Donate
Psychology and Psychoanalysis

Лакановская структура обсессивного невроза Мишель Сильвестр

Антон Вяткин15/09/26 17:5292

Предлагаемый вашему вниманию перевод выполнен из интереса к лакановскому психоанализу. Мы старались точно передать идеи автора, чтобы текст был понятен русскоязычному читателю.


Если у вас есть замечания, идеи или предложения по переводу — пишите их в комменатриях, будем обсуждать, вносить правки.

Перевод выполнили —Полина Концедайло; Илья Гореликов; Антон Вяткин

Для проекта «Научение и Наслаждение» 

Приятного чтения!

Предисловие Даниэль Сильвестр

Я не могу указать точную дату, когда эта работа была написана. Знаю лишь, что она была представлена устно в Каракасе, в Венесуэле, в начале 1980-х годов — вероятно, в 1982-м. Это было в рамках семинара Фрейдовского поля, организованного Дианой Рабинович, которая пригласила Мишеля выступить с докладом об обсессивном неврозе. Таким образом, текст был написан для устного выступления, и поэтому впоследствии потребовалась определённая доработка, чтобы привести его в вид, пригодный для публикации.
Если говорить честно, я не хотела рисковать и менять его стиль, поэтому в тексте могут встречаться повторы и некоторые затянутости — что ж, пусть так! Развитие идей в работе чрезвычайно строго, благодаря чему её легко читать.

Когда Нэнси Катан-Барвелл, от имени редакционного комитета Revue Nationale des Collèges Cliniques Champ Freudien, попросила меня найти для журнала клиническую статью из архивов Мишеля Сильвестра, я не была уверена, что смогу это сделать. Однако этот материал показался мне подходящим и действительно полезным. Несмотря на то что ему уже более двадцати лет (на момент французской публикации), он остаётся актуальным, а стиль автора, который я старательно сохранила, по-прежнему современен. На самом деле существовало три устных выступления на эту тему, соответствующие трём разделам данной работы; было бы жаль разрезать её для публикации (поместив в разные номера журнала) или тем более сокращать. Поэтому здесь текст представлен целиком — как работа в процессе, незавершённая, но ценная именно благодаря тем направлениям размышлений, которым она следует.
Я рада рекомендовать её читателю и благодарю Нэнси за инициативу публикации.

Даниэль Сильвестр

Лакановская структура обсессивного невроза

Когда Диана Рабинович попросила меня приехать в этом году, чтобы поговорить с вами об обсессивном неврозе, перспектива путешествия и времяпрепровождения здесь наполняла меня радостью даже больше, чем тема сама по себе, которая, возможно, заставила бы меня колебаться, приезжать ли. Что можно было бы сказать такого хоть немного нового на тему, которая является столь старой?

Более того, мне категорически заявили, что вы все в общих чертах знакомы с Фрейдом и случаем Человека-крысы, и что требуется нечто лакановское и по существу. Итак, я подумал, что попробую рассказать вам кое-что, основанное на работе, которую мы ведем в Париже, особенно в Сексьон Клиник (Section Clinique), поскольку наша фундаментальная цель заключается в том, чтобы создать рабочее сообщество, что означает обмениваться определенным количеством психоаналитических идей, основанных на учении Лакана. И поэтому предлагаемое мной название, возможно, теперь покажется вам несколько более разумным.

Обсессивный невроз — это избитая тема психоанализа. У него нет той репутации блеска, изобретательности, неожиданности, которая есть у невроза истерического. Но таков обсессивный невроз, каким мы, аналитики, считаем, что знаем его. То, что я имею в виду — обсессивный невроз в психоанализе, потому как едва ли мне нужно напоминать вам, что психиатрическая традиция совершенно иная.

Обсессивным (The obsessional), согласно психиатрической традиции, является очень беспокойный индивид (individual), тревожный, взволнованный своей тревогой, его импульсивное поведение всегда подчеркивалось: от самоубийства до убийства, через состояния фуги, исчезновения, банкротства, да и все виды неумеренных поступков, которые не перестают тревожить психиатров. И, в сущности, Человек-крыса (да, я все-таки немного о нем поговорю) — это в самом деле довольно колоритный индивид.

Таким образом, задача состоит в том, чтобы объяснить, как и почему обсессивный превратился из этой очень красочной фигуры, которой нет причин завидовать истерику, в карикатуру на живого мертвеца, профессионально заторможенного человека, каким его преподносят в аналитической литературе. Как же так, что этот чрезвычайно тревожный человек, который всегда на волосок от того, чтобы вцепиться в глотку своему соседу или разорить свою семью из-за первой попавшейся истерички, этот ужасно «нервный» человек, постоянно находящийся в смятении, может превратиться в персонажа, которого мы можем описать лишь как «милого старого дедушку», просто благодаря тому, что он ляжет на кушетку?

Милый старый дедушка — это термин с явными отцовскими коннотациями, и он станет одной из осей моей речи. Мое первое наблюдение таково: обсессивный находит в аналитическом лечении отцовскую опору, которая позволит ему блокировать свою тревогу, но платой за это будет подкрепление его невроза. Итак, необходимо изменить угол, под которым мы подходим к вопросу, чтобы мы могли способствовать появлению нового образа обсессивного. Что ж, этот новый образ обсессивного будет найден не путем реорганизации симптомов или структуры, а скорее в тех последствиях, которые эта реорганизация будет иметь для нашей практики.

Другими словами, речь идет о ре-актуализации, «реактивации» обсессивного невроза, и на этой основе мы сможем найти некоторые указания относительно того, как нам следует вести лечение.

Структурная клиника обсессивного невроза

Если структура вообще имеет какую-то пользу, то лишь постольку, поскольку она подразумевает ограничение, в которое оказывается вовлечена личная практика аналитика. Иначе говоря, речь идёт не только о том, чтобы сориентировать симптоматику, то есть различать в поле семиологии (которое до сих пор с трудом отделено от психиатрии) то, что действительно относится к обсессивному неврозу и к аналитическому симптому — поскольку симптом эквивалентен структуре, — и то, что является лишь эпифеноменом. Но что гораздо важнее — так это найти правильную ось, по которой можно сориентировать нашу практику.

Следует подчеркнуть: если мы вообще можем позволить себе установить связь между клиникой и структурой, то лишь потому, что структура в лакановском смысле — нечто вполне специфическое. Это гибкая структура, и можно сказать, что она пронизана пустотой, поскольку покоится на двух принципах:

  1. Субъект представлен всегда только означающим (signifier) и, более того, для другого означающего, которое само по себе всегда является другим (other). Иными словами, субъект — это не что иное, как зазор (the gap)  между двумя означающими, ничто, но именно такое ничто, без которого означающая структура была бы немыслима.
  2. Означающее неизбежно упускает реальное (the real) — иначе говоря, никогда нельзя получить наслаждение (jouissance) от самой вещи; и именно этот провал и производит объект a (the object a), который и есть то, к чему сводится доступ субъекта к наслаждению .

В принципе, если бы мы захотели систематизировать и обсессивизировать — нашу клинику обсессивного невроза, мы могли бы попытаться разделить симптоматику в соответствии с этими двумя аспектами нехватки в структуре:

  • со стороны нехватки означающего можно было бы поместить обсессию, ритуал, сомнение;
  • со стороны нехватки объекта — амбивалентность и агрессивность.

Однако такой подход не кажется мне убедительным, потому что, используя такой подход, мы бы подчинялись главной обсессивной черте: уловке, согласно которой обсессивный всегда находится где-то в другом месте, нежели там, где вы пытаетесь его поймать. Его цель — ускользнуть от захвата чем бы то ни было, будь то означающее или объект. Он является кем-то, чей ответ всегда состоит в том, чтобы заявить о своём «отсутствии», поскольку единственное место, из которого он не смог бы уклониться от ответа, — это место тревоги; но именно оттуда, разумеется, ответ для него невозможен, потому что в месте, где находится тревога, он в качестве субъекта исчезает.

Эти положения, очевидные повседневные феномены обсессивного невроза, должны быть обоснованы структурно. Именно поэтому мне показалось необходимым найти фиксированную точку, из которой, возможно, мне удалось бы развернуть и обосновать ряд симптомов обсессивного невроза. И, согласно Лакану, не существует фиксированной точки без фикции/вымысла (a fiction) , которая сама по себе способна производить истину; мы ещё увидим, насколько убедительным окажется этот подход.

