Сексуальный синтом, Женевьева Морель
I. ВОЗМОЖНО ЛИ В ПСИХОАНАЛИЗЕ ГОВОРИТЬ О ПОЛЕ БЕЗ ОТСЫЛКИ К ПОЛОВОМУ РАЗЛИЧИЮ?
В психоаналитической практике
Представим себе следующий вымышленный сценарий, вольно опирающийся на «тест Тьюринга». Аналитик принимает субъекта, чей внешний вид не позволяет определить, мужчина это или женщина; голос его искажен, а в речи случайным образом чередуются мужские и женские родовые окончания. Смог бы аналитик, исключительно слушая этого человека, понять, с кем он имеет дело — с мужчиной или с женщиной? Мне представляется, что иногда это возможно, хотя здесь необходимо понимать, почему и в каком смысле. Рассмотрим два следующих примера.
Первый пример: молодой человек обращается ко мне из-за сильного желания переспать с лучшей подругой своей невесты, в которую он, тем не менее, искренне влюблен. Само по себе это едва ли патологично, однако он страдает как мученик из-за этого искушения, в удовлетворении которого он себе отказывает, поскольку это противоречит его семейным и социальным идеалам. Он вырос на Антильских островах в очень сплоченной семье и сохранил тесные связи с креольской общиной Парижа, к которой также принадлежат его невеста и ее подруга. Желание к этой подруге становится препятствием для его планов на брак и возвращения на родину. На первой же сессии он рассказывает один случай: однажды, когда его невеста была в отъезде, он бросился к подруге, чтобы обсудить сложившуюся ситуацию, и они едва не занялись любовью. Несмотря на свое желание, он вырвался из ее объятий и поспешил домой, оправдываясь тем, что его старший брат, гостивший у него в то время, мог бы заметить его ночное отсутствие. Стоит добавить, что он — младший ребенок в семье, после старшего брата и сестры, которая старше его на пятнадцать лет: «У меня было два отца и две матери», — замечает он. Эта ситуация выглядит неоспоримо мужской и легко вписывается во фрейдовскую эдипальную констелляцию: молодой человек сталкивается с матерью как с препятствием для инвестирования в другую женщину (удвоение объекта); однако внезапно возникает лезвие кастрации, которое в момент полового акта тормозит подобное инвестирование (брат выступает субститутом кастрирующего отца). Мы находимся на территории фрейдовской психологии мужского выбора объекта.
Второй пример: красивая женщина — вполне счастливо состоящая в браке, мать троих детей, удовлетворенная своей профессиональной и социальной жизнью — приходит ко мне, несмотря ни на что, из-за страдания от преследующей ее необъяснимой пустоты, которую она тщательно отличает от тревоги. Смеясь над собой, она может сравнить это лишь с любовью, превосходящей ту, что она знала (она никогда не сомневалась в изменах мужу), со своего рода божественной любовью. В этом случае нетрудно распознать лакановское женское «не-всё» (pas-toute), знаком которого выступает безграничность Наслаждения (jouissance), которую фаллос — пусть и явно присутствующий — не способен абсорбировать.
В этих двух примерах я могла с первой же сессии сказать — основываясь исключительно на их дискурсах и не опираясь на иные подсказки, — что имею дело с фрейдовским мужчиной и лакановской женщиной. В конечном счете, я распознала в них мужчину и женщину на основании того, как именно их желание и их Наслаждение вписывались в психоаналитические системы координат: фрейдовский Эдип и лакановские формулы сексуации. Здесь мы имеем дело с «классическими» случаями, которые мы можем узнать благодаря тому, что они вписываются в знакомые парадигмы. Но я встречаю и таких субъектов, которых мне трудно распределить по этим парадигмам, чья сексуация (независимо от того, представляет ли она для них явную проблему) не обязательно опирается на фаллос, который, подчеркну, является центром этих парадигм. Это либо случаи сексуальной неоднозначности, либо субъекты, чья сексуация не выстраивается на службе у фаллоса (или кастрации, являющейся его изнанкой). Вот почему я полагаю, что мой тест, вдохновленный Тьюрингом, не всегда бы срабатывал в психоанализе: даже спустя годы анализа остаются субъекты, социально соответствующие своему так называемому гендеру, которых, следуя этим парадигмам, я с трудом отнесла бы к той или иной категории. Это должно побудить нас к поиску других парадигм.
В психоаналитической теории
С фрейдовской точки зрения было бы трудно говорить о сексуальности без отсылки к половому различию — за исключением тех случаев, когда с девочками обращаются как с мальчиками, как это делал сам Фрейд вплоть до 1925 года. Если же принять во внимание его работу, написанную после статьи «Некоторые психические следствия анатомического различия полов», то для обозначения полового различия необходимо артикулировать субъективное развитие в связи с анатомией. У Фрейда определенные концепты и априорные универсалии наделены полом, как, например, «мужское» либидо. В то же время, как всем известно, он не приписывал большого значения или содержания понятиям мужского и женского.
С лакановской точки зрения очевидно, что ряд концептов (многие из которых заимствованы у Фрейда) не имеют пола, даже если они служат инструментами для определения сексуальности. Так обстоит дело с четырьмя основными понятиями — бессознательным, повторением, переносом и влечением, — а также с матемами: субъектом означающего, объектом, а (objet petit a), причиной желания или прибавочным Наслаждением; а также с симптомом, фантазмом (fantasme), желанием, любовью и Наслаждением. Что касается последних четырех, Лакану случается использовать оба прилагательных: «женское» и «мужское». Следует отметить, что эти определения всегда опосредованы фаллосом: даже если говорится, что женское Наслаждение находится «по ту сторону» фаллоса, последний тем не менее остается точкой отсчета. «Мужское» или «женское» существует лишь по отношению к фаллосу, который одновременно постепенно отделяется от своего анатомического референта, чтобы стать означающим, а позднее — пропозициональной функцией. Но даже в своей наиболее математической форме фаллическая функция является также и функцией кастрации, и было бы невозможно использовать ее в клинической практике, не отыскивая где-то в истории субъекта связи с комплексом кастрации. В противном случае эта фаллическая функция не имела бы иного смысла, и мы могли бы применять ее ко всему подряд как «нехватку» или «утрату» (что, очевидно, можно обнаружить на протяжении всей истории), теряя при этом всякую специфику того, что эта «нехватка» или эта «утрата» могла бы обозначать.
