Create post
ЛИСКА

Вадим Михайлин. Потомок русских крестьян в стихии постсоветского рынка

Boris Zyskin
panddr
Сергей Зотов
+1

В том, что русский рынок 1990-х — 2000-х годов по сути своей (да во многом и по форме) мало напоминает классические образцы свободной рыночной экономики — те, по которым учат незамысловатую публику на бизнес-семинарах обладатели «дипломов европейского образца» — никого убеждать не нужно. То, что здешний потребитель, производитель, инвеститор, работодатель, наемный работник, правительственный чиновник — короче говоря, все или почти все акторы этого рынка ведут себя не так, как им положено себя вести для того, чтобы рынок функционировал «нормально», прямо вытекает из первого утверждения. И его же обуславливает. Все — или почти все — участники процесса согласны, что «с этим нужно что-то делать» — и многие делают, каждый на свой лад. Но число тех, кто живет в этой стране и по-прежнему ведет себя «неправильно» гораздо больше числа тех, кто пытается играть по правилам. Тем более что представления о правилах игры весьма разнятся между собой. В итоге все возвращается на круги своя — и пока на уровне государственных и бизнес-элит идут жаркие дискуссии о том, какие правила правильнее прочих, большая часть населения продолжает упорно шагать не в ногу. И до тех пор, пока мы не поймем, почему это так, говорить о «глубоких структурных изменениях в народном хозяйстве» можно будет только перед телекамерой первого канала — да и то в сослагательном наклонении.

Я не экономист, не социолог и — боже упаси — не политолог. И не собираюсь лезть не в свое дело, и уж тем более не собираюсь открывать Америк в области того, «как нам реорганизовать Россию». Желающих и без меня достаточно. Но что я могу сделать в качестве антрополога — так это привлечь внимание специалистов в других, куда более востребованных областях знания к некоторым обстоятельствам, которые, как это не прискорбно, до сих пор тихой сапой определяют основные черты здешнего уклада жизни. И показать, откуда они взялись. Поскольку дело, как мне кажется, даже не в том, что врач лечит не те симптомы — а в том, что врача, собственно, никто не вызывал.

Население наших нынешних городов в подавляющем большинстве составляют потомки русских крестьян, так или иначе переселившихся из своих деревень в города на протяжении двадцатого века. Если перед Первой мировой войной в российских городах проживало чуть более 15% населения страны, и более 80% — в деревне, то к началу нового тысячелетия ситуация фактически поменялась на противоположную. Откуда взялись все эти горожане? Вопрос риторический: из деревни, откуда же еще. А если учесть активный процесс вымывания — и выбивания — коренных горожан в 1910 — 1930 годы, то картина станет еще более жесткой, и придется прийти к выводу, что потомки коренных горожан в нынешнем российском городе едва ли составляют 5% населения. И для того, чтобы понять, как в массе своей ведет себя современный российский человек в достаточно специфических условиях современного российского рынка, нам нужно будет прежде всего понять, как вел бы себя в этих условиях русский крестьянин — причем не просто крестьянин, а крестьянин, оторванный от земли и вырванный из привычного культурного и социального уклада. Поведенческие навыки, вырабатывавшиеся в крестьянской среде десятками поколений подряд, не исчезают бесследно за одно-два, или даже три поколения, проведенных потомками бывших крестьян в городе. Тем более если этот город в массе своей населен такими же потомками бывших крестьян.

