующая русская интеллигенция, начитавшись немецких книжек, тешила себя в середине XIX века и продолжает тешить до сей поры — правда, уже не читая немецких книжек за преимущественным не владением языками. Русский крестьянин всегда был индивидуалистом и крайне подозрительно относился к любым попыткам загнать его в общее стадо — при том, что государственные и культурные российские элиты с единодушием, удивительным для пестрой компании из Екатерины II и товарища Сталина, господ Герцена и Хомякова, графа П.Д. Киселева и философа Соловьева всеми силами заталкивали его именно туда. До конца XVI — начала XVII века подавляющее большинство русских крестьян предпочитало селиться не мифическими «общинами», а хуторами по один-два двора, да и в более поздние эпохи преобладающим типом деревни были поселения с количеством дворов от пяти до десяти. Укрупнение поселений, введение практики «круговой поруки», при которой «все отвечают за всех», а также прочих «общинных» радостей осуществлялось стараниями военизированных элит, кровно заинтересованных в тотальной проницаемости и подконтрольности крестьянского мира. «Община» была частью политики по установлению и укреплению — сверху! — крепостного права, стратегической идеологемой, которая сохранила свою действенность и в советском, колхозно-совхозном издании все того же крепостного права.

Во-вторых, я сразу хотел бы обозначить принципиальную — для меня — двусмысленность и неясность таких понятий как «русская культура», «российское общество» и т.д. — применительно к реалиям, относящимся к периоду примерно до середины ХХ века — то есть до того времени, когда большая часть российского населения переселилась в города. В традиционном употреблении они практически без исключения имеют в виду образованное городское население (или — как в случае с поместным дворянством — население, активно ориентированное на городские центры) и присущие этому населению культурные, социальные, политические, экономические и т.д. практики. То есть, собственно, применительно к XIX веку речь идет примерно о восьми — десяти процентах всего населения страны. То есть, о ничтожном меньшинстве: при том что культура подавляющего большинства населения с точки зрения этой, «культурной» верхушки айсберга, представляла предмет скорее этнографического интереса — аналогичный интересу английских или французских колонизаторов к культурам индийским, арабским, африканским, индокитайским, полинезийским и т.д. Если при этом славянофильствующий барин умиляется «народным духом», а его недоучившийся в Казанском университете внук «идет в народ», то это ни в коей мере не означает действительного взаимопроникновения двух разных культур. Отдельных английских и французских бар тоже умиляла простота и естественность туземных нравов, и привлекала заложенная в них «вековая мудрость». А их недоучившиеся в Оксфорде или Сорбонне внуки отправлялись паломниками в Мекку или — на ПМЖ на Таити, писать картины. Какой из этого следует вывод? А такой. Когда современный российский горожанин принимается говорить о Великой русской культуре и об Исторических традициях российского общества, он, как правило, говорит о чужой культуре и чужих традициях, усвоенных им в силу того, что его недалекие предки одно-два поколения тому назад перебрались в город. Усвоенных со стороны, как усваивают чужую, но полезную информацию: потому что большая часть его природных поведенческих реакций и социальных навыков, воспитанная семьей, школой и улицей, принадлежит совсем другой культуре и совсем другой традиции. Та же культура, которой он пропитан с детства, как правило не рефлексируется вовсе — или рефлексируется с точки зрения «упадка нынешних нравов», «тяжелого наследия» и прочих мифологем, которые, в зависимости от вкусов и политической ориентации можно подытожить одной из двух одинаково привычных формул: либо «так и живем», либо «так жить нельзя».