Итак, удержимся за это понятие фикции/вымысла; но речь идёт не о какой угодно фикции, а о такой, которая является центральной для психоаналитической теории и берёт своё начало у Фрейда.

Итак, вот к чему мы приходим: обсессивный невроз конституируется в отношении к совершенно особому Другому (particular Other), центрированному на анальном объекте. Разумеется, это психоаналитическая уловка, но отнюдь не та, которой следовало бы пренебрегать, поскольку Лакан иллюстрирует её именно в клинике этого объекта, в своём семинаре о тревоге. Конечно, речь не идёт о том, чтобы просто перевести стадии Абрахама в лакановские термины, или сопоставить с каждой различной формой лакановского объекта a (грудь, фекалии, взгляд, голос) определённый невроз, напрямую с ней связанный. Вполне вероятно, что для любого субъекта каждый из этих объектов определяет его отношение к миру в последовательных моментах его фантазма (fantasy).

Тем не менее ясно, что у каждого конкретного субъекта это отношение к миру — то есть к Другому — проявляется в виде доминирующей тенденции (reveals a prevalence), которая отбрасывает свою тень и окрашивает остальные объекты; именно это Фрейд называл слиянием влечений (the fusion of the drives). Одна из функций анализа, безусловно, состоит в том, чтобы распутать это слияние и выявить доминирующую тенденцию (the prevalence), так чтобы, в наилучшем случае, мог обнаружиться фундаментальный фантазм. Именно это мы и видим в обсессивном (the obsessional): всё его отношение к миру предполагает перенос (a transposition) его отношения к анальному объекту. И что же такого особенного в анальном объекте, если не то, что он находится в самом центре требования Другого, требования, адресованного Другим субъекту; оральный объект также связан с требованием Другого, но скорее в форме обращения к Другому.

При этом необходимо ясно понимать: объект — не эффект желания, а его причина. Анальный объект как причина обладает специфической особенностью: он является причиной желания лишь постольку, поскольку удерживается субъектом, сохраняется у него, иначе говоря — отказывает Другому, который его требует. В сущности, именно в этом и состоит фиксация на фикции/вымысле (the fiction- fixation).

Таким образом, мы видим, что желание, как только оно фиксируется на этом объекте, помещает субъекта в совершенно особую ситуацию: либо он подчиняется требованию Другого — и его желание гаснет; либо субъект достигает своего желания — но тогда он должен суметь выдержать отказ Другому, не подчиниться ему, другими словами утратить его любовь. Иначе говоря, анальный объект представляет субъекта антиномии между его собственным желанием и тем, что приходит к нему как требование Другого. Это верно для всех субъектов постольку, поскольку никто не может избежать столкновения с анальным объектом. Следовательно, субъект, который «выбирает» стать обсессивным, — это тот, кто опирается на требование Другого, чтобы дистанцироваться от собственного желания, или, точнее говоря, по Лакану, подчеркнуть его невозможность.

Фрейд даёт очень наглядную иллюстрацию этого отношения обсессивного к требованию Другого в небольшой статье «Предрасположенность к обсессивному неврозу» (1913i). Он показывает, что этот невроз запускается в тот момент, когда Другой — в данном случае воплощённый в сексуальном партнёре — требует от субъекта, чтобы тот стал желающим. Когда субъект вынужден уточнить, в чём состоит его желание, он отшатывается перед этим требованием — и возникает обсессивный невроз. Очевидно, что в том, что касается этого отвержения желания, обсессивный субъект не избегает страдания. Рассмотрим далее последствия этой фикции. Привязанность к требованию Другого имеет ещё другое следствие: она означает также отрицание (negation) желания Другого; ведь если Другой присутствует лишь в форме того, кто требует, это предполагает, что, получив требуемое, он может им удовлетвориться. Иначе говоря, Другой, который требует, — это не Другой, который желает.

Другой, который желает, чего-то лишён, и субъект не обладает возможностью восполнить эту нехватку. Именно поэтому появление желания Другого порождает тревогу, а это — последнее, чего хочет обсессивный. Отсюда и возникает его защита от тревоги, которую он выстраивает в форме фантазма; однако это фантазм, объект которого отвечает требованию Другого и конструируется вокруг требования Другого.

Таким образом, истерик поддерживает желание даже ценой тревоги, обсессивный защищает себя от тревоги ценой фантазма, который он выстраивает по прихоти Другого. Больше всего обсессивного пугает перспектива столкновения с желанием — постольку, поскольку это желание Другого, то есть поскольку оно вводит измерение Другого как сексуированного (sexuated). Переход от требования Другого к желанию Другого предполагает введение полового различия, иначе говоря — сексуального наслаждения (sexual  jouissance). В этом смысле обсессивный является фундаментально сексуально обсессивным (sexually obsessed). Именно через сексуальное наслаждение (sexual  jouissance) структурируется его желание; но оно структурируется вокруг отвержения, непризнания, отказа и страстного стремления ничего не знать о наслаждении (jouissance).

Желание, поскольку оно вызывается нехваткой, поддерживается двойным тупиком; ведь, очевидно, чтобы желание сохранялось, должна сохраняться нехватка. Ее возможно сохранить одним из двух способов: либо считая любой объект неудовлетворительным (решение истерика), либо поддерживая наслаждение — в данном случае цель желания — в качестве невозможного (решение обсессивного).

То, что нам необходимо ухватить, заключается в следующем: когда Лакан говорит, что желание обсессивного — это невозможное желание, мы должны понимать, что именно потому, что это желание предъявляет себя как невозможное, обсессивный и может продолжать желать. Для обсессивного невозможность является тем, что оберегает желание. Однако одним из довольно драматичных следствий этого является то, что поддержание желания как невозможного может лишь усилить предписание сверх-Я, требующее обретения наслаждения (jouissance). Это позволяет нам по-новому взглянуть на весь спектр симптомов, возникающих из обсессии в строгом смысле слова. Zwang, вместе с обсессиями и ритуалами, являющимися реакцией на него, представляют собой воплощения отчаянного стремления вернуться к наслаждению (jouissance), которое безвозвратно утрачено, но к которому никогда не перестают обращаться.

Это предписание сверх-Я и есть в точности требование Другого, от которого оно получает свое словесное выражение. Можно даже сказать, что обсессивный получает наслаждение отвергая требование Другого. Но это наслаждение ужасает его, и он не желает ничего о нем знать; он категорически его опровергает (refutes). Он опровергает (refutes) его потому, что оно напрямую обращается к Другому, без посредничества умиротворяющего канала (pacifying channel) Имени-Отца (Name- of- the- Father). Именно поэтому обсессивный охотно разочаровывается в фаллическом наслаждении (phallic jouissance), но одновременно отчаянно за него цепляется, поскольку оно обеспечивает ему защиту от эдипова поля. Обсессивный одержим наслаждением.

Итак, мы продвинулись вперёд, поскольку теперь можем установить следующее:

  1. Обсессивный привязывается к требованию Другого, чтобы уничтожить желание.
  2. Перед лицом этого требования он не может поддерживать своё желание, если не наделяет его исключительной целью наслаждения (jouissance).
  3. Но эта цель наслаждения (jouissance), эта обсессия по наслаждению (jouissance), предполагает, что его желание отмечено невозможностью.

Установив это, мы можем выделить три обсессивных признака: организацию фантазма, способ появления тревоги, частоту отыгрывания (acting-out). Здесь мы можем предположить, в качестве обобщения, что его фантазм является ответом на требование Другого, и что этот ответ выполняет функцию:

  1. сохранения желания субъекта, и
  2. одновременно защиты субъекта от желания Другого.

Это указывает на одну вещь: объектом фантазма будет тот объект, который, по предположению субъекта, требует от него Другой. В фантазме то, что требует Другой, принимает функцию объекта, и субъект не имеет иного выбора, кроме как идентифицироваться с этим объектом, поскольку он не может отдать этот объект, не может от него отделиться, если не отречется от собственного желания. Именно это Лакан предлагает в статье «Ниспровержение субъекта и диалектика желания в бессознательном у Фрейда» (Lacan, 1966, pp. 671–702), отмечая, что обсессивный может поддерживать своё желание лишь путем акцентирования его невозможности — то есть наслаждения (jouissance) Другого — посредством угасания субъекта (fading of the subject); он идентифицируется с объектом своего фантазма, чтобы уничтожить себя как субъекта. Это позволяет объяснить и другие обсессивные черты, такие как деперсонализация.