Именно это подводит нас к первому парадоксу в логике лакановских «формул сексуации». Если для Фрейда анатомия — это судьба, то вполне закономерно, что существует только два пола (известно, что он категорически отвергал идею третьего пола). Однако с точки зрения логики Наслаждения сложнее признать, что оно должно иметь лишь два модуса в своей отсылке к фаллосу — а именно это и утверждает Лакан. За исключением того случая, как я только что упомянула, когда мы сохраняем анатомический референт фаллической функции для «анатомического» момента развития субъекта. В этом случае, однако, данные формулы перестают быть элементами чистой логики, независимой от анатомии, и оказываются гораздо более зависимыми от Фрейда, чем можно было бы подумать.
Вторая апория касается клиники формул сексуации. По сути, эти формулы задают логические контуры Наслаждения (jouissance) каждого пола через характерные свойства: Наслаждение женщины безгранично с точки зрения его включения в фаллическую функцию, тогда как Наслаждение мужчины сталкивается с пределом, о который оно разбивается и который выступает его точкой исключения — кастрирующим отцом. Тем самым Лакан стремился дистанцироваться от аристотелевской логики классов, определяемых общим признаком, что ведет к натуралистической классификации (например, к определению полов по анатомическому признаку). Точно так же в этих формулах мы не имеем дело с «перформативными» классами, созываемыми означающим, которое объединяет их актом называния (как «боссы» в синдикализме или «женщины» в феминизме), поскольку для подобных классов ни одно свойство не предшествует акту номинации. Напротив, мы имеем дело с реальными множественностями, или с тем, что Жан-Клод Мильнер называет «парадоксальными классами» (то есть с «массой» [amas] случаев, которые сопротивляются объединению в сообщество на основании обладания общим свойством), в той мере, в какой в этой «массе» нас интересует именно причина, по которой каждый элемент остается «радикально неассимилируемым любым другим» в множестве разнородных сингулярностей, разделяющих лишь логическую функцию. Как только мы пытаемся обобщенно и конкретно охарактеризовать то, что лежит в основе этих формул, — «не-всё» (pas-toute) Наслаждения, — мы неизбежно скатываемся к типажам: женщина-мистик, фригидная женщина без знания, — таковы примеры Лакана, которые мы превращаем в весьма ограничивающие общие черты. Короче говоря, мы вновь обнаруживаем именно то, чего должны были избежать. Однако, если мы хотим оставаться верными этой логике сексуации, мы приходим к клинике, которая отдает привилегию единичному случаю и подчеркивает его сингулярность, а не те элементы, которые роднят его с другими.
Отсюда проистекает значимость лакановского концепта «синтома» (sinthome), который концентрирует в себе сингулярность случая и универсальность структуры, присущей каждому. Более того, отвечая на мой исходный вопрос: это позволяет нам говорить о поле без изначальной отсылки к половому различию (а следовательно, в классическом смысле, без отсылки к фаллосу).
II. СЕКСУАЛЬНЫЙ СИНТОМ
Определение синтома
Синтом — это неологизм, использованный Лаканом в 1975 году для описания искусства Джойса на основе новой концепции симптома, введенной им годом ранее в семинаре «RSI». Синтом противопоставляется множественности симптомов, от которых страдает каждый и на которые в конечном итоге жалуются в анализе. Синтом — это то, что связывает в узел R (Реальное, Наслаждение), S (Символическое, язык и речь) и I (Воображаемое, тело, чувства и образы), и тем самым поддерживает реальность. Следовательно, это то, что помогает нам избежать сумасшествия, то есть проблема в самом узле может привести к кризису безумия. Синтом, таким образом, подразумевает новую теорию безумия. В случае R, S, I вкупе с синтомом мы имеем дело с новой четверичностью, обладающей универсальной валидностью, поскольку три регистра — Реальное, Символическое и Воображаемое — сами по себе универсальны. В то же время инстанция, которая связывает их воедино, синтом, обладает более сложным статусом: синтом может существовать у каждого, но его существование должно быть продемонстрировано в каждом отдельном случае сингулярным образом, поскольку не существует родового (универсального) синтома. Таким образом, синтом требует обращения к тому, что происходит в психоанализе на эмпирическом уровне, иными словами — обращения к клинике.
Свойства синтома
1. Минимализм: Синтом может быть получен путем редукции множественности симптомов, а не посредством конструкции (в смысле фрейдовских «Конструкций в анализе»). Это тот минимум, который удерживает вместе реальное, символическое и воображаемое. Вот почему симптом может быть выведен из последовательных симптоматических редукций, достигаемых в анализе посредством расшифровки или интерпретации, либо же — что со всей очевидностью показывают определенные случаи — без психоанализа вообще. Синтом уникален, но он возникает из первоначальных симптомов путем трансформации и созидания. Следовательно, в силу своего трансформационного характера, он не может считаться структуралистским понятием. Он необходим для того, чтобы «удерживать» реальность.
2. «Не-всё», эквивокация синтома: Синтом укоренен в материнском языке (lalangue). Ребенок, который учится говорить, на всю оставшуюся жизнь остается отмеченным как словами, так и Наслаждением матери (или ее заместителя). Это ведет к субъективации ее требования, желания и Наслаждения — «закона матери», от которого субъекту следует отделиться. Закон матери наследует свойства женского «не-всего» Наслаждения: это безграничный закон. Характер «не-всего» женского Наслаждения, таким образом, смещается на симптомы ребенка. Это «не-всё» Наслаждения удваивается тем фактом, что материнский язык, на котором преподносятся эти первоначальные сказания, сам по себе является «не-всем» (то есть состоит исключительно из эквивокаций) и не имеет границ. Это теоретически важный момент: «не-всё» не зарезервировано исключительно за женщинами в том смысле, что синтом каждого человека, укорененный в материнском языке, для него самого также является «не-всем». В своей последней работе Жан-Клод Мильнер называет современное общество «не-всем» в той мере, в какой оно безгранично в требованиях своих меньшинств. Это утверждение кажется вполне обоснованным, учитывая, что общество можно рассматривать как совокупность субъектов, чьи симптомы нуждаются в трансформациях.
