Психоанализ и философия – столкновение без линии соприкосновения
Впервые опубликовано в telegram-канале.
В узком кругу русскоязычного философского комьюнити телеграмма произошло небольшое столкновение вокруг психоанализа и процессуальной философии. Интерес может вызвать не столько набор аргументов каждой из сторон, сколько поразительное совпадение стилистики высказывания с дискуссиями, которые имели место в русскоязычном пространстве на самой заре отечественных переводов постструктуралистских авторов. И в выдвигаемых к психоанализу претензиях, и в ответе на них без труда узнается то, что ранее было многим знакомо под именем дискуссий о «постмодернистской философии».
Как и в случае постмодернизма, процессуальная философия о себе только и заявляла в речи о процессуальности. Причем неважно, протестует или защищается говорящий, критик постмодернизма — первый и, вероятно, единственный постмодернист. Необходимо уже обладать особой, по-постмодернистски сконструированной позицией, чтобы, например, извлечь из Деррида антагонизм конструкции и деконструкции. Для тех, кто теоретически наследует мысли Деррида, такое противопоставление не будет неправильным или грубым — оно окажется попросту бессмысленным. Обращение к антагонизмам подобного типа — неважно, с какими целями и в каких выражениях, — это устойчивый маркер, по которому мы можем опознать рассуждение о постмодернизме.
Наименование «процессуальная философия» отнюдь не ограничивается в дискуссии областью Уайтхеда и сложившегося вокруг него течения, точно так же как постмодернизм никогда не получал в речи защитников и обвинителей сужения до исторически конкретного культурного направления конца XX века. Не только ни один из тех авторов, которых обычно обвиняли в постмодернизме, себя к постмодернистам не причислял, но так и не была сформулирована процедура постмодернистской философии. Общие ссылки на релятивизацию или конструктивизм так и не получили своего воплощения в качестве концепта или хотя бы понятия. То есть они не только не приобрели собственного теоретического сопротивления, способного привести к прерыванию дискуссии наподобие хайдеггеровской постановки вопроса о Бытии, сделавшей невозможным продолжение целого ряда теоретических рассуждений, но даже не выступили в виде особенных и единичных.
Вместе с тем дискуссия стартует именно с указания на отсутствие настоятельности у процессуальной философии. Если весь мир — это набор необязательных интерпретаций, то откуда взяться настоятельности? Что остается от высказывания, кроме запрета на окончательное суждение, и почему вдруг этот запрет сам должен быть окончательным? За этим следует блестящий в своей картезианской показательности ответ: в случае процессуально понятого психоанализа, «пустота», «продырявленность», «нехватка» — одним словом, невозможность обосновать безосновательность интерпретации и есть основание, на которое можно опереться этическим образом.
Так, место настоятельности занимает настояние на пресловутой этике Реального. Лакан действительно не раз об этике заговаривает и даже в некоторых местах опирается на нее как на то, что может отделить психоанализ от философии. Но если максимумом этической программы психоанализа стало признание существования нехватки в ее связи с Реальным, то нам представляется очередной случай пронаблюдать, как Реальное покидает область этического с ним обращения. Если необходимо добиваться признания истины нехватки, добиваться ее как любовницу в известном афоризме Лакана, то знания о желании субъекта это более не касается, при том что Реальному от того ни жарко ни холодно, оно уже не здесь.
То, что некоторые истории, известные ранее многим под грифом спора о «постмодернистской философии», другими словами, в другом месте и другим образом опять были проговорены, указывает на то, что субъекту желания свойственна стойкость, не обязанная ни уровню образования, ни роду занятия или среде. Постоянное воспроизводство подобных рассуждений, неизбывная стилистика и целый набор соответствующих штампов, вплоть до предложений придумать другую эпистемологию или впустить избыток и Делеза, оставляют только с одним замечанием: с чем-то тут дела иметь не желают.