Именно здесь мы находим все противоречия обсессивного человека в отношении подарков. Дело не в том, что он — даритель, или, напротив, бунтует против дарения; дело в том, что единственный дар, который он может преподнести, — это он сам. И именно так он и любит. Если любить — значит давать то, чего у тебя нет, то мы видим, что обсессивный кладёт на чашу весов любви собственную жизнь, само своё существование. Поэтому, вопреки всем видимостям, обсессивный, несмотря на все свои усилия, — любящий, или, точнее, человек страсти, но лишь при условии, что он держит это в тайне.

Обсессивный — это человек страсти, который разжигает страсти, чтобы неправильно их понять. Как только он оказывается в положении, когда может говорить о них, они исчезают, потому что разговор о них сорвал бы покров с желания Другого и вверг бы его в состояние тревоги. В самом деле, он обречён на тревогу с того момента, когда вовлекается в требование, которое адресует Другому, как только он обращается к Другому и освобождается место, где могло бы проявиться желание. С этого момента фикция, что Другой является чистым требованием даёт трещину, и обсессивный становится добычей тревоги. Вот почему он привыкает к отыгрыванию (acting-out): это позволяет ему возбудить собственное желание так, чтобы Другой мог стать его молчаливым свидетелем, в то время как сам обсессивный может оставаться в состоянии заблуждения относительно своего желания — заблуждения, которое может принимать форму отстранённости или даже безразличия.

Эти последние моменты приобретают всю свою значимость в том, как мы направляем лечение. Но, завершая это изложение клиники обсессивного невроза, я хотел бы рассмотреть один аспект, который особенно важен, поскольку он касается склонности обсессивного создавать препятствия самому лечению. Речь идёт о преобладании воображаемого регистра в обсессивном неврозе. Можно было бы подумать, что лакановская теория, утвердив понятие структуры субъекта, позволяет нам «пренебречь» воображаемым. На мой взгляд, это было бы ошибкой. Мы прибегаем к символическому именно для того, чтобы «лечить» (“treat”) воображаемое и, по возможности, производить в нём изменения. Более того, один из аспектов логики фантазма состоит в том, что он позволяет выявить способ организации воображаемого субъекта и тем самым даёт аналитику возможность найти сквозь него путь.

С другой стороны, нельзя упускать из виду, что хотя аналитик работает с означающим (то есть в символическом), эффекты его актов проявляются на уровне воображаемого; весь вопрос состоит в том, будут ли эти эффекты устойчивыми и, если да, была ли при этом поколеблена субъективная структура.

Сам Лакан подчёркивал, что одной из целей анализа является перемоделирование (re-modelling) идентификаций. Начиная с 1960-х годов, он стал мыслить нечто выходящее за пределы этой цели — одновременно с тем, как объект фантазма постепенно приобретал статус реального объекта, а не просто воображаемого. Мне кажется, что одной из наиболее надёжных осей для подхода к этому вопросу является осознание того, что Я не есть субъект, и — особенно в случае обсессивного — что Я является объектом, воображаемым объектом, для субъекта, точно так же как и маленький другой (little other). Это принципиально важно, потому что именно здесь истеричка значительно облегчает нам задачу. У истерички Я смешано с маленьким другим — безусловно, привилегированным, но сразу распознаваемым как таковым. Это означает, что позиция истерички легко локализуема через ее высказывание. Субъект отделён от оболочки Я. Он разделён означающим.

Именно поэтому существует дискурс истерички, потому что она выдвигает на передний план субъект — субъект бессознательного. Истеричка наряжается, маскируется принимая облик раздвоенного субъекта. Её речь без лишних церемоний встраивается в дискурс.

Что касается обсессивного, то здесь всё иначе. Он посылает своё Я на поле боя. Обсессивный субъект в основе своей — «уклонист»; разумеется, это не мешает ему страдать — напротив, именно это и заставляет его страдать. Чем больше он уклоняется как субъект, тем сильнее приходится его Я принимать удары на себя. Его Я — или, точнее, его другой; для него это безразлично, поскольку в конечном счёте они эквивалентны. Именно в этом заключается источник знаменитой агрессивности обсессивного человека, его поразительной лёгкости ввязываться в воображаемые конфронтации и наслаждения (delight) ими — конфронтации, из которых анализу с величайшим трудом удаётся его извлечь.

Можно сказать, что обсессивный, как и истеричка, говорит с другим; но истеричка говорит независимо от того, включено ли её Я в другого или нет, тогда как обсессивный говорит со своим Я так, как если бы это был другой, в том смысле как если бы я говорил, пользуясь микрофоном. Эта воображаемая эквивалентность между Я и другим — i (a) — проливает свет на одну из существенных черт (последнюю в моём перечне, я полагаю), которую мы называем амбивалентностью. Амбивалентность в конечном счёте является, на уровне страстей, способом выражения разделения (division) обсессивного субъекта. Обсессивный, в большей степени, чем истеричка, одурачен собственным воображаемым. Он прежде всего разделён своими страстями, своими аффектами, которые захватываются его объектами — Я и другим, Я и его двойником. Сам субъект, как показал Лакан, находится в комнате, присутствует при конфронтации и может считать удары.

Именно поэтому ему необходимо правило арбитража. Вернее, он неизбежно и отчаянно полагает, что такое правило существует. Иначе говоря, его уход со сцены предполагает существование Другого, который следит за тем, чтобы это правило применялось. Участникам необходима страховочная сетка. Обсессивный в своей основе — верующий (ср. его отношение к отцу и к религии). Именно это Лакан имел в виду, когда говорил, что обсессивный выступает поручителем за Другого. И это поручительство, как мне кажется, может рассматриваться как новое воплощение того, что, по его мнению, требует от него Другой.

Начало анализа для обсессивного невротика

Я думаю, что для того, чтобы приблизить нас к более клиническим аспектам, изучению клинических случаев, нам следует уделить некоторое время изучению вопроса о начале анализа, и очевидно, учитывая направление, в котором я нас веду, я свяжу это с пусковым механизмом невроза.

На самом деле, обычно мы говорим о пусковом механизме психоза, вопрос же о провоцирующих факторах развития невроза остается в стороне. Точнее, кажется, что невроз существовал всегда, и субъект не замечает его возникновения. Очевидно, для этого есть причина: фрейдистская концепция психической реальности. И это касается различия между Реальным (the real)  и реальностью (reality). На самом деле, именно с того момента, когда мы можем различать измерение Реального, мы можем обосновать следующее: 

1) Жизнь — это не сон, 

2) есть возможность проснуться,

3) и вы необязательно снова заснете таким же, каким вы были до этого.

Фактически, если рассматривать отношение между Воображаемым и Символическим, ничто не мешает нам предположить, что существует своего рода баланс — он может быть невротическим, но все его элементы присутствуют полностью и заданы в некоторой вневременной форме. Именно это представление подразумевает наличие генезиса, который происходит в момент создания этого баланса. Наоборот, как только вы вводите измерение Реального наряду с двумя другими, вы вынуждены признать, что психическая реальность довольно хрупка, как и баланс между Воображаемым и Символическим. И в этом случае вы можете не учитывать это генетическое измерение, поскольку возникновение субъекта происходит в отношении между психической реальностью и встречей/столкновением (encounter),  а не между психической реальностью и созреванием влечений.

Итак, если мы принимаем во внимание Реальное, то неизбежно приходим к вопросу о пусковом механизме, то есть о столкновении с элементом реального, с чем-то, что ставит под угрозу психическую реальность и вызывает психическую перестройку. Я думаю, мы всегда должны держать в уме, что именно в этом контексте нас, аналитиков, просят позиционировать себя, когда к нам обращаются с требованием провести анализ. Мы появляемся, чтобы в некотором роде восстановить равновесие психического состояния, которое оказалось нарушенным, и, по сути, мы пришли, чтобы оказаться именно в том месте, где произошедшее вызвало у субъекта ошеломляющую реакцию.

Это объясняет, почему Лакан на заключительном этапе своего преподавания и своей практики смог превратить встречу с аналитиком — сессию — в встречу с Реальным. Важно то, что перенос (transference) должен позволять и поддерживать определённый манёвр, определённую стратегию в таких встречах. Почему? Потому что агент (the agent) этого столкновения — не что иное, как наслаждение — облекающееся в видимость (the semblance).

