Donate
Poetry

Автосинтез

День первый.


— Если ты ни с кем не хочешь говорить, поговори со мной.

— Хорошо.

— Но ты же понимаешь, что нет никакого меня и тебя, есть голоса в голове и рука, печатающая текст?

— Понимаю. Разговор ведется давно, представляя собой разные стадии внутренней речи. Но что нам даст, если мы условно выделим два голоса в потоке? Разве их не больше?

— Если будет нужно, придут и третий, и четвертый, а может быть они уже и пришли.

— Тогда как воспринимать сказанное?

— Твой вопрос предполагает существование радикально другого, который каким-то образом сможет воспринять этот текст. Не стоит ли поставить его существование под сомнение?

— Я делал это.

— Пока ты курил, разговор ушёл вперед, сможем ли мы его вернуть обратно?

— Я думаю, что вернуть ничего невозможно. А ты не думаешь, что ремарка о курении неуместна, поскольку не относится собственно к разговору?

— В таком случае её можно стереть и начать заново?

— Очевидно, что уже нет, это было бы нечестно.

— А честно ли затруднять восприятие вещами, не относящимися к разговору?

— По-видимому, нет. Вероятно, я просто боюсь перейти к основной теме.

— Но кого здесь упрекнуть — того ли, кто задал вопрос о неуместном, или того, кто на него ответил?

— Возможно, того, кто ушёл курить. Впрочем, зачем обязательно искать виноватого?


— Можно ли поставить под сомнение другого, не поставив под сомнение себя?

— Возможно всё, что угодно, но это было бы нелогично.

— Я скорее поставил под сомнение себя. Но оказалось, что в отсутствие меня не может быть и другого.

— Было бы это так же, если бы ты начал с постановки под вопрос другого?

— Я не знаю, но сомневаюсь. Собственно поставив под вопрос себя, я и обнаружил, что никогда не видел другого как другого, я всегда подразумевал, что он в общих чертах тот же самый, что и я.

— Разве это не так?

— Я не знаю. А почему это должно быть так?

— Ну например потому что мы принадлежим к одному и тому же биологическому виду. Логично предположить в этом случае наличие некоторых схожих паттернов в сознании.

— Есть самцы и самки, это что касается биологии. Есть разные способы мыслить и действовать: рефлексия и ее отсутствие, психология господина и раба, террориста и жертвы, актера и режиссера, да все, что угодно.

— Подожди, это разные вещи. Самцы и самки это одно, а остальное перечисленное относится скорее к ролям, разве нет?

— Почему? Если говорить о ролях, то различие следовало бы тогда уж провести между ролями, которые мы выбираем или не выбираем. Но позиция, что есть роли, которые мы не выбираем и потому должны их просто принять, сама по себе есть лишь одна из возможных позиций, и она мне не близка.

— Что тогда тебе близко?

— Я тоже понял ошибку. Мы изначально говорили о другом, тогда как стоило бы говорить о других.

— В чем разница?

— Другой предполагает ту же единственность, что содержится во мне. Она реализуется или может реализоваться по-другому, но по сути она та же. Разговор о другом в единственном числе слишком близок к теологическим спекуляциям. Разговор о других в их множественности подразумевает, что каждый человек потенциально есть отдельный вид.

— Забавно, что упомянув о спекуляциях, ты немедленно вспомнил старинную историю об ангелах. Но не заменяешь ли ты просто одну спекуляцию на другую?

— Нет. Речь же идет не о боге и ангелах. Просто выяснилось, что часть людей не хотят быть свободными, а с радостью отдают себя единственному другому в рабство. И ладно, если под этим единственным другим они подразумевают бога — хотя это и слишком легкий путь, — но еще хуже, когда, устранив бога, они ставят на его место какую-нибудь дикую абстракцию, вроде государства. Вот у Веденяпина хорошо:


Шагнуть в окно, свалиться со стола,

Открыть сервант и своровать лекарство,

И понимать, что даже пастила

В сто раз важней любого государства.


— То есть тут появляется другой, ты назвал его фамилию.

— Да, потому что я тоже так чувствовал, но не смог так хорошо об этом сказать. Другие, решившие служить одному, не имеют ни имени ни фамилии, они безлики в своей одинаковости. Они государство. Или бог. Или еще что-то. Какая разница, кто будет нести очередную ахинею по телеку? Или какой следователь будет вести очередное дело? Вот когда он решит его прекратить, тогда у него будет имя, как у судьи Марины Носовой например. Впрочем, безликие тоже выделяют из своей среды наиболее расчеловечившихся и дают им всякие ордена и поощрения, но это уже вопрос, кто на какой стороне.