Несмотря на необязательность тем затронутой дискуссии в рамках истории философии, здесь разворачивается нечто глубоко присущее именно философскому нежеланию иметь дело. Причем не там, где философы обнаруживают себя в положении определяющихся по поводу целой плеяды вопросов, от нигилизма и до процессуальности. Напротив, значимость той или иной философской фигуры устойчиво коррелирует с тем, до какой степени философу удалось пройти насквозь то обсуждение, которое получило в его среде статус всеобщего хождения. То есть до какой степени его собственные теоретические позиции могли бы не утончить или продолжить дискуссию, но нанести оскорбление салонной публике. Для Маркса была характерна грубая несдержанность в выражениях, но то, что действительно могло нанести оскорбление младогегельянской среде, заключалось в теоретическом преграждении на пути критики Гегеля, опирающейся на гегелевские же понятия. Ход, оскорбительность которого равнозначна сегрегационному запрету на участие в критической дискуссии на некритических основаниях.
Но что было философским следствием этого продуктивного оскорбления? Еще более отягощенные споры, состоящие на этот раз из взаимных обвинений в оппортунизме, уклонизме, ревизионизме, нескончаемые призывы к конкретному и материальному в марксистской среде получили абстрактный характер. Преследуя истину, философ оказывается в положении, где все, что у него остается, это знание, знание одно другого не лучше. По этой причине с равнозначным успехом можно держаться любой из сторон философской антиномии или переходить от одного противопоставления к другому с более-менее одинаковым разочарованием. Положение, не изобретенное в эпоху так называемой процессуальной философии, не являющееся следствием деконструкции или какого-то философского плюрализма, но уже всегда заложенное в любом философском проекте. Перспектива истины для философской речи всегда уже утрачена, поэтому никаким конкретным знанием философ удовлетвориться не может. С Бытием обращаются как с тем, что сокрыто за сущим, различие оказывается погребено под ворохом метафизики, имманентность запирается трансцендентным, Благо требует диалектического познания идей и т. д. Истину только предстоит открыть, поддержать и в крайнем случае заставить считаться с ее ничтожностью или отсутствием, но никогда она не бывает уже здесь или даже уже в избытке.
В этом и заключается центральное отличие психоанализа от философии: в дискурсе психоаналитика на месте деятеля находится не господствующее означающее, но объект а. Лакан в Семинаре XVII восклицает — кому вообще может прийти в голову, что отказ от господствующего означающего, его захват или верность ему делает кого-то аналитиком? За недоумением Лакана скрывается легко считываемое раздражение по поводу того, что аналитики видят основание своей практики в необходимости полагаться на S₁. В конце концов они же сами его производят. Где вообще аналитик в своей деятельности может рассчитывать на вспомоществование со стороны господских означающих, будь то даже «бессознательное», «вытеснение» или «либидо»? Не будут же они, в самом деле, непременно сталкиваться с этими понятиями в речи каждого из анализантов или отсылать к ним в анализе. Какой толк от того, что аналитик видит кругом происки бессознательного?
По всей видимости, возня с S₁ должна быть аналитикам попросту не интересна: на этом месте нет ничего, что уже не заявило бы о себе по окончании аналитического вмешательства. Для философа, как на то указывает А. Смулянский, дело обстоит обратным образом: S₁ не результат предприятия, а действующий агент. От лица желания господина философ производит знание. Лакан посвящает немало времени на своих семинарах показывая, как философ ставит умение раба на службу Господину. Собственно, в этом месте и локализовано то, с чем философ дела иметь не намерен — с истиной желания субъекта. Истина может быть чем угодно, более того философ ее добывает из речей своего окружения, но никогда она в самой речи не содержится: необходима опора на господствующее означающее, будь то даже «нехватка» или «Реальное».
Но необходима ли самим аналитикам какая-то очищенная версия психоаналитического знания? Лакановские предупреждения касательно истины или наслаждения едва ли привели к чему-то кроме нападок постлакановских авторов друг на друга с обвинениями в наслаждении истиной. В этих спорах, по обыкновению, ссылаются на очень особенный и важный дискурс аналитика, как если бы дело было в чистоте метода или этических позиций специалиста. Вновь возникает зона взаимных обвинений, где оппонента можно записать в любой из альтернативных аналитическому дискурсов, оправдывая это отстаиванием чистоты анализа.