Итак, существует триггер невроза, как и условия для начала анализа. Очевидно, что, поскольку существуют условия для начала анализа, мы можем, исходя из этого, ретроспективно указать на пусковой механизм невроза. Само вступление в анализ служит свидетельством срабатывания этого пускового механизма, но в большей степени у обсессивных, чем у истериков, поскольку обсессивный невроз в большей степени, чем истерия, является неврозом, который можно обозначить как интрасубъективный. Еще раз подчеркнем, что важно четко различать, что исходит от Я, а что — от субъекта.

Как только обсессивный невротик перекладывает весь спектр своих трудностей, недоумений и запретов на свое Я, он продолжает жить в неведении, в идеальной безмятежности. Именно его Я несет на себе тяготы мира, а не он сам. Он может очень долго жить со своими симптомами (навязчивостью, ритуалами, отыгрыванием), не имея ни малейшего представления об их существовании; он, обсессивный, находится вне этого обсессивного мира. И мы сразу понимаем, что это означает для его вступления в анализ. У анализа могут быть два совершенно противоположных исхода. Либо он может обрести новое равновесие, потому что в ходе анализа он обрел поддержку, которой ему так не хватало (и мы увидим, о какой поддержке здесь идет речь), либо аналитик отказывается действовать просто как поддержка, и терапия скорее усиливает нестабильность, что сопряжено с риском немедленного выхода субъекта из анализа.

Но для начала я хотел бы проиллюстрировать эти моменты, ссылаясь на случай нашего самого известного обсессивного невротика: Человека-Крысы. Я не думаю, что возвращаться к этому случаю так уж бесполезно, поскольку, когда мы снова обратились к нему в нашем клиническом разделе, мы обнаружили, что исчерпали далеко не все сокровища, и в частности, то, что касается начала анализа Человека-Крысы. Начало его анализа было отмечено тремя моментами, которые я перечислю в следующем порядке: пробуждение, неэффективность симптома и учреждение предположительно-знающего-субъекта.

Пробуждением, очевидно, стала встреча с жестоким капитаном, или, скорее, тот момент, когда тот описал ему знаменитую пытку. И что же произошло? Человек-Крыса был охвачен тревогой и сошел с ума. В этой истории было что-то, чего он не мог вынести, что Фрейд недвусмысленно связал с конкретным наслаждением. Наслаждением, на что он сам указывает, «о котором он ничего не хотел знать».

Итак, первый момент: наслаждение и всепоглощающая тревога, которые раскололи (split) и разрушили маленький обсессивный мир молодого человека и нарушили его гомеостаз.

Второй момент: симптом, который не сработал. Из-за разрыва, вызванного пробуждением, скажем так, разрыва наслаждения, появилось Zwang (принуждение, компульсия): нужно вернуть деньги; и обсессия: невероятный сценарий возвращения денег, который отличался почти бредовой сложностью, но, тем не менее, абсурдное обоснование каждого действия свидетельствует о его ценности как ритуала. И, кстати, вы заметите, что этот сценарий приводит к появлению множества маленьких других (little others), у каждого из которых есть своя предписанная роль. Провал этого симптома — скажу, что я подразумеваю под провалом, — очевидно, заключается в том, что ни один пробел не заполняется; у Человека-Крысы нет шансов вернуться в свой спокойный мир. Его сценарий невозможен, потому что с самого начала он ничего не должен. Скорее, речь идет о другом долге, символическом: долге его собственного отца, который он сможет погасить, только начав анализ. Итак, симптом терпит неудачу, а тревога сохраняется.

Третий момент: учреждение предположительно-знающего-субъекта. Человек-Крыса находит в доме своего друга Гутмана одну из книг Фрейда и понимает, что есть по крайней мере один человек — Фрейд, который может понять, что с ним происходит, и который производит впечатление человека, способного что-то с этим сделать — например, вывести из этого знание. Он обращается к Фрейду, и, по сути, очень быстро, прямо с первого сеанса, который сам Фрейд называет предварительным, его симптом находит того, к кому он может быть обращен. Другими словами, Фрейд нашел идеально подходящее место, из которого можно создать аналитическую пару с Человеком-Крысой. Расстройство Человека-Крысы, его интрасубъективная нестабильность, таким образом, может стать интерсубъективным расстройством. Мы можем сказать, что теперь их было двое — тех, кто мог быть вовлечен в это расстройство.

В сущности, предельно упрощая, можно сказать, что возникновение невроза у Человека-Крысы было переходом от 1-го ко 2-му моменту, или, если хотите, от тревоги к симптому; от тревоги, возникшей в результате наслаждения (jouissance), которое невозможно было контролировать, к симптому, который пытался осуществлять контроль, но не смог. И началом анализа был переход от этого неадекватного симптома к обнаружению места/локуса (locus), куда могла быть обращена речь, другими словами, к учреждению предположительно-знающего-субъекта.

На данный момент я оставлю «Человека-Крысу» и просто буду придерживаться схемы, которую этот случай дает нам возможность построить. На ее основе я изложу некоторые структурные маркеры обсессивного невротика входящего в анализ. Запуск невроза начинается с «tuché» — встречи с Реальным. Согласно Лакану, Реальное проявляется через формы, в которых проявляется объект а. На мой взгляд, их три — по крайней мере, в том, что касается неврозов, — которые, по-видимому, соответствуют трем типам неврозов: наслаждение, тревога и конверсия, под которой я подразумеваю тело в состоянии аберрантного наслаждения или страдания. Последнее, по сути, и есть то, что испытывает истеричка, когда ее тело ведет себя неадекватно в результате конверсии. Тревога, очевидно, относится к фобическому неврозу; в данном случае, ситуация, которая порождает фобию, становится реальной, вырываясь за пределы психической реальности. Для обсессивного это определенное наслаждение, которое выводит его фантазм из равновесия.

Итак, давайте сосредоточимся на обсессивном: он особенно озабочен наслаждением, но больше всего его волнует то, как сохранить это наслаждение под уздой фаллоса. Другими словами, он борется за то, чтобы сохранить это наслаждение в порядке расчета, в порядке ограничений. Тот факт, что это заставляет его продолжать счет и сожалеть о том, что наслаждение конечно, для него предпочтительнее, чем неограниченное наслаждение . Обсессивный теряет опору в тот момент, когда в его поле попадает нечто, угрожающее ему неограниченным наслаждением или, по крайней мере, его возможностью, наслаждением «не-всего» (“not- all” ) — тем, что Лакан называет наслаждением Другого.

Это объясняет две вещи: 

1) что обсессивный невроз (obsessional neurosis) — наиболее распространенная форма невроза у мужчин, потому что пенис (и то, как он функционирует) навязывает им образ (the imagination) наслаждения, которое ограничено и может быть посчитано (разряд за разрядом (stroke by stroke));

2) что обсессивный мужчина обычно настолько поглощен наслаждением своей партнерши, что либо становится одержим им (что приводит к симптомам преждевременной эякуляции или импотенции), либо наоборот — он ничего не хочет знать об этом наслаждении и категорически его отрицает. Но этого недостаточно, чтобы запустить невроз; необходимо что-то еще, а именно, чтобы оно было поддержано, вызвано неким требованием. Если это требование недвусмысленно является требованием наслаждения, обсессивный  «ломается», сдается, поскольку в данном случае он вынужден войти в безграничную зону наслаждения Другого.

В этом требовании наслаждения можно распознать фундаментальное, изначальное предписание сверх-Я. Наслаждение — это одна из тягот, возможно, самая тяжелая, что лежит на плечах говорящего существа. Наслаждение — это то, «отсутствие чего сделало бы вселенную бессмысленной». (Лакан, 1966, с. 694). Очевидно, что пойти на риск лишить вселенную смысла из-за недостатка наслаждения — это большая ответственность и источник чувства вины. К счастью, Эдипов комплекс позволяет субъекту заключить своего рода соглашение с наслаждением: кастрация, благодаря которой возможен определенный способ взаимодействия с наслаждением; это взаимодействие регулируется законом Отца посредством фаллического означивания (phallic signification). Это Имя-Отца, которое предписывает, что субъект может получить доступ к наслаждению ценой кастрации. Единственное, что это соглашение исключает возможность наслаждения Другого. И то, что связывает наслаждение Другого с субъектом, — это Сверх-Я, предписание получать наслаждение, нерегулируемое, дикое, экстра-фаллическое, то есть не связанное с кастрацией. 