Однако к делу. При всех неизбежных издержках, свойственных любой генерализации, осмелюсь заявить, что поведение русского крестьянина достаточно четко вписывается в логику так называемой «револьверной» структуры сознания, свойственной, на мой взгляд, практически всем известным архаическим культурам. Суть «револьверной» структуры сознания заключается в том, что каждая культурно маркированная территория автоматически «включает» адекватные ей формы поведения и «выключает» все остальные, с ней несовместимые. Находясь в пределах конкретной культурной зоны (скажем, «домашней», включающей в себя родную деревню или несколько стоящих рядом, «своих» деревень) индивид адекватен ей постольку, поскольку он не актуализирует иных, несовместимых с ней моделей поведения. Здесь все для него прозрачно и понятно, поскольку незнакомых людей в принципе не существует, и в каждый конкретный момент он четко знает, как должен себя вести в данной конкретной ситуации по отношению к данному конкретному человеку. Эта тотальная прозрачность и проницаемость и дает основания для того, что называется «обычным правом» и по сути своей является самым что ни на есть демократическим средством социального саморегулирования — на микроуровне. Миф о том, что крестьяне были абсолютно глухи к понятию права — именно миф. Они напряженнейшим образом ориентировались в мельчайших тонкостях соседских и родственных отношений внутри своих узких локальных групп: тщательно следили за соблюдением неписанных, но оттого не менее действенных правил, и строго держались своеобразной социальной справедливости, основанной на сложном балансе социальных капиталов. Здесь нельзя быть агрессивным — как нельзя и допускать агрессии со стороны других членов сообщества. Бессмысленно красть у соседа: кража ни в коем случае не останется незамеченной, и проигрыш от нарушения существующих социальных связей будет куда значительней разовой выгоды от кражи. Поэтому красть не хорошо и не принято. Но — красть на «своей» земле и у своих.

А вот где-нибудь «там», за пределами знакомой, прозрачной и предсказуемой социальной среды, для крестьянина все меняется, причем меняется сразу, как только он переступает символическую границу «своей» земли. Здесь он не только может, но и должен хитрить, обманывать, быть готовым к агрессии — как со стороны чужих людей, так и к собственной, ответной или упреждающей агрессии. Здесь его всегда могут обидеть и обворовать, поскольку единственные «правильные» законы — законы принятого в родной деревне обычного права здесь не действуют просто в силу того, что люди здесь живут другие, незнакомые, их социальные капиталы для него — величина неизвестная и непредсказуемая.

Доступные нам сведения о русском крестьянине XIX века чаще всего исходят не от самого крестьянина, а от внешнего по отношению к крестьянскому образу жизни наблюдателя, и потому фиксируют отнюдь не его действительный повседневный мир, не его способ отношений с родственниками и соседями, а то, как он вел себя с людьми, которых искренне — и с достаточными на то основаниями — считал для себя чужими и опасными. Вот характерная цитата из текста, созданного в середине XVIII века: «Леность, обман, ложь, воровство будто наследственно в них положено… Господина своего обманывают притворными болезнями, старостию, скудостию, ложным воздыханием, в работе — леностию. Приготовленное общими трудами — крадут, отданного для збережения прибрать, вычистить, вымазать, вымыть, высушить, починить — не хотят. Определенные в начальство, в расходах денег [и] хлеба — меры не знают. Остатков к предбудущему времени весьма не любят и, будто как нарошно, стараютца в разорение приводить. И над теми, кто к чему пристален, чтоб верне и в свое время исправлялось — не смотрят. В плутовстве за дружбу и почести — молчат и покрывают. А на простосердечных и добрых людей нападают, теснят, гонят. Милости, показанной к ним в награждении хлебом, деньгами, одеждою, скотом, свободою, не помнят и вместо благодарности и заслуг в грубость и хитрость входят» .