Перебор позиций оппонента осуществляется на основании общепонятой стилистики речи, нарратива, как будто бы введенные Лаканом дискурсы описывают общую для всех говорящих литературную ситуацию. Словно перед нами образ симпозиума из платоновского «Пира», где каждый говорящий может высказаться в своем стиле. Кто-то говорит слишком уверенно — значит он высказывается с позиции дискурса господина; теорию психоанализа излагают дидактически — ну, конечно, это дискурс университета; кто-то держит речь особенно восторженно — истерический дискурс. В таком ключе мы вновь возвращаемся к уже знакомой стилистике, как будто бы ничего специфического Лаканом сделано не было. С таким же успехом можно было уличить оппонента в вытеснении эдипального конфликта или подавленной гомосексуальности: изобретать для этих целей схемы дискурсов необязательно.
У некоторых лакановских вложений имелось неблагоприятные идеологические последствия, в первую очередь для самих аналитиков. Проблема заключается не в связи идеологии и институциональной репрессивности как таковой, а в той идеологической функции, которая обеспечивает видимость их связи. Это та часть идеологии, которая создает ситуацию, где идеологии отводят исключительно подчиненное положение относительно материальных процессов. Мы будем держаться альтюссерианской формулы: базис определяет надстройку, но надстройка обратным образом определяет свое подчиненное положение относительно базиса. В материальных аспектах функционирования аналитической институции еще не содержится их определяющего значения по отношению к аналитической идеологии. Идеология претерпевает расщепление на часть, позволяющую классу распознать себя в виде класса, способного претендовать на господство, и на ту часть, которая позволяет обеспечивать господство обслуживаемого ею класса. Одна часть выступает в виде классового воображаемого, позволяющего иметь дело с условиями существования и собой самим. Другая часть обеспечивает возможность защиты и распространения узнанных классовых интересов. Для того чтобы прикрываться гуманизмом, нужно еще было изобрести и узнать в себе человека.
Необходима отдельная идеологическая работа, чтобы идеология смогла выступать функцией относительно институции. Чтобы лакановские дискурсы получили свои идеологические ростки на институциональной почве, необходима была идеологическая же работа по их деспецификации, то есть устранение всего специфического, всего, что делало бы дискурсы несовместимыми для создания общего поля их соперничества и противопоставления. Чтобы построить Вавилонскую башню, нужно, чтобы все народы говорили на одном языке. В силу того, что у каждого из лакановских дискурсов есть собственная доминанта, чтобы появилась сама возможность их неспецифического перебора и назначения, необходимо рассматривать их под определенным углом, словно речь идет об автостереографическом изображении.
«Термин доминанта нужен мне, собственно говоря, для того, чтобы указать на различия между структурами каждого из этих дискурсов, именуя их, в соответствии с положением, которое занимают в них эти термины-доминанты, дискурсами университета, господина, истерика и аналитика.»1
Дискурсы получили свои наименования не исходя из того, что они описывают, но в опоре на положение доминанты в каждом из дискурсов. Соответственно, дискурсы развернуты не к описываемому явлению как оттиски происходящего, но по отношению к внутренней доминанте. Не зря Лакан в Семинаре XX буквально называет дискурс философа частным случаем дискурса Господина: у этих дискурсов одна доминанта, S₁ на месте деятеля. Не нечто производит впечатление аналитической речи и поэтому должно быть вписано в дискурс аналитика, а напротив, если доминанта дискурса — объект а, то, какое бы впечатление речь на нас ни производила, определяющее значение будет иметь положение объекта а.
Для определения дискурса аналитика бесполезно опираться на представления об идеально-психоаналитическом. К тому же неспецифическая мера соответствия или несоответствия каждому из дискурсов в самой теории Лакана не содержится. Нет никакой возможности для идеологического распределения дискурсов без дополнительной идеологической работы по изъятию доминанты. Чтобы назначать, выделять какой-то из них или отказывать в дискурсивной позиции на основании общепринятой стилистики речи, нужно, чтобы сами дискурсы были представлены однородным образом.