— Подожди. Ты когда-то сам говорил, что не любишь, когда люди вечно говорят о том, что им не нравится, а теперь сам делаешь ровно то же. Давай передохнём.

— И то правда.


— Ну что, продолжим?

— Попробуем.

— Значит, другие есть?

— Другие не просто есть, они есть именно как другие. Потому что другие могут быть, но при этом восприниматься как такие, про которых я уже всё понял лучше, чем они сами.

— Это вызывает вопросы. Смотри: во-первых, есть другие, имеющие имена. Во-вторых, есть безликие, но разве сами себя они считают таковыми? Если допустить, что они что-то понимают про себя, а ты говоришь, что также понимаешь про них что-то, то какое понимание будет верным? Откажешься ли ты от того, что считаешь их бытие неподлинным?

— Нет.

— Тогда не получится ли, что к одним людям ты относишься лучше, чем к другим?

— Непременно получится. И что в этом плохого?

— Пожалуй это неизбежно. Но не получится ли, что другие одновременно есть и нет?

— Я бы сказал так, что есть человек, использующий свою возможность быть другим, а есть человек, от этой возможности отказывающийся. Но в человеке, отказывающемся от возможности быть другим, всегда есть возможность отказаться от отказа от этой возможности.

— Что нужно, чтобы отказаться от отказа от возможности?

— Если бы я знал! Раньше я думал, что все люди стремятся к благу, только творящие зло понимают его по-своему. Так и есть. Просто вопрос поставлен некорректно — нет такого «что».

— Поясни.

— На уровне риторики цинизм ничем не отличается кинизма, это то же самое, но без всякой внутренней работы. Цинизм демонстративно разрушает всякое убеждение путем показывания отсутствия возможности у убеждения иметь основание. На этом уровне любой подзаборный циник тождествен какому-нибудь бодхисаттве, Созерцающему Отсутствие Основы (мне очень нравится это имя).

— И что?

— А то, что сам акт такового разрушения имеет смысл при убеждении в том, что от наличия или отсутствия основания что-то меняется. Как у героя Достоевского — если бога нет, то всё позволено. Вот если от наличия или отсутствия бога что-то меняется, то ясно, что такой бог ложен, он просто инстанция, обладающая властью сделать плохо за какой-то проступок.

— И как это должно убедить циника отказаться от отказа от возможности измениться?

— Скорее это взгляд на сам цинизм как явление. Цинику скучно, поскольку отсутствие основания есть не его выстраданная позиция, а что-то им некритически усвоенное. Поэтому он вообще сюда и ввязался, со скуки. У него и так дофига денег, машин, женщин, но это ему наскучило — захотелось ещё и здесь порулить. Но и это скучно, потому что и здесь он уже всё давно понял в понятных ему терминах. Вот чтобы ему не было скучно, пускай попробует поставить под сомнение отсутствие основания и взглянуть на себя под этим углом.


День второй.


— У меня много вопросов.

— Вероятно, чем дальше, тем их будет больше. Ты имеешь в виду какие-то теоретические несостыковки?

— Ну в частности.

— Я бы сказал, что они не столь важны. Напротив, если бы их не было, тут бы стоило бить тревогу, ведь тогда все оказалось бы ясно. Но есть момент, который я хочу прояснить и сам. Когда я поставил под сомнение себя, я оказался выколотой точкой. Но точно так же исчезли и другие, и остался только дискурс.

— Что ты понимаешь под дискурсом?

— Всю совокупность чувственных данных — звук, текст, передвижения объектов и так далее. В этом случае никакого отдельного другого быть не может — то, что он говорит, есть лишь часть этого бесконечно разворачивающегося поля. Вернее сказать, другой остается как возможность другого, как остаток — я всегда верил и видел, что есть что-то еще. Но здесь происходит забавная штука — другим становится сама эта речь. Если бы собрать её в синхронность, она была бы бессмысленна как белый шум и потому даже успокоительна, но коль скоро она разворачивается во времени, она враждебна кажущейся настроенностью против тебя.

— «Тебя» это кого?