Несколько предварительных замечаний относительно дальнейшего текста. Во-первых, я с самого начала — и принципиально — отказываюсь рассматривать русского крестьянина как носителя «коллективного» или «общинного» сознания, неведомой мне (и историческим источникам) «русской соборности» и прочих кабинетных придумок, коими умствующая русская интеллигенция, начитавшись немецких книжек, тешила себя в середине XIX века и продолжает тешить до сей поры — правда, уже не читая немецких книжек за преимущественным не владением языками. Русский крестьянин всегда был индивидуалистом и крайне подозрительно относился к любым попыткам загнать его в общее стадо — при том, что государственные и культурные российские элиты с единодушием, удивительным для пестрой компании из Екатерины II и товарища Сталина, господ Герцена и Хомякова, графа П.Д. Киселева и философа Соловьева всеми силами заталкивали его именно туда. До конца XVI — начала XVII века подавляющее большинство русских крестьян предпочитало селиться не мифическими «общинами», а хуторами по один-два двора, да и в более поздние эпохи преобладающим типом деревни были поселения с количеством дворов от пяти до десяти. Укрупнение поселений, введение практики «круговой поруки», при которой «все отвечают за всех», а также прочих «общинных» радостей осуществлялось стараниями военизированных элит, кровно заинтересованных в тотальной проницаемости и подконтрольности крестьянского мира. «Община» была частью политики по установлению и укреплению — сверху! — крепостного права, стратегической идеологемой, которая сохранила свою действенность и в советском, колхозно-совхозном издании все того же крепостного права.

Во-вторых, я сразу хотел бы обозначить принципиальную — для меня — двусмысленность и неясность таких понятий как «русская культура», «российское общество» и т.д. — применительно к реалиям, относящимся к периоду примерно до середины ХХ века — то есть до того времени, когда большая часть российского населения переселилась в города. В традиционном употреблении они практически без исключения имеют в виду образованное городское население (или — как в случае с поместным дворянством — население, активно ориентированное на городские центры) и присущие этому населению культурные, социальные, политические, экономические и т.д. практики. То есть, собственно, применительно к XIX веку речь идет примерно о восьми — десяти процентах всего населения страны. То есть, о ничтожном меньшинстве: при том что культура подавляющего большинства населения с точки зрения этой, «культурной» верхушки айсберга, представляла предмет скорее этнографического интереса — аналогичный интересу английских или французских колонизаторов к культурам индийским, арабским, африканским, индокитайским, полинезийским и т.д. Если при этом славянофильствующий барин умиляется «народным духом», а его недоучившийся в Казанском университете внук «идет в народ», то это ни в коей мере не означает действительного взаимопроникновения двух разных культур. Отдельных английских и французских бар тоже умиляла простота и естественность туземных нравов, и привлекала заложенная в них «вековая мудрость». А их недоучившиеся в Оксфорде или Сорбонне внуки отправлялись паломниками в Мекку или — на ПМЖ на Таити, писать картины. Какой из этого следует вывод? А такой. Когда современный российский горожанин принимается говорить о Великой русской культуре и об Исторических традициях российского общества, он, как правило, говорит о чужой культуре и чужих традициях, усвоенных им в силу того, что его недалекие предки одно-два поколения тому назад перебрались в город. Усвоенных со стороны, как усваивают чужую, но полезную информацию: потому что большая часть его природных поведенческих реакций и социальных навыков, воспитанная семьей, школой и улицей, принадлежит совсем другой культуре и совсем другой традиции. Та же культура, которой он пропитан с детства, как правило не рефлексируется вовсе — или рефлексируется с точки зрения «упадка нынешних нравов», «тяжелого наследия» и прочих мифологем, которые, в зависимости от вкусов и политической ориентации можно подытожить одной из двух одинаково привычных формул: либо «так и живем», либо «так жить нельзя».