3. Синтом как сепаратор: Сепарация от другого (или, если быть более точным, от матери) подразумевает, что субъект принимает во внимание свое собственное Наслаждение и свое собственное желание, которые, тем не менее, с самого начала укоренены в этом другом. Это сложный процесс, для которого Фрейд предлагает нам лишь идентификацию как единственное средство скорби или принятия утраты: субъект интроецирует утраченный объект и отделяется от него, сохраняя при этом некоторые его черты. Фрейдовской инстанцией сепарации от матери выступает эдипальный отец, осмысленный Лаканом в 1950-х годах как верховная инстанция, «Другой Другого», Имя-Отца. Теория синтома предлагает альтернативу Имени-Отца путем генерализации силы сепарации, концептуально закрепленной за последним. Синтом позволяет ребенку отделиться от закона матери, опираясь на нечто контингентное, чем, безусловно, может стать отец (его закон или черта, вылепленная по его образу), но это также может быть и элемент, заимствованный из общества. Первоначальное включение в закон матери подразумевает наличие невыносимых симптомов, чья трансформация в синтом делает возможной сепарацию от матери.
4. Передача между поколениями: Мы привыкли мыслить передачу, происходящую между различными поколениями, на основе идентификации ребенка с родителями. Однако теория синтома показывает, что в этой передаче задействована не только идентификация. Лакан говорит о «продлении симптома» (prolongement du symptôme) в связи с Джойсом и его дочерью Лючией, страдавшей шизофренией: она фабрикует симптом, который не тождественен симптому ее отца (она верит в свои телепатические способности, тогда как Джойс делает зародыш «навязанной речи» матрицей своего искусства-синтома), но который с психиатрической точки зрения является его логическим и усугубленным следствием. Мы также могли бы подойти к этому «продлению симптома» через то, что описывает Джонатан Франзен в своем романе «Поправки»: дети улавливают симптомы своих родителей и стремятся их избежать. Однако, чтобы их изменить, они вынуждены на них опираться, и в результате фабрикуют новый, неожиданный симптом, претерпевая своеобразную «поправку».
5. Синтом «замещает» Имя-Отца: Третье и четвертое свойства превращают синтом в концепт, который теоретически «восполняет нехватку» или замещает (supplée à) Имя-Отца в той мере, в какой последнее — понимаемое как трансцендентный для субъекта закон, принадлежащий «символическому порядку», — утрачивает свое центральное положение в теории Лакана. Тем не менее контингентным (случайным) образом отец и отцовский закон могут способствовать выработке сепарирующего симптома (как в случае маленького Ганса), но это не является ни правилом, ни нормой. Прежде всего, Имя-Отца сохраняет свой клинический интерес: оно представляет собой не более чем частную модальность синтома. Единственный принцип, который необходимо продолжать признавать, — это табу на инцест, в той мере, в какой клинически подтверждено, что субъективация по отношению к матери патологична и субъект стремится ее избежать. Более того, благодаря понятию продления симптома Имя-Отца больше не является единственным возможным вектором передачи от родителя к ребенку через первичную идентификацию с отцом.
Фаллос, чье появление сопровождало Имя-Отца в «отцовской метафоре» (согласно классическому лакановскому переписыванию фрейдовского Эдипа), также становится контингентным означающим Наслаждения: совершенно не очевидно, что субъект обязан вписать себя в фаллическую функцию, чтобы определить свое отношение к полу и сексуации (транссексуальность).
Эта теория, безусловно, переворачивает наши привычные представления о клинических структурах в психоанализе (неврозе, психозе и перверсии), поскольку предлагает новый подход к безумию. Это не означает, что данные структуры бесполезны или что мы должны заменить «старую» парадигму Имени-Отца на «новую» парадигму синтома, ведь эти структуры по-прежнему валидны в отношении классических ориентиров — Имени-Отца и фаллоса, которые остаются значимыми в целом ряде случаев. Но контингентность этих ориентиров требует такого исследования случая, которое, вместо общих классификаций, отдает привилегию сингулярности симптомов и их трансформации в синтом. Если мы релятивизируем абсолютную ценность этой классической системы координат и сопровождающих ее предрассудков, мы столкнемся с большим числом исключительных случаев, которые крайне плохо вписываются в ее рамки. Таким образом, от нас требуется уделять пристальное внимание контингентным элементам, вносящим вклад в синтом, которые могут носить социальный, а не только семейный характер. Аналогичным образом и половое различие — в той мере, в какой психоанализ со времен Фрейда судил о нем меркой фаллоса, — должно быть осмыслено иначе.
6. Синтом сексуален: Лакан центрирует свою борромееву теорию вокруг невозможности отношения: прежде всего, но не исключительно, невозможности сексуального отношения, поскольку Реальное, Воображаемое и Символическое также не состоят в отношениях друг с другом, за исключением тех случаев, когда в данной структуре возникает «ошибка». Невозможность сексуального отношения означает, с одной стороны, что между полами не может быть достигнута никакая предустановленная естественная гармония (как это было бы в случае животного инстинкта); с другой стороны, это также показывает, что не могут быть учреждены и конвенциональные человеческие законы, позволяющие каждому распознать себя (например, благодаря браку, родству или какому-либо иному частному договору). В таком случае синтом становится единственным термином, устанавливающим связь: связь между R, S и I, которая удерживает реальность вместе, а также связь с другим, социальную связь и, наконец, связь с сексуальным партнером. Основываясь на том факте, что синтом объединяет разрозненные и разнородные термины, мы могли бы назвать его гетеро- по своей сути. В конечном счете, для определения сексуальной позиции и сексуации он не требует обязательного обращения к фаллосу. В то же время в тех случаях, когда фаллос сохраняет свою полезность, концепты классического психоанализа остаются в равной мере действенными, хотя уже и в новой системе координат, открывая новые перспективы.