— Выколотая точка, адресат речи. Место, в которое речь приходит. Именно поэтому это есть вторичный конструкт наблюдателя. Все эти разговоры о Dasein, внимании, вторичности субъекта вследствие его сконструированности потому и промахиваются. Вторичным является именно эта позиция противопоставленности. Потому что речь мира ни к кому не обращена. Сама операция ее превращения в речь суть действие субъекта по десубъективации себя в качестве такового. В действительности это акт предельного антропоцентризма, постановка себя на несуществующее место адресата всех сообщений. Лакан говорил, что бог это место. Вот это замена бога собой, государство мне никогда не нравилось. Но схематически это одно и то же действие, оно слишком человеческое.

— Что происходит в этом случае?

— Мир начинает вращаться вокруг тебя. Ему в этом кстати помогают, причем как минимум с двух сторон. По-видимому, это достаточно древняя практика. Власть на ней паразитирует, но ее не создает.

— Что происходит в этом случае?

— Люди это бильярдные шары, их слова, действия и прочее. Есть те, кого уважают. Когда тот, кого уважают, совершает некое действие, каждый следующий повторяет его смысл, как он его понимает, но в своей плоскости. В результате получается хаос, из которого складывается мир. Вероятно, первоначально смысл был в том, что человек, видящий мир под неожиданным углом, способен обратить внимание на проблемы, которые затем каким-то образом решались. Диккенс писал, а в Англии появлялись дома призрения. Но в России все всегда было наоборот, люди власти сами посчитали себя художниками. Когда Диккенс пишет, в дома призрения приходят «силовики» их разрушать. Вероятно, первоначально в этом были какие-то благие намерения — например, обратить внимание общества на проблему. Но почему её нельзя просто решить? И постепенно люди в России разучились решать проблемы, зато научились их создавать. Это требует огромных ресурсов, а еще это ведь одноразовое действие. Достаточно одного Лысенко, чтобы отбросить генетику на 50 лет назад.

— Но люди ведь не бильярдные шары.

— Да, это искаженная перспектива. Я в данном случае лишь говорил о том, как это выглядит.

— А не выглядит ли это так, что ты отказываешься быть бильярдным шаром, и когда тебя бьют, никуда не катишься?

— Да. Проблема в том, что для того, чтобы никуда не катиться, нужно обладать огромной массой. Наращивание этой массы необходимо для того, чтобы не попадать в гравитационное поле безликого — только там она есть совокупность отдельных незначительных масс каждого встраивающегося в систему. Впрочем, это так лишь в том случае, если ты этой безликости противостоишь, а ведь еще один вариант — просто ее не замечать. Поэтому мне иногда тяжело избавиться от этой массы в разговоре с людьми.

— В каком смысле?

— В случае восприятия дискурса во всей совокупности. Любая совокупность людей, особенно давно и хорошо знакомых, образует некоторый дискурс, в котором отдельные реплики представляют лишь части. Дискурсы могут быть разными, но всегда остается тотальность дискурса и желание ей противостоять. Проблема в том, что никакой тотальности дискурса может не существовать, а есть лишь навык схватывания различного в тотализирующей единственности. Слово, если оно значимо, высказывается именно по отношению к ней. Но если ни один из участников разговора не имеет в виду эту тотальность, а ее имею в виду, вернее в слышании, лишь я, то мое сообщение может промахнуться, ибо направлено не в сторону участников разговора. Поэтому с друзьями мне лучше молчать.

— Кто такие друзья?

— Те, кто имеют имена. Иногда даже не вследствие того, что они высказывали или высказывают что-то значимое, а например, мы можем просто делать общее дело, которое считаем важным. При этом они могут не выходить из естественной установки.

— Ты не боишься, что своими речами можешь их из нее вывести?

— Вообще выход из естественной установки — это счастье, которое дается только тем, кто очень этого хочет. Другое дело, что продолжать жить после этого тяжело, особенно в наших эмпиреях, где власть именно на этом выходе паразитирует. Именно поэтому нас часто путают, что печально. Но я считаю это заслуженным, поскольку сам раньше принимал умных людей за каких-то маньяков-извращенцев. Думаю, им было это неприятно, а теперь неприятно мне — всё возвращается.

— Карма?

— Только подлинная, а не та имитация кармы, которую у нас устраивает террористическая группировка, узурпировавшая власть. Впрочем, я всегда в глубине души знал, хотя от их слов было больно, как от рук-якорей, что они хорошие — потому что их дела были хороши.