Обсессивный цепляется за это фаллическое наслаждение, потому что в нем он снова обретает себя, и он воображает, что может контролировать его. Единственное, он отказывается платить за это (предлагая другому дар своей кастрации), или, по крайней мере, увиливает, торгуется. Кроме того, чем больше он цепляется за фаллическое наслаждение, тем больше ему угрожает наслаждение Другого, потому что они могут быть разделены только в том случае, если кастрация признается. Вот почему обсессивный усиливает отца в воображаемом регистре: чтобы найти в нем поддержку и защититься от этой угрозы. Вот почему он кажется таким легко уязвляемым, таким склонным к формированию сурового Сверх-Я, которое затем, действительно, призывает его к наслаждению Другого.

Можно наблюдать, как это Сверх-Я воплощается для Человека-крысы в непристойной и свирепой фигуре жестокого капитана. Но я также думаю, что можно найти своего рода эквиваленты этому у большинства обсессивных невротиков в тот момент, когда их невроз манифестирует. Иногда это может быть женщина, состоящая с ним в законных отношениях или нет, которая требует от субъекта оставить свою более или менее мастурбационную рутину; или это может быть двойник, Я-идеал субъекта , который отказывается от роли единственной опоры для наслаждения Другого. Иногда это может быть событие в профессиональной жизни субъекта — повышение по службе или, наоборот, неудача, — которое заставит его столкнуться со своим распадом, когда он встретится с этим предписанием. Вот как это работает, когда обсессивный невротик пробуждается от встречи с Реальным наслаждения.

Становление или даже усиление симптома — это второй момент. Симптом, как и Имя-Отца, является одной из опор фаллического наслаждения. На самом деле симптом — это реакция, с помощью которой субъект смягчает отсутствие сексуальных отношений, другими словами, Реальное секса. Таким образом, очевидно, что симптом сам по себе представляет собой форму наслаждения, jouissance. Когда обсессивный теряет почву под ногами перед лицом предписания Сверх-Я наслаждаться, все, что поддерживает фаллическое наслаждение, он будет защищать, более или менее успешно. Это часто не удаётся, поскольку его привязанность к требованию Другого такова, что ему чрезвычайно трудно заставить его замолчать, когда это требование приобретает облик сверх-Я. Эта неудача обычно приводит к еще большему усилению симптома.

Другой вариант, который выбрал Человек-Крыса, — обратиться к отцу. Именно отца он видит способным контролировать это нерегулируемое наслаждение и держать его в границах разумного. Вот почему воображаемая фигура отца для обсессивного всегда неоднозначна, потому что в какой-то момент он воплощает Другого, усмиренного законом, того, кто властвует над желанием и предписывает наслаждение — Эдипов отец. Но за этим образом мы обычно видим того, кого можно назвать Отцом наслаждающимся, созданным Фрейдом в «Тотеме и табу» (Фрейд, 1912-1913), того, кто получает неограниченное наслаждение и для которого не важна кастрация. Можно заметить, что в семейной ролевой структуре обсессивного эта позиция наслаждающегося на самом деле занята матерью. Но, прежде чем обсессивный невротик сможет это осознать, ему потребуется побыть в анализе некоторое время.

Итак, вы можете видеть, при каких обстоятельствах обсессивный попадает в анализ: осознание того, что симптом лишь усугубляет его страдания, неизбежно приведет его к поиску отца, который выступит гарантом его наслаждения, одновременно смягчив к нему доступ. Фрейд демонстрирует глубокое понимание этого, поскольку он направляет все лечение на этого отца, и это становится вопросом погашения отцовского долга. И все же поиск отца не объясняет того, почему обсессивный обращается к психоаналитику. Что еще предстоит объяснить, так это перенос (в смысле смещения) с жестокого капитана на Фрейда. На одной из ранних сессий Человек-Крыса называет Фрейда «мой Капитан».

Как осуществляется перенос для обсессивного невротика, или как происходит учреждение субъекта-предположительно-знающего, или, другими словами, как обсессивный включается в аналитический дискурс? Существует только одна клиническая категория, к которой Лакан относил дискурс: истерия. Что касается остальных, нам нужно выяснить, через какую дверь им удается попасть в этот маленький мир.

Существует по крайней мере один дискурс, который подходит для любого говорящего существа (кроме психотика): дискурс господина. По сути, это эквивалент дискурса бессознательного, что иллюстрируется, в частности, обсессивным (например, означающее Zwang эквивалентно означающему господина). Но в своей примитивной форме это не социальная связь. Для того чтобы другой, аналитик, включился в этот дискурс, необходим путь через субъекта-предположительно-знающего, другими словами, введение третьего термина в отношении к аналитической паре в виде означающего, которым может быть представлен субъект.

Вернемся к нашему фрейдистскому примеру с Человеком-Крысой. Он приходит к Фрейду и что он ему приносит? Означающее, которое прекрасно представляет его. На самом деле, настолько хорошо, что Фрейд использует его, чтобы дать ему имя: крыса. Rat — это то, что Лакан называет означающим переноса. Социальная связь может быть создана, когда означающее субъекта-предположительно-знающего заменяет место Sq (S₁(?)) в качестве второго означающего, представляющего субъекта. Итак, что же отличает Фрейда в глазах Человека-крысы? Разумеется, то, что здесь явно акцентировано: он знает, к чему отсылает его симптом, какое наслаждение включено в его симптом. Другими словами, Фрейд воплощает субъекта-предположительно-знающего о наслаждении, которое мы можем записать как S/a. Таким образом, алгоритм переноса уступает место матеме дискурса господина (см. Лакан, 1995, стр. 4f).

Дискурс господина — это привилегированный дискурс, посредством которого обсессивный может установить связь с аналитиком. Здесь, как вы можете догадаться, возникает очевидная сложность: дискурс господина — это не аналитический дискурс. Его элементы присутствуют, но они не на своих местах. На самом деле, как мы уже увидели, обсессивный ищет аналитика, чтобы снова заснуть, вернуться в свое субъективное не-бытие, поэтому он ищет не что иное, как доброго господина, который будет охранять его сон. Аналитик испытывает столь же сильное искушение занять позицию господина и направить свои интерпретации в сторону предписания, что приведет к тому, что анализ лишится всего, кроме Я. Очевидно, что осознание этого имеет важное значение для направления лечения.

Сейчас остается продемонстрировать следующее: как, только обсессивный предложит аналитику занять место господина, аналитик сможет вовлечь его в дискурс аналитика. Как только обсессивный обратится к аналитику с требованием: «Прекратите это наслаждение, я ничего не хочу об этом знать!», аналитик сможет ответить ему: «Именно знание об этом наслаждении устанавливает вашу истину!»

Другими словами, аналитик должен вызвать такой ответ: «Это наслаждение есть видимость , оно представляет для вас интерес лишь в той мере, в какой ваша истина поддерживает его» (a/S2). Нельзя отрицать, что на этом повороте появляется разрыв — как говорит Лакан, дискурс господина является «другой стороной» анализа — и этот разрыв становится еще более поразительным, если провести эквивалентность между дискурсом господина и дискурсом бессознательного. Последний не предназначен для анализа: он само-достаточен. Согласно Лакану, это идеальный работник, поскольку он не способен овладеть тем, что он знает. Мы вполне можем спросить, как вообще мог быть изобретен анализ, если бессознательное столь упрямо. Но тогда мы забываем об истерике, и на самом деле, то, что позволяет обсессивному обратиться к анализу, Лакан называет истеризацией (hystericisation).

Это означает, что страдание вызывается намеренно (solicited), субъект вынужден держаться за свои жалобы и позволить проявиться разрыву, рискуя усугубить его. Истерик настаивает на том, что это страдание исходит из его тела. В этом особенность истерии.

Обсессивный страдает не из-за своего тела, хотя такое могло бы произойти и с ним. Нет, обычно он страдает от того, чего от него требуют. Проще говоря, он страдает от всего, что говорят ему другие: он усматривает требование, скрытое в каждом обращенном к нему слове. Единственное, если обсессивный истеризован, он не становится истериком как таковым. Потому что, хотя требование и стоит за его жалобой, не стоит забывать, что оно также является источником наслаждения, о котором он ничего не хочет знать. Таким образом, его жалоба на требования Другого неоднозначна.