Идея о том, что однозначного именования реального символическим не существует, радикально опровергает представление о том, что сексуация субъекта закрепляется раз и навсегда посредством Имени-Отца. Тем не менее мы встречаем этот последний тезис у некоторых лакановских психоаналитиков. Его коррелятом выступает утверждение, что в психозе сексуация якобы никогда не бывает полностью установлена, поскольку Имя-Отца там не функционирует. Таким образом, психоз оказывался бы вне пола [hors-sexe]. Но тот факт, что фаллос и кастрация не играют здесь никакой символической роли, ни в коей мере не мешает субъекту выбрать пол иными, синтоматическими средствами. Более того, даже в неврозе и перверсии (если мы поместим себя в рамки лакановской теории 1958 года) значение фаллоса, производимое отцовской метафорой, не обязательно детерминирует ни сексуальную позицию, ни сексуальную идентичность субъекта. Отношение невротика к кастрации вполне может превратить фаллос в привилегированный инструмент его сексуации (как это предполагают и лакановские «формулы сексуации»). Но нас интересует ответ на вопрос: «Как расположить себя в качестве девочки (или мальчика)?». «Выбор» пола должен быть помещен на другой уровень, туда, где принимается своего рода бессознательное решение. Вместо гипотетической однозначной номинации сексуации Именем-Отца, мы направляемся к эквивокальной номинации посредством означающих, часто вылепленных по образу материнского дискурса, — к тому, что я назвала «навязанной эквивокацией», которую субъекту предстоит интерпретировать. Подобные эквивокации придают внешнюю форму симптому субъекта, возможно, при помощи промежуточного фантазма. Как в неврозе, так и в психозе, сексуальная неоднозначность часто обитает в том месте, где субъект интерпретирует материнское желание.
Пятое и шестое свойства, таким образом, определяют новую четверичность, которая позволяет нам мыслить четверичность координат (отношения мужчина/женщина, родитель/ребенок), не опираясь при этом ни на Имя-Отца, ни на фаллос.
III. Как сексуация и половое различие обитают в синтоме?
Я выбрала два примера синтоматической редукции, иллюстрирующих некоторые из описанных выше свойств: на основе случая госпожи П. мы можем проиллюстрировать свойства 1, 2, 3 и 6 — редукцию, закон матери, вписанный в эквивокальную фразу, сепарацию и сексуацию; а на примере случая Ильзы мы можем проиллюстрировать свойства 1, 3 и 6 — создание синтома, сепарацию и сексуацию. Госпожа П. использовала медицинский дискурс, чтобы «заместить» Имя-Отца. Ильза же, напротив, полностью обходится без фаллоса, который она отвергает. Случаи госпожи П. и Ильзы показывают, что внешняя форма симптома в значительной степени заимствует материал у общества и его господствующих означающих (signifiants-maîtres).
А. «Вестница смерти»
Вся жизнь госпожи П. организована вокруг фундаментального фантазма (fantasme fondamental), который можно вывести из ее анализа, начатого восемь лет назад: она обладает властью над жизнью и смертью своих ближних. Работая медсестрой-анестезистом в хирургической клинике, госпожа П. занимается тем, что погружает пациентов в сон и пробуждает их до и после сложнейших операций, сопряженных с риском для жизни. Одержимая смертью других, она непрестанно задавала в анализе следующий вопрос: не лучше ли помочь некоторым людям умереть, чем помогать им жить? Особенно когда речь заходит о пожилых пациентах, перенесших операции по поводу проблем, сделавших их инвалидами; о них она говорит, что «лучше бы дать им умереть спокойно». Она выступает против терапевтического неистовства (acharnement thérapeutique) нашего общества, которое, по ее мнению, является лишь ошибочным продлением страданий.
Госпожа П. начала свой анализ, когда умер один из ее старших братьев, за которого она чувствовала себя ответственной, поскольку в то роковое утро он позвонил ей, чтобы описать боли в сердце, и она его успокоила. Ряд историй свидетельствует о ее склонности фантазматически брать на себя ответственность за смерть других. Вдобавок ко всему, она имеет несчастье принадлежать к семье, члены которой умирают с пугающей быстротой: за восемь лет она потеряла братьев, зятя и обоих родителей.
Госпожа П. происходит из скромной фермерской семьи. В момент ее преждевременного рождения матери сказали поместить ее в инкубатор, но та предпочла оставить младенца при себе, сопровождая это фаталистическими заявлениями, которые впоследствии часто повторялись госпоже П.: «Посмотрим, будет ли она еще жива завтра». Ее, полумертвую, положили в обувную коробку, выстланную ватой: «Они не могли сказать, двигалась ли я к смерти или к жизни». Спустя восемь лет анализа госпожа П. понимает, что зафиксировалась на двусмысленном пункте материнского желания, скрытом в этих фразах, бесчисленное количество раз повторявшихся ее матерью. Двусмысленность кроется в отказе матери передать ее врачам, чтобы иметь возможность заботиться о ребенке самой. Госпожа П. постоянно задается вопросом, было ли это простой неосмотрительностью, вызванной избытком материнской любви, или же, напротив, пожеланием смерти? В период, когда на ее семью обрушилась череда смертей, она пристально изучала свою мать, убежденная, что та извлекает Наслаждение из своего траура (jouissait de son deuil). В этой фермерской семье мальчикам всегда отдавалось предпочтение. Госпожа П. стала первой дочерью после двух сыновей: «На девочек рассчитывали меньше»; «Я говорила себе, что раз я девочка, значит, я не была желанной для своей матери». Более того, ее преждевременное рождение приписывалось присутствию в матке мертвого близнеца, который находился там до самого конца материнской беременности. Как мы увидим, идея наличия мертвого мужского двойника имеет для госпожи П. ключевое значение.
Обстоятельства ее рождения привели ее к убеждению, что она появилась на свет с двумя «изъянами»: она девочка (а не мальчик) и она больна (а не здорова). Ее принятие этих двух «изъянов» (артикулируемых как фаллические изъяны) сигнализирует о ее неврозе: будучи больной девочкой, она представляла для своих родителей меньшую ценность, чем здоровый мальчик. С самого детства она ведет «войну полов» в истерическом и мстительном ключе.