Однако к делу. При всех неизбежных издержках, свойственных любой генерализации, осмелюсь заявить, что поведение русского крестьянина достаточно четко вписывается в логику так называемой «револьверной» структуры сознания, свойственной, на мой взгляд, практически всем известным архаическим культурам. Суть «револьверной» структуры сознания заключается в том, что каждая культурно маркированная территория автоматически «включает» адекватные ей формы поведения и «выключает» все остальные, с ней несовместимые. Находясь в пределах конкретной культурной зоны (скажем, «домашней», включающей в себя родную деревню или несколько стоящих рядом, «своих» деревень) индивид адекватен ей постольку, поскольку он не актуализирует иных, несовместимых с ней моделей поведения. Здесь все для него прозрачно и понятно, поскольку незнакомых людей в принципе не существует, и в каждый конкретный момент он четко знает, как должен себя вести в данной конкретной ситуации по отношению к данному конкретному человеку. Эта тотальная прозрачность и проницаемость и дает основания для того, что называется «обычным правом» и по сути своей является самым что ни на есть демократическим средством социального саморегулирования — на микроуровне. Миф о том, что крестьяне были абсолютно глухи к понятию права — именно миф. Они напряженнейшим образом ориентировались в мельчайших тонкостях соседских и родственных отношений внутри своих узких локальных групп: тщательно следили за соблюдением неписанных, но оттого не менее действенных правил, и строго держались своеобразной социальной справедливости, основанной на сложном балансе социальных капиталов. Здесь нельзя быть агрессивным — как нельзя и допускать агрессии со стороны других членов сообщества. Бессмысленно красть у соседа: кража ни в коем случае не останется незамеченной, и проигрыш от нарушения существующих социальных связей будет куда значительней разовой выгоды от кражи. Поэтому красть не хорошо и не принято. Но — красть на «своей» земле и у своих.

А вот где-нибудь «там», за пределами знакомой, прозрачной и предсказуемой социальной среды, для крестьянина все меняется, причем меняется сразу, как только он переступает символическую границу «своей» земли. Здесь он не только может, но и должен хитрить, обманывать, быть готовым к агрессии — как со стороны чужих людей, так и к собственной, ответной или упреждающей агрессии. Здесь его всегда могут обидеть и обворовать, поскольку единственные «правильные» законы — законы принятого в родной деревне обычного права здесь не действуют просто в силу того, что люди здесь живут другие, незнакомые, их социальные капиталы для него — величина неизвестная и непредсказуемая.

Доступные нам сведения о русском крестьянине XIX века чаще всего исходят не от самого крестьянина, а от внешнего по отношению к крестьянскому образу жизни наблюдателя, и потому фиксируют отнюдь не его действительный повседневный мир, не его способ отношений с родственниками и соседями, а то, как он вел себя с людьми, которых искренне — и с достаточными на то основаниями — считал для себя чужими и опасными. Вот характерная цитата из текста, созданного в середине XVIII века: «Леность, обман, ложь, воровство будто наследственно в них положено… Господина своего обманывают притворными болезнями, старостию, скудостию, ложным воздыханием, в работе — леностию. Приготовленное общими трудами — крадут, отданного для збережения прибрать, вычистить, вымазать, вымыть, высушить, починить — не хотят. Определенные в начальство, в расходах денег [и] хлеба — меры не знают. Остатков к предбудущему времени весьма не любят и, будто как нарошно, стараютца в разорение приводить. И над теми, кто к чему пристален, чтоб верне и в свое время исправлялось — не смотрят. В плутовстве за дружбу и почести — молчат и покрывают. А на простосердечных и добрых людей нападают, теснят, гонят. Милости, показанной к ним в награждении хлебом, деньгами, одеждою, скотом, свободою, не помнят и вместо благодарности и заслуг в грубость и хитрость входят» .