На чем основана эта жалоба, так это на пугающем притяжении к наслаждению Другого. Вот почему он будет продолжать возводить вокруг себя крепость в виде фаллического наслаждения. Это, в свою очередь, означает, что эта жалоба, это страдание, которое дает ему возможность стать истеризированным (to become hystericised), будет подкрепляться его импотенцией —  его кастрацией, что означает, что он может быть уверен касательно пределов своего наслаждения.

Обсессивный придает большое значение своей кастрации, чтобы она могла служить оправданием для всего, от чего он отрекся. Вот почему он цепляется за это. «Не требуйте от меня ничего, вы же видите, как я слаб». Это означает, что кастрация, о которой идет речь, — это всего лишь воображаемая кастрация. Что ему удается сохранить, превознося это таким образом (это приманка, отвлекающий маневр), так это кастрацию Другого, другими словами, желание Другого. Таким образом, страдание обсессивного сложно оценить: если это действительно признак его истеризации, тогда это соответствует преобладанию воображаемого, которое мы наблюдаем у обсессивных. Вот почему нам еще предстоит поработать над этим.

Направление лечения при обсессивном неврозе

Итак, мы оставили нашего обсессивного в тот момент, когда он вступает в анализ.

В одном мы можем быть уверены: всё его несчастье коренится в его отношении к jouissance. Он несчастен, но это также его единственная причина жить. Обсессивный, перефразируя Фрейда, живёт в состоянии постоянной ностальгии по утраченному наслаждению.

Не следует слишком поспешно заключать, что эта ностальгия эквивалентна связи с матерью. Если обсессивный, особенно когда речь идёт о мужчине, кажется отчаянно привязанным к своей матери, то не в последнюю очередь потому, что именно она выделяет и поддерживает фигуру воображаемого отца. Для обсессивного здесь важно, чтобы его воображаемый мир — как мир его детства, так и мир повседневной жизни — оставался неизменным. Всё и все должны оставаться на своих местах! Велика опасность, что и аналитик найдёт себе там место и останется в нём навсегда, как в Музее Гревен (Musée Grévin).

Обычно обсессивный представляет нам карикатуру на родительскую пару, словно специально созданную для производства обсессивных: вездесущая, заботливая мать, которая держится на расстоянии и в то же время настаивает на том, чтобы перекармливать ребёнка, буквально запихивать в него еду; отец-огр, который следует установленным правилам, когда рядом находится его вторая половина, и так далее, и тому подобное.

Меня удивляет, что аналитики склонны воспринимать эти карикатуры настолько серьёзно. Когда истеричка рассказывает нам, что её отец пытался её соблазнить, мы сразу думаем: фантазм, проекция, покрывающие воспоминания и т. д. Но не только истеричка изобретает свою историю, «истероризирует» (hystorises) её; обсессивный делает это в равной степени.

Итак, я различаю здесь странную доверчивость аналитиков, можно даже сказать — возвращение подозрительного типа генетизма под прикрытием Реального.

Отношение обсессивного к травме — это не амнезия, как у истерички. Амнезия оставляет дыру в повествовании и тем самым устанавливает отметку, открывает путь, который может привести к знанию того, что имеет значение.

Обсессивный никогда не забывает, но он делает вещи обыденными, сглаживает их. Можно спросить, не подталкивает ли это аналитиков к чему-то вроде «объективного» дискурса. В сущности, мы можем дойти до того, чтобы поверить, будто обсессивный описывает нам Реальное.

Но Реальное мы найдём не здесь, и уж точно не в описании ролей родителей. Хотя у обсессивного существует первичное наслаждение, на котором он основывает свою ностальгию и свои поиски, оно никоим образом не связано с историческим событием. Это связано с тем, что наслаждение как таковое травматично, и невозможно устремляться к наслаждению, если это устремление не основано на необратимой утрате.

У невротика нет выбора: либо он устремляется к наслаждению и рискует стать обсессивным, либо он устремляется к желанию и рискует впасть в истерию. Разумеется, он может стать перверсным. Но невротик — особенно обсессивный — мечтает о том, чтобы быть перверсным, поскольку воображает, будто перверсный контролирует наслаждение. Это неверно. Напротив, наслаждение перверсного возникает именно ценой подчинения наслаждению Другого. И я добавил бы, что если мы хотим быть логичными в отношении фантазма и его структуры, мы должны исходить из следующей посылки: именно обсессивный невроз, как структура, производит историю — а не наоборот. По крайней мере, именно он производит ту историю, которую анализант рассказывает нам в начале анализа. Разумеется, история, которую он заново обретает в конце анализа, — та, которую он интерпретирует и реконструирует, — уже представляет собой нечто иное. Фактически это всё ещё не Реальное; я бы сказал, что это просто история субъекта, история, на основании которой его желание может обнаружить свою причину и поле своего развертывания.

Итак, фундаментальный вопрос скорее таков: почему именно в случае обсессивного, в отличие от истерика, мы испытываем искушение принять этот воображаемый нарратив, который он нам приносит, за Реальное? Почему в любом лечении обсессивного невроза существует этот скользкий склон, который приводит нас к тому, что мы оказываемся одурачены его воображаемым? Мне кажется, этому есть довольно простое объяснение: то, что рассказывает нам обсессивный, может выглядеть как обладающее очевидной объективностью, поскольку сам субъект в нём отсутствует. Но я думаю, что было бы такой же ошибкой принять его воображаемое за единственный локус его субъективности, как и, наоборот, полностью пренебречь его кукольным театром. Было бы столь же спорно принимать его Я и его объекты за само высказывание (enunciation) его фантазма, как и полагать, будто между ними вообще нет никакой связи.

Иными словами, если воображаемое занимает у обсессивного преобладающее место, если оно представляет собой препятствие для символических отметок субъекта, то, с другой стороны, это воображаемое не лишено означающего (signification). Это не значит, что оно может быть интерпретировано; и именно эту трудность я сейчас собираюсь исследовать.

Обсессивный предлагает нам свой воображаемый мир, полный шума и ярости, ненависти и любви, страдания и разочарования, чтобы мы заблудились в нём, как Мальчик с пальчик в лесу. Но одновременно — и именно потому, что он находится в анализе, потому, что он оказался в том субъективном замешательстве, о котором мы говорили, и потому, что находится под переносом, — этот мир является местом, где он может вести борьбу под взглядом Другого. Своим образом жизни обсессивный продолжает демонстрировать свою кастрацию, чтобы дать Другому нечто, на что можно было бы смотреть. Можно сказать, что чем сильнее он пытается вовлечь нас и чем больше стремится нас загипнотизировать, тем сильнее сам попадает в ту же ловушку: тем больше он оказывается втянутым в отыгрывание. И он постоянно совершает отыгрывание, потому что это способ заставить Другого существовать и удерживать его в качестве причины своего наслаждения.

Вот почему мы не можем пренебрегать его воображаемым. Это может сбивать с толку, когда он перестаёт с нами говорить, тем самым показывая нам, что вытеснил нас с места Другого, с которого мы, тем не менее, всё ещё следим за ним, если можно так выразиться. Это ставит перед нами вопрос о месте аналитика, поскольку именно из этого места возможно направление лечения.

Обсессивный идёт к аналитику для того, чтобы сделать из него господина, господина наслаждения. Он надеется, что его отношение к наслаждению будет умиротворено, что оно будет распределено иначе, что его фаллическое наслаждение будет легализовано, чтобы под этим покровом он мог предаваться своей страстной неведомости относительно наслаждения Другого. Он связывает себя со своим аналитиком и связывает аналитика с собой — связывает его, буквально привязывает, — заключая своего рода договор о ненападении; и, как всякий договор такого рода, он поддерживается взаимным соучастием, часто за счёт третьей стороны. Третья сторона здесь — Другой, этот Другой, который должен закрыть глаза и держаться подальше от наслаждения.