В возрасте между тремя и четырьмя годами госпожа П. спала в комнате своих родителей; следовательно, она присутствовала, как она заключает, при зачатии своей сестры. При рождении этой сестры отец пригрозил повеситься, что утвердило госпожу П. в ее негативной интерпретации желания родителей в отношении девочек.
Вскоре после рождения сестры мать тяжело заболела. Госпожу П. на три месяца отдали тете, где она каждый день проводила в агонии, ожидая новостей о смерти матери. Хотя мать выздоровела, у госпожи П. начались повторяющиеся кошмары, которые преследовали ее вплоть до одиннадцати лет: «Я беру маму за руку, чтобы пойти на прогулку. Внезапно в земле открывается разлом, и я падаю в него. Затем я отпускаю ее руку». Утрата матери здесь неразрывно связана с утратой себя. Как и следовало ожидать, смерть матери образует своеобразную «точку пристежки» (point de capiton) в анализе госпожи П.: материал с запозданием организовался вокруг этой точки сепарации, связавшей воедино ее собственную утрату, утрату матери и (реальную или фантазматическую) утрату других. Поводом для этого послужил разговор с сестрой о гробе их матери. Сестра сказала: «Когда я думаю, что она носила меня девять месяцев!». Тогда госпожа П. подумала про себя (in petto): «А меня-то она носила всего семь». Именно в этот момент она осознала амбивалентность своего отношения к матери, которое состояло, с одной стороны, из глубокой обиды, вызванной обстоятельствами ее рождения, а с другой — из страстной любви, которая в период болезни матери очень рано пробудила в ней интерес к призванию медсестры, движимый намерением заботиться о матери. Эта амбивалентность концентрируется на ее пожилых пациентах, которых она желала защитить от дискомфорта старости, ускорив их смерть (к счастью, это оставалось фантазматическим). В этот момент она понимает двусмысленность этой формы благой воли по отношению к другим, которую она называла «помощью в смерти», и в конечном итоге дистанцируется от этого мучительного фантазма.
Ее мать умерла примерно в те дни, когда пациентка праздновала свой день рождения. В этот день она преподнесла мне ювелирное украшение. Когда я обратила ее внимание на то, что она дарит мне подарок в свой собственный праздник, она ответила, что хотела бы получить его от своей матери, но теперь это невозможно. Тем самым она продемонстрировала ставку в переносе: тот самый драгоценный объект (objet petit a), которым она хотела бы быть в желании своих родителей, и прежде всего — для своей матери. Ее отец был алкоголиком, «бабником», всегда готовым отпустить пару скабрезных шуточек, за что мать постоянно упрекала его, равно как и за его измены. Эта на первый взгляд виктимная мать, однако, на деле являлась главой семьи. Как отмечала г-жа П.: «Мой отец осуществлял материнские репрессии». С самого детства г-жа П. всегда вставала на сторону матери против отца и покорно внимала ее жалобам; мать же, в свою очередь, советовала дочерям никогда не выходить замуж и не заводить детей, а вместо этого держать кошек или собак.
Выбор мужа, врача, подчиняется логике того же фантазма (fantasme). При их знакомстве она обошлась с ним сурово, попыталась его «кастрировать» и, в соответствии с материнскими принципами, отказывалась от любого взаимодействия с ним. Однажды, впав в депрессию из-за карьерной неудачи, он совершил серьезную попытку суицида. Ради его спасения потребовалось пойти на рискованную операцию, которая могла привести к необратимой инвалидности, поэтому врачи запросили мнение г-жи П. Сначала она ответила отказом, что означало бы верную смерть, но затем согласилась на то, чтобы операция была проведена. В конечном итоге мужчина поправился, и только тогда она дала согласие выйти за него замуж и родить от него ребенка. Мы уже сталкивались с фантазмом г-жи П., который заключается в том, чтобы быть инстанцией, решающей вопросы жизни и смерти — причем не только для своих пациентов, но и для близких людей (подобно тому, как, по ее убеждению, поступила с ней мать при ее рождении). Мы уже видели пример этого, когда умер ее брат; схожий эпизод был связан и с больным ребенком ее сестры: сама она называет подобные ситуации позицией «вестника смерти», поскольку ее фантазм касается не только власти над жизнью и смертью, но и некоего особого знания — предвидения смерти Другого. В мужья она выбрала почти мертвого мужского двойника (напоминающего о ее мертвом брате-близнеце) — мужчину, который благодаря ей возвращается к жизни, но затем постоянно угрожает ей повторением суицида. Связь ее смертоносного фантазма с сексуальностью обнаруживается в наличии предельно ясных сновидений о Наслаждении (jouissance) вплоть до смерти двух ее братьев; эти сны шокируют ее и заставляют испытывать чувство вины. Ее условием Наслаждения воистину является «мертвец».
Благодаря анализу фундаментальный фантазм г-жи П., таким образом, становится читаемым. Если бы мы захотели спародировать Фрейда и отыскать ту самую «фразу», скрывающуюся за фантазмом, мы могли бы сказать: «ребенка убивают». Но если центральным объектом здесь, несомненно, выступает сам субъект, то агентом (действующим лицом) была бы мать. Этот фантазм выстраивается на основе эквивокации (двусмысленности) материнского желания, интерпретируемого как право распоряжаться жизнью и смертью своих детей, которое возникает в форме своеобразного оракула: «Кто знает, переживет ли она эту ночь?» Именно это и стало законом бытия г-жи П., которая непрестанно воплощает этот приговор в жизнь: ежедневно, как в неком макабрическом сценарии, она фактически выставляет напоказ причину своего желания (объект-причину желания) — мертвеца — как в профессиональной, так и в личной жизни.