— Ты сейчас не про власть?

— Нет, у этих вообще не руки, а дубинки, и говорить они не умеют, во всяком случае пока. Я про своих учителей. Все, что они мне дали — это понимание того, что все, что, как я думал, было моими убеждениями, было мною опять же усвоено, а сам я не умел думать. Потому что для подлинного мышления надо поставить под сомнение всё, надо, чтобы от каждого слова зависела жизнь. Но этого нельзя достичь полицейскими мерами. Я считаю, что это глупость сажать людей в тюрьму просто так, чтобы они, дескать, закалились. А еще это подлость потому что то, что начинается как спектакль, быстро выходит из–под контроля. Сталинские репрессии тоже ведь имели этот театральный характер, а кончилось все выискиванием опечаток в газетах как вредительства. Здесь происходит нелегитимное сближение индивидуального и коллективного планов. На этом играют власти. Они влезают сапожищами в твою жизнь и начинают выискивать соринку в твоем глазу, а потом заявляют: ну раз ты так действуешь, то мы будем тоже так (как-то) делать, это то же самое. Вот против «это то же самое» я всегда и выступал.

— То есть это стратегия власти?

— Это стратегия расчеловечивания и отрицательной селекции. Это вообще напоминает деструктивный культ, хотя религиоведы не любят подобных выражений. Но о чем тут говорить, если эти «органы безопасности» регулярно устраивают человеческие жертвоприношения, причем еще и пытаются возложить моральную ответственность за них на другого. Я называю эту секту «Государство России» и запретил ее больше года назад:


Лето в душной и знойной своей красе

стало часом, когда улыбались все

изобилием высшей марки.

А из берега вздыбились две руки,

возжигая факелы-кулаки,

и висели на них овчарки.


Оберег охраны — благая весть,

голова на блюде, печальный весь,

ты ведь сам попросил об этом… —

был всегда и во все времена одним,

но спасал от раздумий, рисуя нимб

над хозяином кабинета.


Исходя из сущего пустяка —

допущения цельности языка, —

охраняя ее от скверны,

оберег оборачивал правдой ложь,

оберег вворачивал в спины нож

и спасенье давал (наверно).


Государство России — полярный круг

из террора в террор, как из люка в люк,

ненасытная Африканда.

На границе ржавых своих ночей

вечным жалобным пением палачей,

культивированьем баланды.


Так бывает, далекий мой добрый друг,

херувим оказался Трофимом вдруг,

а с небес не дождались манны…

Государство России запрещено

ни на что не годное, как пшено

ядовитое от обмана.


Так покойтесь с миром среди костей,

господа комитетчики всех мастей,

схемы Шмидта и дети Хвата.

Пусть вам снится пепел над головой

и конвойных умалишенный вой,

повторяющий стон набата.


— Я так понимаю, они зацепились за твои стихи?

— Да. Возможно, не только за мои, возможно не только за стихи, но это точно. Потом я понял, что это их обычная история. Гипостазирование реальности. Взрывы домов, чтобы поднять популярность Путину, весь этот сахар рязанский — тут-то уж я явно ни при чем. А почерк тот же. Все эти бесконечные убийства самых достойных, от Листьева до Немцова и далее. А у власти нет воли это расследовать. Каждый знает, что Немцова убили кадыровцы, и Политковскую они же — и что? Поэтому это государственный терроризм, террористическое государство.

— Очевидный вопрос: вот ты пишешь стихи и видишь, что гибнут люди, взрывается что-то и т.д. Не важно даже, насколько это правда — для тебя это правда потому что ты так чувствуешь. Ну вроде бы очевидный выход — ну не пиши стихов, разве нет?

— Ага, и уйди в монастырь замаливать грехи — то-то урки возрадуются и умилятся: вот он какой, наш Федор Михалыч. Или сочини что-нибудь про всепрощение и тогда, глядишь, и урки наши соизволят кого-нибудь простить.

— Но ведь идея всепрощения тебе близка, разве нет?

— Я как частный человек волен прощать или не прощать обидчикам. Но что касается государства, здесь должен быть закон и справедливый суд, причем справедливый по отношению к каждому. Я уже говорил, что вследствие возможности отказаться от отказа от возможности быть другим, теоретически нет преград для того, чтобы перестать творить зло и заняться чем-нибудь полезным, именно это и именно потому я говорил, говорю и буду говорить. Но для этого нужно желание.