Разумеется, то, что обсессивный помещает аналитика на это место, ещё не означает, что аналитик должен там оставаться. Вопрос состоит в том, как аналитику не «разыгрывать мёртвого»? Леклер поднял этот вопрос и пришёл к выводу, что, возможно, это наименее плохой способ вести лечение обсессивного; частью его рассуждения было то, что не следует взбалтывать мутную воду. По крайней мере, это свидетельствует об известной осторожности. То, что я говорил об отыгрывание и отношении к тревоге, в том смысле, насколько они присутствуют у обсессивного, означает, что в этой позиции есть определённая ценность. Но обычным результатом становится бесконечный анализ, каждая из сторон (анализант и аналитик) ждёт, когда другая умрёт первой, на этот раз по-настоящему.

Лакан не всегда приходил к тому же выводу относительно места аналитика. Вплоть до начала 1960-х годов он помещал аналитика на место Другого:

«Только благодаря месту Другого аналитик может получить полномочия по осуществлению (the investiture) переноса, которая даёт ему право исполнять свою легитимную роль в бессознательном субъекта…» (Лакан, 1966, с. 379).

Однако помещение аналитика на место Другого требует нескольких замечаний.

Прежде всего, это соответствует доктрине Лакана в том виде, в каком она сложилась в тот период, и наиболее важным словом в этой цитате является «легитимный» (legitimate). Легитимность позиции аналитика основывается на представлении о том, что закон желания является фундаментом структуры Другого. Но аналитик не может злоупотреблять этим местом Другого, поскольку сам Другой является субъектом диалектики желания. И то, что в конечном счёте позволяет Лакану утверждать это, — Имя-Отца, отцовская метафора, которая является единственным источником фаллического означающего; в этот период Лакан говорил о законе речи. Речь в целом подчиняется отцовской метафоре и фаллическому означающему. Функция аналитика также подчиняется этому закону, и можно сказать, что аналитик действует, вмешивается, совершает действие и интерпретирует от имени отца — под его знаменем.

Именно Имя-Отца и управляемая им отцовская метафора легитимируют аналитика и ориентируют его акт, поскольку именно они служат компасом, с помощью которого он находит дорогу обратно на тропу желания. Мне кажется, здесь мы можем увидеть, почему и, прежде всего, каким образом анализ может подходить обсессивному. Поскольку он обращается к отцу, он фактически приходит в анализ для того, чтобы его отношение к желанию могло быть выведено на свет. Он вовсе не в восторге от того, что это желание предстаёт перед ним как невозможное. Очевидно, что из-за этого он страдает. Дело лишь в том, что он не осознаёт: невозможность его желания защищает его от наслаждения, о котором он не хочет ничего знать, — наслаждение Другого. Он ожидает от отца установления закона относительно наслаждения, другими словами, запретить его, чтобы он мог спокойно желать, укрытый фаллосом. В конце концов, эта легитимация желания более или менее соответствует тому, что Лакан говорил вплоть до 1960-х годов.

Однако с того момента, когда a полностью отделяется от −ϕ, a становится причиной желания. −ϕ недостаточно для поддержания связи между желанием и Реальным пола (the real of sex), если только, как он выражается в «Ниспровержение субъекта и диалектике желания…» (Лакан, 1966, с. 671–702), ему не удается вообразить субъекта в фантазии. Не объект-причина желания является сексуализированным (у a нет пола), а субъект $; и так, если объект-причина желания десексуализирован, то где мы найдём Реальное пола, если их два? Каково будет воздействие отсутствия сексуального отношения на субъекта? Воздействие таково: оно действует на наслаждение, разделяя его, отделяя фаллическое наслаждение от наслаждения Другого — от этого Другого, который теперь будет воплощать сексуальную инаковость.

Разумеется, это имеет последствия. Главное последствие состоит в том, что устанавливаются пределы отцовской метафоры, пределы интерпретации от имени отца. Именно поэтому постепенно Лакан сдвигает аналитика с позиции Другого и в конце концов поместит его на место semblance, поскольку именно там находится объект a.

Весь этот разговор о видимости увёл нас далеко от легитимности означающего. На самом деле аналитик должен поддерживать неустранимую видимость. Очевидно, существует различие между занятием этого места посредством самого означающего и занятием его посредством объекта-причины желания. Означающее как таковое и есть собственно видимость (оно всегда лишь имя вещи, никогда не сама вещь). И в этом отношении именно в дискурсе господина обман (imposture) оказывается ближе всего. Введение сюда объекта a — уже нечто иное, тем более что Лакан не остановился на обозначении его как «причины желания», а пошёл дальше и назвал его «plus de jouir», прибавочным наслаждением (surplus jouissance). Иными словами, он сделал его эквивалентным самому наслаждению — тому наслаждению, посредством которого Другой, Другой Означающего, большой Другой, покидается.

Итак, каков смысл перемещения аналитика с позиции A [Другого] на позицию a? И от чьего имени интерпретирует аналитик, если он больше не делает этого от имени отца? Ответ: он интерпретирует, опираясь на объект, от имени объекта. И здесь нам следует быть точными: если мы говорим, что он интерпретирует от имени объекта-причины желания, это снова может отсылать к фаллическому означающему, поскольку в случае невроза желание вполне может быть вполне удовлетворено тем, что оно регулируется фаллосом. Различие ещё недостаточно подчёркнуто, когда аналитик находится на позиции A. Но оно становится гораздо более выраженным, когда a обозначает наслаждение, прибавочное наслаждение. Я объясню, что имею в виду, сосредоточившись на вопросе интерпретации.

Интерпретация основана на модели метафоры, то есть состоит в том, чтобы ввести вытесненный элемент в область означающего.

Это Лакан называл «пересечением черты», и эффектом становится возникновение означающего. Если обратиться к записи дискурсов, то кажется, что интерпретация состоит в перемещении чего-то из позиции истины (чего-то, что, находясь в этой позиции, приобрело значение истины) в позицию агента:

Иными словами, любая аналитическая интерпретация касается наслаждения: невозможного разрыва, отделяющего субъекта от его объекта. Поскольку желание является фаллическим, оно делает наслаждение возможным, но не всякое наслаждение; аналитическая интерпретация состоит в том, чтобы ввести в игру это различие, это разграничение между −ϕ и a, между кастрацией, которая регулирует наслаждение как возможное, и объектом a, который обнаруживает её невозможность. Место аналитика тогда можно расположить в этом зазоре, возникающем в антиномии между желанием и наслаждением, между a как причиной желания и a как прибавочным наслаждением. Итак, мы видели, что обсессивный помещает требование Другого в этот зазор; именно это и даёт ему наслаждение — при условии, что он отказывается от своего желания.

И наоборот, он может признать своё желание при условии, что делает его невозможным. Более чем истерик, он подчёркивает несовместимость между желанием и наслаждение. Это одна из основ — одна из многих — этих вечных выборов, этих постоянных раздвоений, которые мы обнаруживаем в его существовании. Обсессивный всегда приходит, неся в руках или/или: либо я уступаю желанию Другого, либо нет. Таким образом, у аналитика всегда есть центральная отметка, относительно которой он может определить своё положение: он должен использовать это требование Другого как ориентир. Его ответ не состоит в том, чтобы воплотить Другого; но он также не должен делать противоположного — защищать субъекта от него.

Очевидно, гораздо более успокаивающим было бы стремиться к умиротворению этой отчуждающей альтернативы. Чтобы сделать это, чтобы заставить требование Другого замолчать, достаточно добавить дозу закона желания, то есть фаллического порядка. Довольно забавно говорить себе, что протесты против этого порядка всегда исходят от истерика; и всё же для них вопрос совершенно иной, поскольку именно они устанавливают этот порядок, и аналитику гораздо легче понять, что им не нужно добавлять его ещё больше. Короче говоря, обсессивного успокоит аналитик, который делает себя хранителем фаллического порядка, воплощая воображаемого отца.

С или/или обсессивного вскоре можно будет справиться: оно превращается в ни то/ни другое. Разумеется, это карикатура, но она показывает, как лечение может стать обсессивным. Но, с другой стороны, воплощения требования Другого может быть недостаточно, чтобы взять под контроль все трудности. Точно так же не следует путать требование Другого с простым усилением Я, с подталкиванием к результативности, которое Лакан отмечал в Écrits и которое, скорее, требовало бы от аналитика демонстрировать одно лишь безразличие. Но это не настоящая трудность, не та, которая заставляет аналитиков выбирать мир и покой. Настоящая трудность заключается в том, что если требование Другого создаёт зазор между желанием и наслаждением, то потому, что их соединение вызывает у обсессивного тревогу. И в конечном счёте, мне кажется, именно это является реальным риском в анализе обсессивного. Потому что стоит ему начать тревожиться — и его уже не остановить. Это ещё одна форма усиления, гораздо более тяжёлая: когда он, кажется, намеревается впасть в состояние полного упадка, разрушить всё.

