Записки из Чистилища: опыт эмиграции и заброшенности
+++Confusion will be my epitaph
As I crawl a cracked and broken path
If we make it we can all sit back and laugh
But I fear tomorrow I’ll be crying+++
© King Crimson //Epitaph//
Когда-то я писал, что Ад мы всегда носим в себе, а вот в Чистилище, по всей видимости, необходимо прибыть. Прибыть, чтобы сидеть и ждать. Локальным Чистилищем можно считать очередь, а соразмерным жизни — вынужденный переезд без внятной цели.
После пары (или четырёх) лет в эмиграции возникает острое желание концептуализировать наконец-то уже свой бессмысленный по существу опыт заброшенности и тревоги во вневременном лимбе в ожидании то ли Страшного Суда, то ли Второго Пришествия, так или иначе, но хоть какого-то завершения, которого так и не происходит.
Так кстати оказавшийся под рукой Петер Вессель Цапффе говорит о жизненном положении человека как такового, используя в качестве метафоры опыт мигранта, который «вынужден брать всё по милости государства, милость которого может быть отменена без предупреждения» и так далее в том же духе. Цапффе показывающем нам субъекта в сомнительном окружении и во власти нечеловеческих сил и говорит между делом, что вот так все и живут.
И действительно, опыт миграции (во всяком случае для тех, кто не обременён излишними богатствами, но может и они не исключение) придаёт существованию весьма специфические оттенки неукоренённости и уязвимости чужеродного себя в чуждом окружении. Тебе здесь не место, потому что у тебя больше нет места нигде, да и где бы ты ни оказался, вокруг будут только загадочные другие.
Впрочем, как святой Цапффе использует это лишь в качестве примера, так и мы должны предполагать, что жизнь-в-миграции лишь особенно выделяет нюансы, присущие человеческой жизни как таковой, но остающиеся скрытыми, затушёванными или малозначительными до того времени, как они заявляют о себе в многочисленных несчастьях, с которыми связана жизнь смертных. Это у птиц и зверей есть гнёзда и норы, а что до человека, то у него своего места как не было, так и в обозримой перспективе вряд ли появится.
Мигрант пребывает в чужой стране и находится в воле чужой власти. Это, впрочем, не означает, что в предположительно родной стране он находился в какой-то радикальной отличной родной власти. Во всяком случае именно то, что привычное окружение становится вдруг непривычным и угрожающим, а соответственно жутким и тревожным, является критической причиной для смены этого самого окружения.
Однако по месту проживания у субъекта так или иначе было время врасти в свою среду достаточно, чтобы не чувствовать постоянной угрозы распада мироздания, было время, чтобы огульно решить, что раз вчерашний день похож на позавчерашний, то эта линия предсказуемости может быть протянута до горизонта.
Впрочем, для кого-то даже это не так, и тревога о хрупкости существования преследует несчастных день за днём, а скорее даже ночь за ночью. Она приходит к ним перед сном, напоминая о том, что что бы ни случилось сегодня, завтра, едва ты откроешь глаза, всё разрушится. Если вообще проснёшься. Но даже несчастнейшие из этих проклятых поддаются иллюзии устойчивого существования, пусть даже существования несчастного.
И тогда через самую плотную пелену самообмана на помощь приходит катастрофа, выбивающая почву из-под ног, и подвешивающая страдальца посреди слишком подвижного ландшафта, в котором ничему нельзя доверять, где каждый объект может обратиться в противоположность, предать, исчезнуть или вонзиться и разорвать на части.
Это может быть катастрофа любого рода, известная нам как психическая травма, которой может стать по сути любое событие, соответствующее загадочной, но потенциально достаточно формулируемой истине субъекта. И предполагается, что подобные конструирующие травму соответствия достаточно уникальны для каждого.
Однако многие из подобных травматических событий достаточно распространены и широко известны, чтобы говорить о том, что уникальность уникальностью, но что-то срабатывает чаще, чем что-то другое, и в основном это сопряжено с насилием, а отнюдь не с бабочками (пусть с ними не всё чисто). И раз уж здесь мы взялись говорить конкретно о травмирующей смене среды обитания, то есть миграции, то о ней и продолжим, но уточним кое-что ещё.