Удивительно похоже на характеристику, которую британский колониальный чиновник дал бы своим смуглым подопечным где-нибудь в Родезии или Хузестане. Просвещенный, образованный и во всех смыслах слова «культурный» человек, он искренне не понимает, почему эти люди, находящиеся на самой примитивной с его точки зрения стадии развития, вместо того, чтобы тянуться к свету культуры и истины, воплощенному в его скромной персоне, и с готовностью подхватывать крохи с его стола, предпочитают коснеть в невежестве и пороках. И это для него — лишнее доказательство их природной никчемности и испорченности. Он забывает об одной маленькой детали: о том, что его сюда никто не звал. Он пришел как завоеватель, принес с собой чужую культуру, чужую систему ценностей — и начал требовать, чтобы отныне все вокруг соответствовало именно его критериям, по большей части просто непонятным местному населению. Если вам кажется, что отношения русского барина и русского крестьянина носили куда более идиллический характер и в чем-то существенном отличались от нарисованной выше сугубо колониальной картины — это вам только кажется. Для русского крестьянина «барин» — то есть, собственно, не только собственный помещик или управляющий государевым имением, но вообще любой человек, наделенный сторонним по отношению к деревенскому миру социальным капиталом (агроном, учитель, интендант, переписчик-статистик, земский чиновник, студент-народник и т.д.) — был однозначно чужим, а потому враждебным человеком, поскольку являл собой воплощение «злого» мира, противопоставленного прозрачному и понятному миру деревни. Вступать с подобным человеком в какие бы то ни было справедливые договорные отношения — в такие же, как с соседями по деревне — попросту бессмысленно, поскольку правила игры тебе неизвестны. И даже если тебе их объяснят, это не значит, что тебе объяснят все до конца: это маргинальная для крестьянина территория, и обман здесь — не менее законная стратегия, чем обмен. Потому и крестьянин не считает себя обязанным соблюдать какие бы то ни было правила — даже если он сам же с ними согласился и поставил на бумаге вместо подписи крест: мало ли что там, в бумаге, написано. Все равно обманут — так лучше при случае обмануть самому. Тем более, что обманывали постоянно. Мир «государевых указов», «правительственных распоряжений» и «постановлений съезда народных депутатов» для крестьянина ничуть не лучше обычной барской придури: сегодня одно, завтра другое. Он не видит в этих постоянно меняющихся конфигурациях внутренней логики (и, кстати, довольно часто бывает в этом прав), а потому считает себя в праве следовать навязанным ему правилам игры исключительно внешне — и нарушать их при любом удобном случае, даже если это нарушение не идет ему на пользу, а имеет чисто протестный характер.

Но почему же крестьянин сам живет в покосившейся избе, носит худую одежду и нарочито неопрятен в привычках и повадках? А почему персонаж Ярослава Гашека по имени Йозеф Швейк радостно признавался любому армейскому начальству, что он идиот? Барин или управляющий для крестьянина — ничуть не лучше татарского баскака времен Золотой орды. С бедной избы, с оборванного человека и взять нечего — это же сразу видно. А вот если сам ты будешь чист и опрятен, а изба твоя будет сиять свежим тесом на всю деревню, — угадай, кого в этой деревне сделают старостой? При том, что круговой поруки никто не отменял, и что именно старосты, десятские и прочий незадачливый сельский актив будет отвечать за любую барскую дурь и за вполне законные с его собственной точки зрения стратегии сопротивления со стороны односельчан — кражи, недоимки, порубки, потравы, нежелание работать на барина или на государство «как следует», прямую порчу вверенного имущества и т.д. Опять же, убогий внешний вид далеко не всегда соответствует реальному благосостоянию крестьянина — как бы жалостно он не убивался насчет того, что «нужда заела» и «продыху никакого нет». Купеческое сословие — в том числе и купцы первой гильдии, которые ворочали миллионными состояниями, и к концу XIX века выходили в крупнейшие промышленники (и меценаты) страны — по большей части рекрутировалось именно из крестьян. Кстати, российская государственная и культурная элита никогда об этом не забывала и купцов не любила вполне искренне: и министр внутренних дел граф Толстой в этом смысле ничуть не лучше драматурга Островского. Купец «некультурен» и опасен — и поэтому ни к культуре, ни к власти его подпускать нельзя ни в коем случае. С чего бы это богатейшие люди страны — вроде Саввы Морозова — давали деньги (и большие деньги) социалистам, которые именно это страну и хотели разрушить: интересно, не правда ли?