сильной натяжкой настаивать на втискивании последнего в рамки данной теории. В то же время первоначальная интерпретация субъектом материнского приговора — закона матери — артикулирует как ее собственное желание, так и желание ее матери. Г-же П. необходимо было вернуться к точке эквивокации материнского желания, чтобы сепарироваться от него; это тот момент анализа, когда она осознала зазор между тем, чем она была для Большого Другого, и тем, чем она хотела бы быть. В этой связи не будет ошибкой говорить о пересечении фантазма (traversée du fantasme). После этого поворота в лечении г-же П. начали сниться сны, в которых означающие жизни и смерти поменялись местами. В своей работе она больше не была подвержена прежним летальным обсессиям. Более того, она перестала посвящать себя постоянному предвосхищению смерти друзей или членов семьи, равно как и перестала предлагать свои услуги в качестве сиделки или плакальщицы. «Вестник смерти» исчез.
В конечном счете, определяющей здесь является именно фаллическая интерпретация г-жой П. слов и желания своей матери. Эту интерпретацию, вписанную в ее поведение, мы и могли бы назвать ее фундаментальным фантазмом. Именно он формировал ее жизнь — по крайней мере, до тех пор, пока анализ не лишил его роковой силы. Опираясь на этот факт, я сделала акцент на вписанности в жизнь пациентки ее собственной интерпретации материнского желания, рассматривая ее как симптом, посредством которого г-жа П. пытается сепарироваться от закона матери.
Кроме того, связь, которую г-жа П. устанавливает между своей поглощенностью вопросами жизни и смерти современников с одной стороны, и эвтаназией и паллиативной помощью — с другой, примечательна тем, что она обнаруживает социально-культурную форму ее симптома. Эта одержимость могла бы привести ее к тому, чтобы поставить себя вне закона — на этот раз в смысле государственного закона: случаи медсестер-убийц хорошо известны. Фантазм о «мертвеце», проистекающий из ее симптома, позволил г-же П. поддерживать, пусть и весьма шатко, отношения с мужчиной и родить от него ребенка: таким образом, ее партнер сам является соучастником ее симптома, временно восполняющим отсутствие сексуального отношения (rapport sexuel). Полагаю, мы можем утверждать, что этот симптом имеет прямое отношение к синтому (sinthome), теперь, когда г-жа П. освободилась от значительной части заключавшегося в нем страдания. Фактически он связывает воедино Реальное смерти, Символическое вхождение субъекта в язык (материнские речи) и ее Воображаемое представление о кастрированном или мертвом мужчине. И, наконец, он поддерживает связь с сексуальным партнером.
Оригинальность этого случая заключается в том, что симптом заимствует крайне мало от отца и очень многое от матери. Но нам не следует забывать и о роли медицины в его детерминации: медицинский дискурс является для г-жи П. господствующим означающим (signifiant-maître), с которым она идентифицируется или против которого борется (и разве не слышали мы медицинского вердикта, стоящего за изначальными словами матери?). Этот дискурс «замещает» собой Имя-Отца. Мощный фаллический заряд фантазма и симптома, в конечном счете, придает этому случаю истерический характер.
B. Синтом как изобретение отношения: Быть или не быть… родителем
Актуализация синтома может заключаться в установлении нового отношения к классификации полов и к филиации (родству). Чтобы достичь этого, Ильза оперлась на новые формы родительства в нашем обществе.
Ильза обратилась ко мне из-за трудностей, возникающих у нее с партнершами. Незадолго до этого она ушла от своего первого аналитика, так как воскрешение некоторых воспоминаний об отце, безобидных самих по себе, вызывало у нее невыносимую тревогу. Эти воспоминания, содержавшие идеи инцеста и изнасилования, оказались фантазматическими. Ее состояние приближалось к бредовой вспышке, но смягчилось, когда в ходе анализа она реконструировала этапы своей истории и то, как в детстве она воспринимала оба пола.
Репрезентация мужчины и женщины: два разделенных мира
Два мира противостояли друг другу. Мир мужчин характеризовался жестокостью. Отец, «чудовищный, глупый король», воплощал собой абсолютную власть в доме. В одном из сновидений он сидит перед Ильзой на троне, демонстрируя огромный половой орган, который «непропорционален» и кажется ей нелепым. Она вспоминает случаи, когда он бил ее братьев и, однажды, мать. В то же время отец брал на себя и защитную функцию. Он передал ей определенные профессиональные амбиции, которые, однако, были подорваны противоречием между уважением, проявляемым им к дочери, и презрением — к матери. Это был случай безмолвной передачи, без слов. Ильза выбрала ту же профессию, что и ее отец.
На противоположной стороне находился мир женщин, представленный, по сути, ее матерью. Когда мать еще была девушкой, ее «бросил» жених «из-за ее отказа от секса». Тогда она бросилась к отцу Ильзы и, чтобы не потерять его, забеременела. Отец постоянно перебивал жену и никогда не давал ей высказаться. Мать признавалась Ильзе, что не чувствует к себе уважения, и без конца рассказывала ей ужасные вещи о ее отце и других мужчинах. У Ильзы сложилось представление, что женский пол является «искалеченным». И хотя она проявляла сострадание к матери, покорность супругу вызывала у Ильзы глубокое отторжение. Как следствие, она отвергла женскую модель, воплощенную ее матерью — женщиной, которая «только и делала», что рожала детей; которая зависела от собственной матери, а затем от мужа; и которая, несмотря на все свои жертвы, в результате развода вновь оказалась брошенной. Короче говоря, Ильза отвергла модель «искалеченного» пола и попыталась поставить себя на сторону мальчиков. Но здесь возникло препятствие: мужской пол как эмблема насилия.
Тем не менее, опираясь на воображаемую идентификацию (identification imaginaire) со своими братьями, она смогла достичь этой цели. В шесть лет, коротко остриженная, она была принята в их мир и признана «своей». С четырнадцати лет она безуспешно пыталась выстроить женскую идентичность в гомосексуальных, зачастую платонических отношениях, идентифицируясь со своими подругами. Для этих замещающих отношений у нее было собственное название — «квази-пары» («пары-подобия», simile-couples), которые она противопоставляла отношениям настоящих пар, гораздо более трудноподдерживаемым, как мы увидим в дальнейшем.