Понятно, что не любой переезд окажется травматичным. Найдутся те, для кого он был добровольным, желанным, или попросту безразличным, но они впоследствии с удивлением могут обнаружить, что оказались в беспробудном кошмаре. Но сконцентрируемся на тех, кто никуда ехать вообще не собирался. Таким образом обратиться в бегство их заставила опять же катастрофа, только иного рода (скорее опять же связанная с насилием личным или коллективным).
Здесь вы видим как ужас, от которого пытался сбежать субъект, так и тот ужас, к которому он его привёл. Вера в непоколебимое и предсказуемое течение дней в устойчивой обстановке уже была подорвана вторжением чего-то извне. И вот беглец в поисках избавления обнаруживает себя изгнанником в месте, где его возможно готовы терпеть, но это терпение может закончиться в любой миг. Субъект оказывается низведён, но немого (не знающего местного языка) и беспомощного (не ведающего местных обычаев) существа.
Он низвергнут из Эдема относительного благополучия в пустыню, где он — младенец среди лишь потенциально враждебных, но так или иначе непонятных чужаков. Таким образом у нас уже имеется два травматичных события (во-первых, низвержение и, во-вторых, пребывание на чужбине), так что условные две ноги травмы у нас уже налицо, и никакие досадные события в раннем детстве уже не требуются, чтобы считать это полноценной Травмой. Полезная оговорка для тех, кто сочтёт, что мы с избыточным трепетом подходим к душевной жизни субъекта. Признаем, что далеко не всё является травмой и насилием, но такие понятия всё же существуют, равно как и связанные с ними страдания.
Впоследствии наш пришибленный жизненными невзгодами младенец может, если ему повезёт, вновь научиться ходить и разговаривать. Как водится, здесь не обходится без влияния окружения, позволяющего соорудить новый достаточно комфортный кокон, который, в свою очередь, даёт на время забыть о принципиальной непредсказуемости мира, в котором мы очутились.
Но может сложиться (и часто складывается) совсем иначе. Чужак остаётся чужаком, неся на челе печать своего изгнания, не втягиваясь по причине немоты в липкую анестезирующую паутину социальных связей. Ни к чему не пригодный и никому не нужный, он остаётся наедине со своей заброшенностью. Он ностальгирует о прошлом, и прошлое это становится всё более фантастическим, всё более небывалым в собственном смысле, то есть прекрасным прошлым, которого никогда не существовало. Естественно, даже будь у него возможность вернуться, это незабвенное прошлое ему уже нигде и никогда не обрести. Остаётся лишь взирать через эту разверстую рану на величественные красоты золотого века, и преисполняться текущей оттуда тоской и горечью.
Однако напомним, что этот опыт напоминает нам о положении любого смертного, даже если он никогда не покидал отчего дома и не выходил за пределы околотка, в который врос всем своим естеством. Конечно, если врос накрепко, то в лучшем случае до него будут доноситься лишь смутные шёпоты, утерянного Небесного Царства. Но в целом всякому смертному свойственно тосковать по забытому блаженству лучшей жизни, не понимать, что он здесь забыл, и видеть себя в окружении варваров, будучи отягощённым собственным косноязычием и неустроенностью.
Для того, чтобы проникнуться этим чувством собственной инородности, и, не побоюсь этого слова, заброшенности, нет нужды быть ни особо чувствительным, ни духовно развитым (что бы это ни значило), как полагал, например, тот же Цапффе. Достаточно хотя бы однажды стать жертвой насилия, насилия несправедливого и ничем не оправданного. То есть того самого, что исходит от безликой природы или абстрактного деспота. И мне сложно представить того, кто избежал счастья умереть при рождении и не столкнулся с подобным.