— Окей, так все же вернемся к стихам.

— Ну во-первых, я долгое время сомневался в том, что это так. Тут ведь не только стихи, но и действия, и всё вместе. К тому же я был довольно трусливым человеком. Вот помню я хотел показать на киноклубе в нашем СНО «Ученика» Серебреникова, и мне намекнули, что в зале могут присутствовать фсб-шники. А я совсем не хотел с ними связываться и говорю, да ну его в баню. А на следующий день или через пару узнаю, что возбудили это дело идиотское «Седьмой студии». Вот разве это то же самое?

— Нет.

— Вечно выходишь из дома, а вокруг какой-то параноидальный бордель. Со всех сторон мужики с собаками орут: «С тобой тоже в детстве такие проблемы были, сидеть, сука», в магазин заходишь, а там истошные вопли «Рукоблуд!», телефон сам собой начинает переключаться на песни, которые ты не ставил, и ты сам не замечаешь, когда начал ему отвечать, ставя другие. Это все реально страшно было. И нет способа иного бороться, кроме как писать стихи. В этих стихах весь ты, все, что в тебе есть. Потом страх смерти уходит, ты готов умереть каждую минуту, вот хоть сейчас. Но начинается страх за других, и именно его эти мрази эксплуатируют — это самое мерзкое потому что это бесчестно. А потом наступает момент, когда мир раздваивается — с одной стороны все живут и непонятно видят-не видят, а с другой это же все остается. И ты уже ни там, ни там. И что остается?

— Но ведь в то время много всего вокруг было интересного, вписался бы куда-нибудь.

— У меня было ощущение, что все, к чему я прикасаюсь, разрушается. Все, что я любил и люблю, подвергалось атаке со стороны этих вандалов. Я боялся знакомиться с людьми потому что боялся, что этим людям будет плохо от такого знакомства. Я был как отмеченный чумой.

— Но все же ты сохранил себя?

— В стихах точно. Так — не знаю. Есть то, за что мне стыдно. Я здорово влюбился, но парень этой девушки был моим другом и хорошим человеком. Вообще этого было достаточно само по себе. Но мне было так тяжело — там еще параллельно вся эта хрень происходила, — что в какой-то момент я будто бы загородился богом как щитом. Будто бы его придумал от безнадёги и попытался в него поверить. Когда было совсем паршиво, бормотал «Отче наш» и становилось правда легче, потому что будто появлялся смысл. Но ведь это хорошие стихи с другой стороны. Не знаю. Пожалуй я все же воспринимал это как язык коммуникации и пытался донести на нем все же свои мысли, но из–за этого ряд вещей могут читаться как религиозные.

— Хотел спросить, как ты относишься к религии, но по-моему ты чего-то не договариваешь.

— Да, наверно. Я читал Библию, мне хотелось походить на Христа, потому что было ясно, что это просто история, но Христос мне импонировал. Может в какой-то момент я поверил не в бога даже, а в то, что я пророк? С другой стороны, кто такой пророк? Я нес и несу то, что уцелело во мне. То, что свобода важнее всего, например. У меня ощущение, что я чего-то недоговариваю, но не могу понять, вспомнить, чего именно.

— Давай отдохнем.

— Нет, подожди. Я обижал жену. Я был влюблен в эту девушку, и жена наверняка это чувствовала, но я говорил: «Нет, это не то, мы просто друзья». Я врал. Из–за этого мы отдалялись друг от друга. Было одно стихотворение, данное как обещание, я до сих пор его помню наизусть одно из немногих:


Не прибуду к тебе, при тебе я буду,

не забуду, а буду за,

я пришел не куда, я пришел откуда,

я увидел, закрыв глаза:


за слезою слеза по земле летела,

за лесами росли леса,

зализали раны, залатали тело

золотистые паруса.


А за летом тело, за телом гости,

а за ними метель и лед:

на заливе ветр бросает кости,

завершая круговорот.


Это стихотворение было обещанием, что я ее не брошу, гораздо более важным, чем «не разводитесь». Я не мог его нарушить и начинал ненавидеть жену за это, хотя ведь она была тут ни при чем. Я лицемерил. Вот это, пожалуй, стыдное.

— Но сейчас вы развелись.