Удивительно похоже на характеристику, которую британский колониальный чиновник дал бы своим смуглым подопечным где-нибудь в Родезии или Хузестане. Просвещенный, образованный и во всех смыслах слова «культурный» человек, он искренне не понимает, почему эти люди, находящиеся на самой примитивной с его точки зрения стадии развития, вместо того, чтобы тянуться к свету культуры и истины, воплощенному в его скромной персоне, и с готовностью подхватывать крохи с его стола, предпочитают коснеть в невежестве и пороках. И это для него — лишнее доказательство их природной никчемности и испорченности. Он забывает об одной маленькой детали: о том, что его сюда никто не звал. Он пришел как завоеватель, принес с собой чужую культуру, чужую систему ценностей — и начал требовать, чтобы отныне все вокруг соответствовало именно его критериям, по большей части просто непонятным местному населению. Если вам кажется, что отношения русского барина и русского крестьянина носили куда более идиллический характер и в чем-то существенном отличались от нарисованной выше сугубо колониальной картины — это вам только кажется. Для русского крестьянина «барин» — то есть, собственно, не только собственный помещик или управляющий государевым имением, но вообще любой человек, наделенный сторонним по отношению к деревенскому миру социальным капиталом (агроном, учитель, интендант, переписчик-статистик, земский чиновник, студент-народник и т.д.) — был однозначно чужим, а потому враждебным человеком, поскольку являл собой воплощение «злого» мира, противопоставленного прозрачному и понятному миру деревни. Вступать с подобным человеком в какие бы то ни было справедливые договорные отношения — в такие же, как с соседями по деревне — попросту бессмысленно, поскольку правила игры тебе неизвестны. И даже если тебе их объяснят, это не значит, что тебе объяснят все до конца: это маргинальная для крестьянина территория, и обман здесь — не менее законная стратегия, чем обмен. Потому и крестьянин не считает себя обязанным соблюдать какие бы то ни было правила — даже если он сам же с ними согласился и поставил на бумаге вместо подписи крест: мало ли что там, в бумаге, написано. Все равно обманут — так лучше при случае обмануть самому. Тем более, что обманывали постоянно. Мир «государевых указов», «правительственных распоряжений» и «постановлений съезда народных депутатов» для крестьянина ничуть не лучше обычной барской придури: сегодня одно, завтра другое. Он не видит в этих постоянно меняющихся конфигурациях внутренней логики (и, кстати, довольно часто бывает в этом прав), а потому считает себя в праве следовать навязанным ему правилам игры исключительно внешне — и нарушать их при любом удобном случае, даже если это нарушение не идет ему на пользу, а имеет чисто протестный характер.

Но почему же крестьянин сам живет в покосившейся избе, носит худую одежду и нарочито неопрятен в привычках и повадках? А почему персонаж Ярослава Гашека по имени Йозеф Швейк радостно признавался любому армейскому начальству, что он идиот? Барин или управляющий для крестьянина — ничуть не лучше татарского баскака времен Золотой орды. С бедной избы, с оборванного человека и взять нечего — это же сразу видно. А вот если сам ты будешь чист и опрятен, а изба твоя будет сиять свежим тесом на всю деревню, — угадай, кого в этой деревне сделают старостой? При том, что круговой поруки никто не отменял, и что именно старосты, десятские и прочий незадачливый сельский актив будет отвечать за любую барскую дурь и за вполне законные с его собственной точки зрения стратегии сопротивления со стороны односельчан — кражи, недоимки, порубки, потравы, нежелание работать на барина или на государство «как следует», прямую порчу вверенного имущества и т.д. Опять же, убогий внешний вид далеко не всегда соответствует реальному благосостоянию крестьянина — как бы жалостно он не убивался насчет того, что «нужда заела» и «продыху никакого нет». Купеческое сословие — в том числе и купцы первой гильдии, которые ворочали миллионными состояниями, и к концу XIX века выходили в крупнейшие промышленники (и меценаты) страны — по большей части рекрутировалось именно из крестьян. Кстати, российская государственная и культурная элита никогда об этом не забывала и купцов не любила вполне искренне: и министр внутренних дел граф Толстой в этом смысле ничуть не лучше драматурга Островского. Купец «некультурен» и опасен — и поэтому ни к культуре, ни к власти его подпускать нельзя ни в коем случае. С чего бы это богатейшие люди страны — вроде Саввы Морозова — давали деньги (и большие деньги) социалистам, которые именно это страну и хотели разрушить: интересно, не правда ли?