Культура — это поистине вторая природа, копирующая и преумножающая зло, заложенное в первой. Тирания безразличной и грубой стихии, готовой случайно мимоходом убивать и калечить, не изменяясь по существу, лишь возрастает в безразличии и жестокости тирании человеческих сообществ, государств, своих ближних, и, наконец, тирании безымянного внутреннего диктатора в каждом и из нас. Язык природы звучит столь же невнятно и угрожающе, как язык другого, будь то оскорбления или лозунги. Сориентироваться и выжить в дикой местности или даже просто при столкновении с иной жизненной силой ничуть не легче, чем в мегаполисе, деревне или наедине с самим собой.
Потому не стоит ни обожествлять, ни бояться господствующих сил, откуда бы они ни происходили. Сказано «не бойся тела и не люби его», и сказано это по примерно такому же поводу, поскольку в тирании нашей плоти, этой неумолимой Воли к Жизни сходятся оба обозначенных царства. Соответственно не стоит ни бояться, ни преклоняться перед любым тираном лишь потому, что он сильнее нас. Сильнее тирана может быть лишь другой тиран. Так что стоит ли тягаться с ними, если не только вероятность успеха ничтожна, но и сам успех здесь страшнее поражения.
В любом случае, как известно, тираны никогда не умирают, равно как и их империи. Пусть же кесари разбираются друг с другом, природа гибнет в борьбе со своими порождениями, а сверх-я разбирается с собственными фантомами. Мы здесь лишь мимоходом, стоит ли отвлекаться на это, рискуя стать сопутствующим ущербом. Как говорил святой Филип Дик (а он знал об этом из первых рук): «Бороться с Империей — значит быть поражённым её безумием. Парадокс: кто победит сегмент Империи, становится самой Империей; она пролиферирует, подобно вирусу, навязывая собственную форму своим врагам. Таким образом, Империя превращается в своих врагов».
Будь он отшельником или аборигеном, баристой или пчеловодом, Смертный с рождения и до последнего вздоха пребывает, подобно Иову во власти могущественных, безразличных и полных насилия Начальств и Властей. И в каждое мгновение по воле той или иной слепой и тупой силы, его благоденствие может распасться, и он окажется болен, нищ, а то и не вполне жив. Все мы — прохожие в чужой стране, а оказавшись действительными прохожими в чужой стране вновь вспоминаем о том, что давно хотели бы забыть.
Действительно, впечатление о том, что жизнь предсказуема и безопасна, а мы здесь как дома — это так или иначе ложь. Мы действительно можем умереть в любое мгновение и то, что каждый конкретный смертный до сих пор жив и относительно невредим, это скорее недоразумение, чем правило. Однако, как можно догадаться и без меня, существование в таком режиме мягко говоря проблематично. Поэтому ещё с пелёнок мы учимся обманывать себя, чтобы продолжать жить дальше, не содрогаясь каждую секунду от ужаса существования. Многим это вполне удаётся, и обвинять их и призывать открыть глаза на безотрадный кошмар ада, в котором мы оказались, является если не чистым ресентиментом, то просто нелепостью.
Стоит лишь иметь в виду, что заполняющая нас тревога, равно как и чувство заброшенности, являются пусть и крайне болезненными припоминаниями, которые нам в силу неотделимой от нас поломки получается забыть не всегда, или не получается вовсе. Однако эти реминисценции наводят нас на другие, отделимые от них и столь же значимые, но и столь же забытые, если и известные когда-то факты о себе, о том кто мы, откуда, и куда, в конце концов, мы идём.
Вероятно мы действительно можем быть счастливы где угодно. Но и не уповая на счастье, мы можем обрести себя, встречаясь с фрагментами своей души, встречая их в любой обстановке, во всём и во всех, где находим отклик, а значит и самих себя. И как говорил всё тот же Филип Дик: «Бог имитирует Вселенную везде, где Он проник в неё. Принимает форму палочек, деревьев, пивных жестянок в сточных канавах». И если Бога можно найти в мусоре, и себя мы можем найти там, где меньше всего этого ожидаем.