Самую лютую ненависть со стороны «просвещенных слоев» всегда вызывали именно те крестьяне, которые не желали вписываться в обязательный канон крестьянской «темноты» и «убогости». Борьбу с кулачеством придумали отнюдь не большевики. Русская интеллигенция 1870-1910-х годов — во всем ее спектре, от народовольцев и агрономов до полицейских чиновников — вовсю рассуждала о кулачестве, подкулачниках, сознательных и несознательных крестьянах, бедняках и середняках, о необходимости коллективизации крестьянского хозяйства и о мироеде-эксплуататоре, который сосет кровь из односельчан и стоит на пути прогресса. И почти всегда сходилась на мысли о необходимости его уничтожать — причем не столько экономическими, сколько административно-силовыми методами. Причем «мироед» зачастую был всего лишь перекупщиком, мелким торговцем, который, проявив разумную инициативу, скупал у односельчан молоко, возил его в город и продавал на маслобойню. Но он был — плоть от плоти тех 80 с лишним процентов населения, которые «верхние» 10 процентов хотели всеми силами уберечь от какой бы то ни было излишней самостоятельности. Он не давал себя контролировать — и потому был опасен. Так что большевики действительно ничего нового не придумали: программу будущего колхозного строительства они вынесли из тех гимназий и университетов, где их учили благомысленные русские интеллигенты. Ведь, собственно, среди большевиков первого и второго призывов и рабочих-то было раз-два и обчелся. А крестьян не было практически совсем. Это был чисто городской переворот: одна часть городской элиты воспользовалась ситуацией и уничтожила другую. И в деле «контроля над деревней» оказалась куда последовательнее своих учителей. И за 70 лет практически деревню вывела под корень, осуществив самую колоссальную российскую революцию ХХ века — революцию урбанистическую.

Русский крестьянин всегда был непоседлив. Тот способ, которым он управлялся с родной землей еще тысячу лет тому назад логичнее всего назвать полукочевым земледелием. В XV-XVI веках едва ли не самой большой проблемой русских элит была проблема «осаживания» крестьян на землю: ради чего князья, бояре и монастыри шли на то, чтобы по пять, а то и по десять лет на взымать со вновь прибывших пахарей в свою пользу вообще ничего. А те, в свою очередь, прекрасно понимая, что хлеб за брюхом не бегает, при первых же признаках взаимонепонимания с новым хозяином снимались с места и шли искать новые земли. И это — еще одна причина, по которой русский крестьянин зачастую жил в худой избе и ходил в одном-единственном армячишке на все случаи жизни. Чтобы не жалко было бросить, и чтобы легче было уйти. Все свое ношу с собой. История территориальной экспансии Российского государства — это история расселения беглых крестьян: сперва на Волгу, Дон и Донец, потом на Яик и Терек, затем — за Урал, в Сибирь, Среднюю Азию и Закавказье. И — история российских элит, пытавшихся этот поток загнать в нужные рамки и поставить под контроль. С формальной точки зрения это удалось только большевикам. Но — именно что с формальной. Лишенное всех гражданских прав, даже права на идентификацию личности (паспорт!) колхозное крестьянство всеми силами стремилось вырваться из того дикого поля, в которое стараниями большевиков превратилась бывшая русская деревня — укрупненная и согнанная, наконец, в подконтрольное властям стадо. И, отрабатывая привычную модель «откочевки в лучшие места», тем самым помогала реализовать другую большевистскую мечту — об индустриализации страны.

Но из беглого колхозника не получается по мановению партийной волшебной палочки ни синий, ни белый городской воротничок. Живущая в бараках, вагонах и «углах» масса бывших крестьян так и не стала горожанами — даже через два поколения, когда она уже получила всеобщее среднее, а теперь уже и почти всеобщее высшее образование, когда переселилась сперва в коммуналки и хрущовки, а потом в брежневские девятиэтажки и в одно- двухэтажный пригородный самострой. Правила игры в городе для этих людей были предельно просты и сводились к нехитрой формуле: каждый за себя. Ибо на маргинальной территории только так и можно выжить — а других территорий в этой стране для бывшего крестьянина не осталось. Здесь можно сбиваться в стаи для достижения какого-то конкретного результата — но стая рассыпается, как только каждый из ее членов решит, что получил от совместной деятельности максимальную выгоду, и что дальше он как-нибудь справится сам. Здесь не имеет смысла рассчитывать на долгосрочную перспективу. Здесь нет «своей» земли, и потому отношение к той территории, на которой ты в данный момент живешь, самое «варварское» — выражаясь языком благомысленной русской интеллигенции.