Трудно выбирать между спокойным анализом, в котором обсессивный позволяет себе множество отыгрываний и ему достаточно, чтобы Другой неодобрительно хмурился в ответ на его действия, и, с другой стороны, анализом, в котором прибавочное наслаждение оказывается прямо перед ним, настолько близко, что может подтолкнуть его к совершению поступка. И всё же мне кажется, что тревога — это риск, который мы должны принять, если интерпретация должна произвести свой эффект означающего.

Итак, выражение Лакана «направление лечения», как мне кажется, не следует понимать в том смысле, что аналитик должен направлять лечение, скорее, речь идёт о том, что он должен ясно понимать его цели — знать, куда оно движется. Никакого господства над этим направлением, конечно, не существует; но аналитик может попытаться быть на один шаг впереди анализанта, мягко показывая ему, куда следует ступить дальше; и это возможно потому, что у него, у аналитика, есть компас. Только в той мере, в какой аналитик понимает, что составляет суть истины, он способен заменить ею видимость. Господин является противоположностью тому, что Лакан называет желанием аналитика. А место господства — именно то место, на котором обсессивный ожидает увидеть аналитика в переносе, в переносе как любви.

И когда Лакан говорит об «обратном гипнозе» в том смысле, что перенос помещает аналитика в позицию загипнотизированного, мне кажется, это особенно уместно в отношении обсессивного.

Не потому, что аналитик засыпает — во всяком случае, не только поэтому, — а потому, что, столкнувшись с обсессивным пациентом, гораздо в большей степени, чем в случае истерички, аналитик неизбежно начинает задаваться вопросом: «Но чего он от меня хочет? Чего он от меня ожидает?»

Слишком легко ответить: «Он хочет, чтобы я умер», даже если это правда, или: «Он хочет, чтобы я молчал». Я скорее думаю, что обсессивный ожидает от аналитика, что тот отвергнет его, не в смысле агрессии или ненависти, а в смысле того, чтобы быть объектом. Он словно говорит аналитику: «Я буду приходить до тех пор, пока ты от меня не избавишься, чтобы после этого ты мог меня желать; чтобы в конечном счёте ты желал благодаря мне». На мой взгляд, эта радикальная инверсия объясняет то, что мы иногда замечаем в пассивности обсессивного, его покорности, даже в пассивном гомосексуализме. По ту сторону требования Другого обсессивный получает доступ к желанию Другого, когда ему удаётся преодолеть свою тревогу, но получить к нему доступ он может только из одного места: из того места, из которого он может быть причиной желания. Я бы сказал, что это опасность, которая возникает на более позднем этапе лечения. Любовь переноса — это призыв к желанию, но лишь при условии, что он может сделать себя отвергнутым, ненужным предметом этого желания.

Итак, именно таким довольно опасным путём обсессивный может стать аналитиком. Возможно, именно перспектива занять положение отброса и приводит его к тому, чтобы стать аналитиком. Не является очевидным, что обязательно стоит его в этом поощрять. Однако, я думаю, важно отметить, что эта диспозиция обсессивного часто маскируется знаменитой идентификацией с аналитиком. Это не идентификация с аналитиком как таковым, а скорее с той функцией, которую он ему приписывает: быть причиной желания, и с тем преимуществом, которое, как он предполагает, аналитик получает благодаря этому: извлекать из этого наслаждение.

Он вскоре будет разочарован, если перейдёт в кресло аналитика; и именно поэтому мы часто слышим жалобы от обсессивных, которые совершили этот шаг слишком поспешно, когда они с удивлением обнаруживают, насколько мало наслаждения они от этого получают и насколько мало уверенности находят здесь по отношению к собственному желанию. Можно сказать, что это неправильный путь для них, поскольку их фантазм всё ещё остаётся нетронутым. И мы должны признать, что не всегда возможно сдвинуть обсессивного с той позиции, которую мы можем назвать «пред-финишем» (pre-ending), с последнего укрепления перед выходом из анализа. Это позиция, в которой он понимает, что единственное, что можно сделать, чтобы получить доступ к желанию Другого это сделать себя его объектом.

Я не уверен, что этой опасности можно избежать во всех случаях. Это неудобный вопрос, поскольку это последнее укрепление, эта последняя уловка анализа, тесно связана с самим анализом — она является его эффектом. Ещё более неловко становится, когда мы осознаём, что это препятствие одновременно представляет собой возможный путь к креслу аналитика. Позвольте привести пример: обсессивный входит в аналитический дискурс в качестве объекта a, но отрицает, что это видимость; ведь, очевидно, именно потому, что это место принадлежит видимости, аналитик не может извлечь никакого наслаждения заняв его. Обсессивный опровергает существование видимости именно для того, чтобы сохранить свое наслаждение. Объект a, который он использует в качестве опоры, остаётся объектом его фантазма, а не объектом анализанта.

Кроме того, необходимо признать, что обсессивный вовсе не обязательно хуже других умеет занимать это место, но нас не должно удивлять, что он страдает от этого больше, чем другие; это страдание представляется мне аватаром того наслаждения, которое он из этого получает. И именно благодаря этому он не является самозванцем; напротив, он не перестаёт тревожиться о том, чтобы удостовериться, что он им не является, и, если можно так выразиться, удостовериться, что он платит своей персоной, что тем или иным образом вознаграждает анализанта, который предоставляет ему возможность для этого мазохистического наслаждения.

В этом отношении конец анализа для обсессивного особенно деликатен. Когда аналитик пытается сдвинуть его с этой позиции, анализ превращается в бесконечное завершение. Симптома больше нет; желание, по-видимому, заняло своё место, и он знает, где оно находится; и всё же что-то по-прежнему не так. Это ложная сепарация. И вопрос зависит от того, как мы понимаем термин «сепарация». Было бы ошибкой поспешно считать эту сепарацию эквивалентной сепарации аналитика и анализанта. Здесь «сепарация» означает сепарировать себя от объекта a. Однако не стоит полагать, что раз прибавочное наслаждение — объект фантазма — есть кусок мусора, отброс, то „падение фантазма"(fall of the fantasy) равнозначно отделению от этого объекта. В «Предложение от 9 октября 1967 года» (Лакан, 1995) Лакан сказал более или менее противоположное: падает не объект, а субъект. И именно потому, что падает фантазм, субъект должен решить, хочет ли он удерживать этот объект в качестве прибавочного наслаждения или нет.

Исходя из этого, субъективная деституция (subjective destitution) не означает выбросить свой объект a в мусорное ведро; скорее, она означает удерживать его, даже если обнаружилось, что он был всего лишь куском мусора. На этом основании сепарацию можно понимать не как сепарацию от означающего, а скорее как отделение от означающей цепочки постольку, поскольку она прикрепляет субъекта к традиционному/конвенциональному означиванию, рассматриваемому как норма. Для обсессивного ещё более существенно то, что это прикрепление, очевидно, прежде всего гарантируется Именем-Отца; и в конечном счёте именно от этого он не хочет отказываться. Для обсессивного удерживание Имени-Отца выражается в его привязанности к своим «частным означающим».

Примечания 

1. Данная статья впервые была опубликована в 2002 году в журнале Revue Nationale des Collèges cliniques du Champ lacanien: 135–156, с предисловием Danièle Silvestre которая также дала разрешение на перевод статьи на английский язык и публикацию в настоящей книге. [Ред.] 

Список литературы 

Freud, S. (1912–1913). Totem and Taboo. S. E. , 13: vii–162. London: Hogarth, 1953.

Freud, S. (1913i). The disposition to obsessional neurosis. S. E., 12: 311–326. London: Hogarth, 1958.

Lacan, J. (1966). Écrits. B. Fink (Trans.). New York: Norton, 2002.

Lacan, J. (1995). Proposition of the 9th October 1967 on the psychoanalyst of the school. R. Grigg (Trans.). Analysis, 6: 1–13. 

Fedor Polyakov
Comment
Share

Building solidarity beyond borders. Everybody can contribute

Syg.ma is a community-run multilingual media platform and translocal archive.
Since 2014, researchers, artists, collectives, and cultural institutions have been publishing their work here

About