Мы начинаем различать контуры единственно возможного отношения между двумя этими разделенными и замкнутыми мирами мужчин и женщин (с одной стороны — искалеченный пол, с другой — мужская власть). Это изнасилование: разве не это проявилось, на грани бредовой вспышки, в ходе ее первоначального анализа с аналитиком-мужчиной, напоминавшим ей отца? Мать передала ей страх перед мужчинами и убеждение, что от них «невозможно» защититься. Ильза стремилась отделиться от этого материнского страдания, и, по сути, ее собственное место в этом женском мире было невыносимым.
Женские отношения
Как только у Ильзы появляются сексуальные партнерши, ее положение становится критическим, поскольку воображаемой идентификации с братьями уже недостаточно для того, чтобы обеспечить отношения с женщиной. В фантазме (fantasme) она была склонна помещать себя на место отца по отношению к женщине, которая представлялась ей расчлененной матерью, которую она должна была желать удовлетворить. Однако в реальности это обрекало ее партнерш на удушающие и невыносимые отношения.
Между двумя этими зеркальными мирами почти не было альтернативы: сталкиваясь с мужчинами, Ильза безмолвно погружалась в первый мир — мир подвергшихся насилию; сталкиваясь же с женщинами, защищая собственное тело, она рисковала занять место насильников. Благодаря анализу у Ильзы выработалась определенная дистанция по отношению к этому тупику, который она драматически воспроизводила в каждой связи, и, обретя покой, она встретила новую подругу, Мари, с которой отношения сложились иначе. Эти отношения приняли более сексуальный характер, основанный на взаимности, что сместило эту очную ставку двух зеркальных миров. Ильза любила тело Мари и на наших сеансах говорила о своем отношении к ее телу и своей сексуальности. В одном из сновидений она купалась с влюбленным в нее молодым человеком, и голос матери велел ей быть настороже. Она интерпретировала этот сон как исходящее от матери сексуальное торможение (inhibition), которому она больше не была обязана подчиняться. «Я чувствую, как открывается выход», — сказала она. Ильзе казалось, что она покинула эти «разделенные миры» с их отчуждающим значением.
Плодоносный отец
Мари, однако, хотела завести ребенка. После некоторых раздумий, консультаций с различными лесбийскими группами и глубокого изучения вопроса Ильза и Мари приняли решение о проведении искусственной инсеминации для Мари в одной из европейских стран, которая, в отличие от Франции, разрешает ИИД (искусственную инсеминацию донорской спермой) для женских пар. Ильза никогда не планировала становиться биологической матерью, но после их обоюдного решения проект инсеминации Мари пришелся ей по душе: «Я хочу принять решение, которое свяжет меня окончательно», — сказала она, не уточняя координат этой связи. В то же время это решение сильно ее дестабилизировало, о чем свидетельствуют два сновидения о «зачатии», рассказанные ею непосредственно перед поездкой на первую консультацию в специализированный центр ИИД.
Если мы интерпретируем эти два сновидения вместе, становится ясно, что, во-первых, отец сделал ребенка Мари от лица Ильзы; а во-вторых, что он также сделал ребенка и своей собственной дочери. Таким образом, он занял место реального отца — анонимного донора, — и одновременно оплодотворил обеих женщин одним и тем же младенцем. В данном случае отец вмешался в качестве третьего (как дефис между двумя женщинами, deus ex machina или связной), чтобы сделать для них обеих одного и того же ребенка. Вспомним, что встреча Ильзы с аналитиком К. привела к возрождению идей об отцовском инцесте, что могло бы спровоцировать начало психоза. Любопытно, что на этот раз отец был призван в качестве третьего на символическое место, чтобы воображаемым образом сделать реального ребенка для пары женщин без какого-либо проявления бреда. Напротив, реальная ситуация сопровождалась для Ильзы определенной стабилизацией, поскольку знаменовала собой конец мучительного сексуального разделения мира, из которого она была исключена.
Можно сделать вывод, что в случае Ильзы имеет место отбрасывание (forclusion), направленное скорее на фаллос и его связь с мужским полом, нежели на Имя-Отца (Nom-du-Père) как символическую инстанцию. Отвергнутое означающее — это фаллос как воображаемая эмблема изнасилования и резни, означающее презираемой власти, которую феминистская культура Ильзы неразрывно связала с мужским полом, не смягчая эту распространенную в наше время идею невротической диалектикой. Напротив, отец как агент порождения идеализируется как «тот, кто любит женщин» в тот самый момент, когда он призывается, чтобы бессознательно «объяснить» зачатие ребенка. Существуют два независимых и расщепленных отцовских образа (насильник и любящий женщин) — как будто можно было бы без лишних слов оставить всё как есть, как если бы материализовался окончательный разрез. На женской стороне кастрация реализована, а не символизирована; и, отзеркаливая изнасилование, она сливается с пугающей идеей искалеченного пола и уничтожения женщин. В центре этого зловещего поля мы обнаруживаем мать, которая непрестанно рискует затащить туда же и свою дочь.
Для Ильзы отношение к ребенку другой женщины, по-видимому, облегчается этой дизъюнкцией (разделением) между, с одной стороны, отцом любви и дара и, с другой — фаллическим отцом (потенциальным насильником). Эта дизъюнкция позволяет ей избегать определенных конфликтов и дает больше социальной свободы. В одном из последующих сновидений ей снится «солнечный отец». Она ассоциирует его с «отцовским светом» в своей жизни, одновременно замечая, что ей пришлось оторваться от отца, чтобы обрести эту жизнь.
Быть «родителем»
Какую позицию Ильза собиралась отвести себе по отношению к партнерше, будущей биологической и законной матери? После успешной инсеминации Мари (которая теперь ждала ребенка) в некоторых сновидениях Ильза предстает вместе со своей матерью, так что ей пришлось пересмотреть свое жесткое разделение мира надвое. Как она собиралась позиционировать себя? Она сказала мне, что будет «родителем» ребенка Мари. Родитель, как она объяснила, — это не мать (которой является Мари) и не отец (который анонимен).
Этот термин, «родитель», функционировал как своего рода неологизм, новый концепт, который в своей нейтральности идеально называл ее роль по отношению к будущему ребенку и то место, которое «окончательно связывало» ее с Мари и младенцем. Она не хотела быть «второй матерью» (часто используемое выражение в подобных ситуациях), равно как и не желала брать на себя роль «отца».