— Да, и хоть стали наконец нормально общаться. Потому что исчезло это гребаное принуждение. Я больше не верю в брак. Я влюбился один раз, другой, и вот на этом другом понял, что нахожусь в каком-то вечном состоянии полуправды по отношению ко всем. Жена моя заслуживала лучшего, я ее пугал и тормозил. И она меня пугала иногда. Мы будто жили в совсем разных мирах, да так оно и было наверно. Не в одном этом дело, что я хотел ей как лучше, но в этом ведь тоже. Вот теперь давай отдохнём.


— Продолжим?

— Да. Знаешь, я подумал, что брак лишь один из примеров более широкого явления. Когда есть чувство и есть некоторая форма его выражения, то нельзя позволять форме быть более важной. Потому что она тогда выхолащивает чувство, превращая его в понятие. Я писал об этом, просто вспомнил. Не у всех это должно быть так, тут нет универсальных рецептов, но я считаю, что лучше развестись, чем жить в полуправде. Где-то слышал, Озерский по-моему: тарампампам «живу с женой, люблю соседку за стеной» — тоже род двоемыслия.

— Забавно, что это будто началось с какой-то психотерапии, а переросло в будто бы исповедь.

— Ну я не пойду ни к психологу, ни к священнику.

— А если ты их себе выдумываешь, считается ли, что к ним обратился?

— К кому я обращаюсь?

— К себе.

— Ты еще не упомянул об интервью.

— Да. Так что это?

— Это просто форма, в которой мне легко говорить то, что я считаю важным сказать. Я давно ее искал. Ну вероятно будет сказано много лишнего, человек склонен заговаривать себя от правды.

— А ты ищешь прощения, коли здесь есть и исповедальная нота?

— Я помню, что нельзя сказать «я извиняюсь», поскольку это будет значить «я извиняю себя». Это как у Введенского: «цветок несчастья мы взрастили, // мы нас самим себе простили». К тому же всякая исповедь, даже если человек честен, многое приукрашивает. Дело не в этом.

— Ты сбиваешься, по-моему это моя реплика.

— Я про это и говорю. Давай перерыв, а потом еще попробуем?

— Как скажешь.


— Очевидно, что появился третий, поэтому я и сбился.

— Согласен. Кто он, как ты думаешь?

— Ну мне приходит в голову следующее: мы говорили о священнике и терапевте, к которым я не пойду, но тут всплыла тема интервью. Может быть, он журналист? В том смысле, что тут интенция другая: журналист ко мне не идет, и потому я сам иду к журналисту.

— Но получается, он сразу здесь и был, иначе кто это записывал с самого начала?

— Ну да. Но что объединяет эти фигуры? Они связаны с некоторой правдой, которая обычно скрывается.

— И заговаривается, как ты отметил. Не все ли равно, кому ты говоришь, ведь это может прочитать любой.

— Подожди. Есть еще одно. Предыдущий отрезок начался с уточнения. Но мысли о психотерапии, исповеди и журналистском исследовании появились раньше. Значит третий тот, кто дал возможные жанры тексту, то есть третий тот, кто увидел сказанное именно как текст. Вероятно, до этого он был недостаточно оформлен.

— Хорошо. Но тогда зачем мы его пустили?

— Да, теоретически можно было бы продолжить, отбросив эту мысль как несущественную, но кто может поручиться за то, что существенно, а что нет? Я не могу. Поэтому его было бы нечестно не пустить, коль скоро он пришёл. Вернее, его было невозможно не пустить, потому что он пришел, не спрашивая, но было бы нечестно сделать вид, что его здесь нет, коль скоро мы оба согласились, что он здесь есть и даже был с самого начала.

— Теперь у нас есть два варианта: либо мы продолжаем разговор, не обращая на него внимания, поскольку он явно не собирается ничего говорить, либо прекращаем до завтра.

— Я замечаю некоторую искусственность дальнейшей беседы в том же формате. Я не знаю, что с этим сделать. Но это нормально. Поппер ведь о том и говорил, что только авторитарные системы имеют заранее определенную цель, а в открытом обществе происходит этот social piecemeal engineering или как-то так. Можно рассмотреть появление третьего как такой вызов и решить, что с этим делать, завтра.

— По-моему, он просто сбивает тебя с толку. Вернее, ты сам сбиваешь себя с толку, потому что он просто сидит, молчит и пишет. Ведь ты хотел рассказать о чем-то другом. По-моему, все началось с твоей ремарки о заговаривании правды.