Впрочем, это все голая схема. А жизнь, конечно, куда разнообразнее. Индивидуальные варианты «бывшего крестьянского» сознания на практике приводят к самым разным феноменам. К бессмысленному и беспощадному труду на «шести сотках»: в ущерб собственному бюджету, здоровью и семейным отношениям — не говоря уже об элементарной прагматике с макроэкономической точки зрения. К тотальному — на грани саботажа — несоблюдению прямых служебных обязанностей (и просто непрофессионализму) при тотальном же «понимании» негласно действующих правил игры. К постоянной готовности дать взятку любому должностному лицу или просто профессионалу — врачу, учителю… К повальному алкоголизму и не менее повальному воровству: а как же, с работы хоть гвоздь. Государство (вариант — «хозяин, «буржуй») не обеднеет. Этот украденный «гвоздь» может быть встроен в нежно лелеемый частный домашний быт — нелепую и почти всегда безнадежную попытку в городских условиях воссоздать смутно осязаемый на уровне коллективной памяти образ деревенского дома. А может отправиться прямиком в пункт приема чермета, дабы переплавиться в итоге в спиртосодержащую жидкость. Но на человека, который не ворует и не пользуется «местом» для «прокорма» смотрят как на чудика: а зачем тогда нужно было напрягаться, дергаться, лезть выше прочих?

Привычная «мобильность» бывшего русского крестьянина сработала, как только пал железный занавес. Реальное число наших бывших соотечественников, уехавших за лучшей жизнью и подальше от родных элит куда глаза глядят, навряд ли поддается более или менее точной оценке. И если итальянцы, латиноамериканцы, китайцы, арабы, евреи и т.д. в эмиграции, как правило, держатся вместе и помогают друг другу, то среди русских действует все тот же принцип беглого крестьянина — каждый за себя. Те, кто остался и уезжать не собирается, тоже не слишком наклонны к совместной деятельности на благо сообществ, более крупных, чем группа ближайших родственников и/или друзей — идет ли речь о том, чтобы отдать долг Родине в рядах ее славных вооруженных сил или о том, чтобы принять участие в веселой корпоративной вечеринке, задуманной для сплочения трудового коллектива в единую команду. Любая инициатива, исходящая «сверху», исходит от враждебной и агрессивной внешней среды, от которой по определению ничего хорошего ждать не приходится.

Что же делать, спросите вы — раз уж мы родились в этой стране, и раз уж сами в большинстве своем безнадежно несем в себе всяк свою потерянную деревню? Вот только за готовыми ответами — не ко мне. К политологам и специалистам по менеджменту. А если по мне — то просто делать каждому свое дело. На своей земле. И надеяться на то, что когда-нибудь эта буйная, трусливая, вороватая масса маргиналов — то есть, мы с вами — все–таки привыкнет к тому, что эта земля — ее собственная. К чему отродясь не давали привыкнуть русскому крестьянину.

Первая публикация: Бизнес-ключ, январь-февраль 2007, с. 48 — 51.

Вадим Михайлин (род. 1964). Антрополог, филолог, специалист по истории и теории культуры. Переводчик. Кандидат филологических, доктор философских наук. Член Союза российских писателей и Гильдии «Мастера литературного перевода». Профессор Саратовского госуниверситета, директор АНО «Лаборатория исторической, социальной и культурной антропологии» (ЛИСКА). Автор книги «Тропа звериных слов. Пространственно-ориентированные культурные коды в индоевропейской традиции» и много чего еще.

Image

Подпишитесь на наш канал в Telegram, чтобы читать лучшие материалы платформы и быть в курсе всего, что происходит на сигме.
Добавить в закладки