Самую лютую ненависть со стороны «просвещенных слоев» всегда вызывали именно те крестьяне, которые не желали вписываться в обязательный канон крестьянской «темноты» и «убогости». Борьбу с кулачеством придумали отнюдь не большевики. Русская интеллигенция 1870-1910-х годов — во всем ее спектре, от народовольцев и агрономов до полицейских чиновников — вовсю рассуждала о кулачестве, подкулачниках, сознательных и несознательных крестьянах, бедняках и середняках, о необходимости коллективизации крестьянского хозяйства и о мироеде-эксплуататоре, который сосет кровь из односельчан и стоит на пути прогресса. И почти всегда сходилась на мысли о необходимости его уничтожать — причем не столько экономическими, сколько административно-силовыми методами. Причем «мироед» зачастую был всего лишь перекупщиком, мелким торговцем, который, проявив разумную инициативу, скупал у односельчан молоко, возил его в город и продавал на маслобойню. Но он был — плоть от плоти тех 80 с лишним процентов населения, которые «верхние» 10 процентов хотели всеми силами уберечь от какой бы то ни было излишней самостоятельности. Он не давал себя контролировать — и потому был опасен. Так что большевики действительно ничего нового не придумали: программу будущего колхозного строительства они вынесли из тех гимназий и университетов, где их учили благомысленные русские интеллигенты. Ведь, собственно, среди большевиков первого и второго призывов и рабочих-то было раз-два и обчелся. А крестьян не было практически совсем. Это был чисто городской переворот: одна часть городской элиты воспользовалась ситуацией и уничтожила другую. И в деле «контроля над деревней» оказалась куда последовательнее своих учителей. И за 70 лет практически деревню вывела под корень, осуществив самую колоссальную российскую революцию ХХ века — революцию урбанистическую.

Русский крестьянин всегда был непоседлив. Тот способ, которым он управлялся с родной землей еще тысячу лет тому назад логичнее всего назвать полукочевым земледелием. В XV-XVI веках едва ли не самой большой проблемой русских элит была проблема «осаживания» крестьян на землю: ради чего князья, бояре и монастыри шли на то, чтобы по пять, а то и по десять лет на взымать со вновь прибывших пахарей в свою пользу вообще ничего. А те, в свою очередь, прекрасно понимая, что хлеб за брюхом не бегает, при первых же признаках взаимонепонимания с новым хозяином снимались с места и шли искать новые земли. И это — еще одна причина, по которой русский крестьянин зачастую жил в худой избе и ходил в одном-единственном армячишке на все случаи жизни. Чтобы не жалко было бросить, и чтобы легче было уйти. Все свое ношу с собой. История территориальной экспансии Российского государства — это история расселения беглых крестьян: сперва на Волгу, Дон и Донец, потом на Яик и Терек, затем — за Урал, в Сибирь, Среднюю Азию и Закавказье. И — история российских элит, пытавшихся этот поток загнать в нужные рамки и поставить под контроль. С формальной точки зрения это удалось только большевикам. Но — именно что с формальной. Лишенное всех гражданских прав, даже права на идентификацию личности (паспорт!) колхозное крестьянство всеми силами стремилось вырваться из того дикого поля, в которое стараниями большевиков превратилась бывшая русская деревня — укрупненная и согнанная, наконец, в подконтрольное властям стадо. И, отрабатывая привычную модель «откочевки в лучшие места», тем самым помогала реализовать другую большевистскую мечту — об индустриализации страны.

Но из беглого колхозника не получается по мановению партийной волшебной палочки ни синий, ни белый городской воротничок. Живущая в бараках, вагонах и «углах» масса бывших крестьян так и не стала горожанами — даже через два поколения, когда она уже получила всеобщее среднее, а теперь уже и почти всеобщее высшее образование, когда переселилась сперва в коммуналки и хрущовки, а потом в брежневские девятиэтажки и в одно- двухэтажный пригородный самострой. Правила игры в городе для этих людей были предельно просты и сводились к нехитрой формуле: каждый за себя. Ибо на маргинальной территории только так и можно выжить — а других территорий в этой стране для бывшего крестьянина не осталось. Здесь можно сбиваться в стаи для достижения какого-то конкретного результата — но стая рассыпается, как только каждый из ее членов решит, что получил от совместной деятельности максимальную выгоду, и что дальше он как-нибудь справится сам. Здесь не имеет смысла рассчитывать на долгосрочную перспективу. Здесь нет «своей» земли, и потому отношение к той территории, на которой ты в данный момент живешь, самое «варварское» — выражаясь языком благомысленной русской интеллигенции.