Неспецифическое сравнение дискурсов друг с другом производит такой же комический эффект, как и сравнение двух несопоставимых агрегатных состояний, например, температура и плотность вещества, что отражается в известной поговорке: «Путать мягкое с теплым». Но подобный эффект сохраняется лишь до тех пор, пока связь устроена по метонимическому образу. Как только в ситуацию будет внесен третий элемент, несопоставимые в иных случаях наименования оказываются повязаны метафорой: «Мягкая теплота средиземноморского климата», где «теплота» и «мягкость» взаимозаменяемы относительно климатического региона.
Чтобы из простого противопоставления дискурсов извлечь что-то кроме явной несовместимости, необходимо, во-первых, увидеть их неспецифическим образом, то есть без доминанты, и, во-вторых, ввести метафору. Получается, что дискурс философа постольку угрожает психоаналитическому, поскольку речь, вызывающая впечатление «философской» или «аналитической», относится к соответствующему дискурсу. Но возможно это только в том случае, если у нас уже есть общая мерка для всех дискурсов. То есть при условии, если мы полагаем, что речь не должна представлять из себя ничего кроме всеобщей субстанции, пронизывающей поле, где всего-то каждый говорит на свой лад и поэтому каждому можно назначить свой дискурс в зависимости от говоримого. Что касается функции метафоры, она необходима для связи дискурсов, а это возможно при наделении метонимии «психоаналитик или философ» общим элементом, на территории которого станет возможным противопоставлять один дискурс другому. Миллер не может обвинить философов лишь в том, что они философы — непонятно вообще, чем они могут угрожать или помогать аналитикам, — но зато можно обрушиться на философов в том случае, если появится общее с ними поле.
Например, Миллер злится на то, что философы делают с Лаканом — это возможно постольку, поскольку Лакан в миллеровском изложении выступает третьим, связующим элементом метафоры. Метонимия «психоаналитик или философ» преобразуется в метафору «психоаналитическое и философское прочтение Лакана». Психоаналитика «жижикизировать» нельзя (так как тогда на основании все той же аналитической идеологии можно было бы изначально предполагать за ним «слабое» аналитическое желание), но можно «жижикизировать» Лакана, и этого, безусловно, Миллер стерпеть не может. Образуется пространство, где дискурс философа и дискурс психоаналитика могут воображаемым образом сталкиваться друг с другом в лице своих воображаемых представителей.
Если бы не первый шаг деспецификации дискурса, то связь аналитиков с дискурсом аналитика не представлялась бы в виде чего-то само собой разумеющегося или должного. Более того, было бы неясно, почему вдруг психоаналитик не становится философом в той мере, в которой он может защитить лакановское знание, ведь именно философ может сделать свою карьеру на основании защиты великих фигур мысли. Если бы не второй шаг в виде метафоры, то мы рисковали бы не понять, где философ и психоаналитик встречаются и что они могут в принципе не поделить.
Но все же, даже если философ и психоаналитик, без дополнительной идеологической работы по их столкновению, ничем друг другу не угрожают, в чем метонимическая несовместимость дискурса аналитика и философа? Начнем с того, что она не проходит по тонкости мысли или верности букве Лакана. В выше предложенном наблюдении касательно доминанты не содержится ничего, что не могло бы быть освоено философа. Более того, знание о вымарывании доминанты, пускай и на другом материале, само по себе является общим местом для целого ряда философских фигур (хотя, бесспорно, если кто-то философ, это еще не значит, что перед нами дискурс философа). Разница между объектом, а и господствующим означающим на месте деятеля дискурсов проявляется следующим шагом. Любое знание, извлеченное философом, подает повод к скорби, поскольку оно может свидетельствовать только о том, что произошла мыслительная, идеологическая или иная аберрация. Господин не способен этим знанием насладиться. В данном случае доминанта и психоаналитическая идеология может получить в дискурсе философа статус шрама, указывающего на место лишения и утраты.
Если психоаналитик и задается вопросом о том, с чем дела иметь не желают, это еще не свидетельствует о пропаже — скорее перед нами вопрос риторический. Не зря Фрейда изображают в анекдотах старым извращенцем, на уме одно — сексуальность. Она никуда не пропала, ее для старика Фрейда в окружающих речах всегда в избытке. При том, что уже сам Фрейд о своей эдипальной мифологии анализантам сообщать перестает: какая разница, ведь каждая интерпретация истинна только постольку, поскольку ее дает аналитик, то есть тот, кто занимает место объекта а, место, из которого исходит непрозрачное для анализанта требование.