Их пара будет основана не на бинарном разделении на мужчин и женщин (которое до сих пор правит миропорядком), а скорее на разделении на «родителя» и «мать». Родитель должен был обладать моральным авторитетом, который, как она полагала, хорошо соответствовал ее характеру и качествам. У нее не было бы никакой юридической связи с ребенком — на самом деле, к ее большому сожалению, поскольку законное усыновление оказалось невозможным. Тем не менее, она планировала с согласия Мари официально оформить через адвоката статус опекуна (наставника). На этот раз, когда возникла тема закона, особенно в дискуссиях с ее родителями, в Ильзе не пробудилось ничего ужасного: не появился призрак властного приказа и не случилось никаких серьезных потрясений. Ильза оставалась «безмятежной». Не возникло никаких невротических дебатов, пробуждающих чувство вины из-за ее прав и обязанностей: Ильза нашла решение, которое обходилось без разрешения и благословения праведников, но при этом оставалось в рамках законности. Она не ставила себя вне закона. Она уважала закон, но лавировала между нитями правовой сети, используя лазейки в системе. Тот факт, что не произошло даже малейшего психотического прорыва, по крайней мере на данном этапе, подтверждает синтоматическую ценность решения, найденного Ильзой для проблем смены поколений (порождения) и полового различия.
Более того, беременность Мари дала ей возможность сепарироваться от собственной матери, дистанцировавшись от той болезненной истории, в которую мать превратила рождение собственной дочери и которая привязывала Ильзу к невыносимому чувству вины. Рождение, как и менструации, ассоциировалось у нее с «резней» и «искалеченным полом», а значит, с материнской «волей к смерти» по отношению к плоду. Рождение, следовательно, также отсылало к отброшенной (forclos) кастрации, поэтому для самой Ильзы оно было бы невозможным. Она была благодарна Мари за то, что та избавила ее от этого ужаса, пройдя через инсеминацию сама.
Изобретение синтома
Таким образом, в ходе анализа Ильза предъявила синтом (sinthome) — «родителя». Он заключается в изобретении нового отношения к женщине и филиации (установлению родства). Вначале полы были разделены на два зеркальных мира, жестко изолированных друг от друга: фаллические мужчины и насильники — против растерзанных, искалеченных женщин. Для Ильзы здесь не было места: воображаемой идентификации с братьями оказалось недостаточно для поддержания отношений с женщинами, за исключением формы «квази-пары» (simile-couple). В то же время не могло быть и речи о том, чтобы вернуться в клан женщин-жертв, чьей ужасающей эмблемой выступала ее мать. После интенсивной проработки в анализе встреча с новой партнершей, желающей завести ребенка, нарушает изначальный расклад, призывая Ильзу создать настоящую «пару». По отношению к «матери с ребенком» для нее не было и речи о том, чтобы расположиться на стороне «мужчин с фаллосом». Такова была новая сексуальная дихотомия, предложенная ей бессознательным — в той мере, в какой фаллос оказался для нее изначально отброшенным символом. Опираясь на дискурс гомопарентальности, предлагаемый геями и лесбиянками (и который она, к слову, обсуждает), Ильза изобрела роль «родителя» по отношению к будущей матери. Этот термин имеет статус неологизма, поскольку он заряжен тем, чего одновременно избегает и на что намекает: отцом и матерью.
Отец (насильник) стал «отцовским светом» в результате бессознательного процесса, который символически установил его в качестве третьего между двумя женщинами. Этот процесс стер его первоначальное значение фаллического насильника, чтобы превратить его одновременно в реального отца (на месте анонимного донора спермы) и воображаемого отца одного и того же ребенка, зачатого совместно двумя женщинами.
Мать (жертва мужчины, но потенциальная убийца ребенка) остается в стороне благодаря появлению этого нового существа. Ильза сепарируется от нее. Более того, «бытие родителем» упраздняет печальное появление на свет самой Ильзы, «исправляя» тот ужасающий прием, который оказала ей мать при рождении.
Таким образом, новый расклад таков: «родитель» напротив «матери с ребенком», с которыми устанавливается окончательная связь; исчезновение «мужчины с фаллосом»; и где-то в стороне — «отцовский свет», который направляет субъекта как ангел-хранитель. Именно так может быть записан синтом «быть родителем», благодаря которому Ильза изобретает новый модус филиации без фаллоса, но не без опоры на отца. Мы можем наблюдать четверную структуру, в которую включен синтом и которая связывает воедино мать (Реальное), ребенка (Воображаемое) и отца (Символическое), подтверждая отбрасывание (forclusion) фаллоса. Более того, синтом также вписывает возможное сексуальное отношение с женщиной, опираясь на социальные означающие своего времени.
Синтом «быть родителем» концентрирует и стабилизирует сексуальную двусмысленность Ильзы: ей больше не нужно принимать чью-либо сторону, поскольку отпала необходимость определять себя через старые категории мужчины и женщины, которые так сильно ее мучили. Она приняла новую (сексуальную, но не сексуированную) идентичность и дает ей имя. С этой точки зрения «родитель» играет роль, аналогичную фаллосу в неврозе: он действителен для обоих полов. Отличие от фаллоса заключается в том, что «родитель» не принадлежит к универсальной диалектике Эдипа. Это сингулярное изобретение Ильзы, основанное на дискурсе меньшинств.
IV. ЗАКЛЮЧЕНИЕ
Следовательно, психоанализ располагает средствами для осмысления различия полов без опоры на фаллос. Лакановская теория синтома предлагает альтернативу, артикулируя новую четверную структуру (R, S, I [Реальное, Символическое, Воображаемое] и синтом), которая позволяет нам мыслить отношение между полами и поколениями без обязательной отсылки к Имени-Отца или фаллосу как абсолютным нормам. Благодаря этой теории мы можем избежать моральных и политических предрассудков, сопровождающих великие социальные вопросы, встающие перед нами на заре XXI века: лечение «психического здоровья», законодательное регулирование брака, филиации и усыновления.