Впрочем, это все голая схема. А жизнь, конечно, куда разнообразнее. Индивидуальные варианты «бывшего крестьянского» сознания на практике приводят к самым разным феноменам. К бессмысленному и беспощадному труду на «шести сотках»: в ущерб собственному бюджету, здоровью и семейным отношениям — не говоря уже об элементарной прагматике с макроэкономической точки зрения. К тотальному — на грани саботажа — несоблюдению прямых служебных обязанностей (и просто непрофессионализму) при тотальном же «понимании» негласно действующих правил игры. К постоянной готовности дать взятку любому должностному лицу или просто профессионалу — врачу, учителю… К повальному алкоголизму и не менее повальному воровству: а как же, с работы хоть гвоздь. Государство (вариант — «хозяин, «буржуй») не обеднеет. Этот украденный «гвоздь» может быть встроен в нежно лелеемый частный домашний быт — нелепую и почти всегда безнадежную попытку в городских условиях воссоздать смутно осязаемый на уровне коллективной памяти образ деревенского дома. А может отправиться прямиком в пункт приема чермета, дабы переплавиться в итоге в спиртосодержащую жидкость. Но на человека, который не ворует и не пользуется «местом» для «прокорма» смотрят как на чудика: а зачем тогда нужно было напрягаться, дергаться, лезть выше прочих?

Привычная «мобильность» бывшего русского крестьянина сработала, как только пал железный занавес. Реальное число наших бывших соотечественников, уехавших за лучшей жизнью и подальше от родных элит куда глаза глядят, навряд ли поддается более или менее точной оценке. И если итальянцы, латиноамериканцы, китайцы, арабы, евреи и т.д. в эмиграции, как правило, держатся вместе и помогают друг другу, то среди русских действует все тот же принцип беглого крестьянина — каждый за себя. Те, кто остался и уезжать не собирается, тоже не слишком наклонны к совместной деятельности на благо сообществ, более крупных, чем группа ближайших родственников и/или друзей — идет ли речь о том, чтобы отдать долг Родине в рядах ее славных вооруженных сил или о том, чтобы принять участие в веселой корпоративной вечеринке, задуманной для сплочения трудового коллектива в единую команду. Любая инициатива, исходящая «сверху», исходит от враждебной и агрессивной внешней среды, от которой по определению ничего хорошего ждать не приходится.

Что же делать, спросите вы — раз уж мы родились в этой стране, и раз уж сами в большинстве своем безнадежно несем в себе всяк свою потерянную деревню? Вот только за готовыми ответами — не ко мне. К политологам и специалистам по менеджменту. А если по мне — то просто делать каждому свое дело. На своей земле. И надеяться на то, что когда-нибудь эта буйная, трусливая, вороватая масса маргиналов — то есть, мы с вами — все–таки привыкнет к тому, что эта земля — ее собственная. К чему отродясь не давали привыкнуть русскому крестьянину.

Первая публикация: Бизнес-ключ, январь-февраль 2007, с. 48 — 51.

Вадим Михайлин (род. 1964). Антрополог, филолог, специалист по истории и теории культуры. Переводчик. Кандидат филологических, доктор философских наук. Член Союза российских писателей и Гильдии «Мастера литературного перевода». Профессор Саратовского госуниверситета, директор АНО «Лаборатория исторической, социальной и культурной антропологии» (ЛИСКА). Автор книги «Тропа звериных слов. Пространственно-ориентированные культурные коды в индоевропейской традиции» и много чего еще.

Subscribe to our channel in Telegram to read the best materials of the platform and be aware of everything that happens on syg.ma
Boris Zyskin
panddr
Сергей Зотов
+1

Building solidarity beyond borders. Everybody can contribute

Syg.ma is a community-run multilingual media platform and translocal archive.
Since 2014, researchers, artists, collectives, and cultural institutions have been publishing their work here

About