Если аналитическая процедура не нарушена, то что бы в кабинете анализантом ни было сказано, для аналитика оно предстанет вписанным в миф невротика. Любое знание, каким бы анализант ни руководствовался, неминуемо переводится в акт высказывания относительно аналитика, становится частью индивидуального мифа. Неясно, какое знание аналитик должен предложить — в этом и заключается новизна аналитической ситуации. Субъект сталкивается с фигурой, на которую ему приходится отвечать иным образом своего желания — положение, в котором требование и тревога другого остаются непрозрачными, представляют из себя то, чего никогда ранее в распоряжении субъекта не имелось. И субъекту приходится отвечать на это столь же новой, еще не имеющейся в его распоряжении мыслью.
Но есть и другой, точно совпадающий с аналитическим в своей формулировке и тем не менее нигде с ним не пересекающийся вопрос о нежелании иметь дела. Если с чем-то дело иметь не желают, философу необходимо заставить это сделать, поддержать оставленный, брошенный элемент. Становится необходимо хорошо прочитать исходный текст, вернуть на сцену утраченную неравновесность, держаться метонимии, не попасться на идеологическую приманку слишком стремительного понимания и т. д. Этот шаг и является зоной философского настояния. Вне зависимости от того, до какой степени какого-то философа могут назвать процессуальным или даже постмодернистским, будьте уверены: настойчивости в его проекте более чем достаточно. Неважно, настаивает он на событии или мессианическом, пользуется ли он любой из вариаций плоскостной, слабой или сильной онтологии — речь идет о настойчивости по отношению к недостатку внимания к истине.
Даже Жижек высказывается о нехватке так, как будто рассказывает новость о том, что субъектом было нечто позабыто: есть расщепленный субъект, а теперь мы знаем еще кое-что, у него нехватка. Далее следует объяснение, как ее можно представить, где обнаружить и чем прочие философские проекты отличаются от Лакана. Непонятно, как это может быть новостью или полезным фактом, словно существовал субъект без нехватки или знания о ней и поэтому ему необходимо о ней узнать или научиться. Сложно не заметить, что не в понятии нехватки заключается нечто объясняющее настояние на ней (это второй шаг), а сама нехватка выступает полем для настояния: необходимо настаивать, а нехватка найдется. Какое бы ни было понятие на месте господствующего означающего философа, ему всегда будет недоставать истины, поэтому на истине будет настаивать сам философ. Сократу в диалогах Платона приходится буквально до последних минут своей жизни выдалбливать знание из граждан полиса посредством прекрасных понятий, в конце концов сводимых к вечно ускользающему Благу.
Несмотря на то, что надменную настойчивость на своих интерпретациях предполагают за аналитиком, то, что позволяет ему производить такое скандальное впечатление, обязано не настойчивости, а настоятельности. Настоятельность без настойчивости, так можно было бы обозначить вносимый интерпретацией разрез, базирующейся на настоятельности отцовской метафоры, но лишенный ее настойчивости. Аналитик руководствуется тем, что субъект всегда по своей природе зол — это имеет определяющее значение для аналитической настоятельности, вместе с тем никакой моральной настойчивости она не предполагает. Истеризованный в анализе субъект сталкивается с прерыванием своей обнадеженной или восторженной речи. С образцом этого настоятельного прерывания он уже сталкивался в лице речи, исходящей от реального отца. Но далее от аналитика не следует настойчивого предложения генетической перспективы, подготовки себя для будущих вызовов «взрослой», «брачной» или «рабочей» жизни. В конце концов, настоятельность не сводится к отцовскому настоянию на стоящей за этими вызовами встрече с иной половой сексуацией. Новое, еще не освоенное субъектом требование может привести к перезапуску сексуационной процедуры. Предлагаемый Другому образ желания может быть преобразован.
Примечания:
1. Лакан Ж. Семинары. Книга 17. Изнанка психоанализа — М.: ГНОЗИС/ЛОГОС, 2008. С. 49.