— Ладно, утро вечера мудренее.

— Это мне напоминает «– От чего ты бежишь? — Посмотри назад» из Антониони.

— Ну это вообще эпическая логика, от начала к концу. Вот Эдип, например: ведь его можно прочитать назад — Эдип утрачивает знание о себе, предпочитает забыть, вкалывает себе глаза и потому в Фивах начинается чума. Кстати интересно, что Софокл явно имел в виду Перикла под Эдипом и Аспасию под Иокастой. Конечно, к этому все не сводится.

— Я смотрю, беседа начинает приобретать фрейдистский оттенок.

— Иди нахуй. Важнее то, что она не заканчивается после того, как я предложил ее на сегодня закончить. Зубчатые колеса завертелись в башке. Кстати, это довод конечно против окопов, а не против атеистов, тут Рассел прав однозначно.

— От хуя к богу за три такта, мастер-класс от Всеволода Королева.


— Давай поговорим об основе или основах.

— Давай.


основа

созерцается её отсутствие

о снова!

созерцая себя

множит себя отсутствие


множество отсутствий

сходны в своей основе —

способности не созерцать отсутствие основы,

но лишь создавать его,

вытесняя основу в присутствие,

созерцающее отсутствие основы

в присутствии множества отсутствий:

я бы сказал, что основа любви

вечна в своём отсутствии,

но вечность её отсутствия — гнилая основа.


— Не созерцал ли ты присутствие основы отсутствия вместо отсутствия основы?

— Присутствие основы отсутствия паразитирует на отсутствии основы, было бы нечестно этого не замечать. Поэтому мне зачастую смешны разного рода буддийские сборища — они там сидят и уговаривают друг друга не обращать внимания на неприятное.

— Разве в этом нет резона? Вот ты обратил внимание и вроде как дал этому существовать в тексте.

— А если это существует в реальности, а в текст я ему проникнуть не дам, то чем я буду отличаться от какого-нибудь кондового соцреалиста? Все это уже было. Давайте говорить о хорошем, и все тут же исправятся. Или пастухи в Аркадии. Стихи не терпят вранья и умолчаний, Рыжий хорошо говорил: «стихотворчество станет поэзией тогда, когда поэты перестанут врать».


День третий.


— Дискурс. Слышимое. Центра нет. Любопытно — у Делёза связка капитализм/шизофрения. Капитализм — рынок, рассеянность. Для паранойи характерно скорее наличие центра. Этот центр — то самое место бога. Государство в опасности, кругом враги и главное — ничего не бывает просто так. Это физика. Есть центр, к которому все относится. Но при этом нет ничего отдельного — например, есть не другие в их инаковости, а речь каждого другого, единственная в том, что она речь. Речь складывается путем прибавления последующей фразы к предыдущей.

Далее: источник речи не только другой присутствующий. Музыка, радио, случайные обрывки речи (неразличание обращенной и необращенной речи). Путаница с местоимениями, каждое «я» может быть услышано как «ты» и наоборот, каждое имя может значить тебя. Поэтому параноидальный режим так чувствителен к слову.

Но: слово ведь действительно может быть обращено к властям предержащим? Бесспорно. Но почему это так? Потому что они подавляют возможность любого прямого высказывания. Почему они это делают? Потому что считают, что ни одно прямое высказывание не может быть высказано просто так, оно обязательно должно иметь своим источником Врага. Кто этот враг? Проще описать, каков он: он хитёр, безжалостен, непрерывно строит козни, спит и видит Россию разрушенной.

— А Россия и так разрушена, интересно кем?

— Попытки оправдаться в характерном символическом поле — простить долги африканцам («как и мы прощаем должникам нашим»).

— Это хорошо. Еще бы признать россиян африканцами.

— Ну это не твоя шутка, ты прочитал.

— Зато смешная. Безымянная, то бишь народное творчество. Вот чего народ хочет: чтобы вы перестали помогать кому попало и помогли кому обязаны помочь в первую очередь.

— А это кстати хорошо. Я совсем забываю про маму, а она болеет.


— Охуеть мирок — параноики против шизофреников.

— И африканцы.

— Ага, единственные нормальные люди. Но почему обязательно против? Чего делить-то? Дом-то все равно один. Вот посмотрите на меня, товарищи параноики — я такой же псих, как и вы. Вы чего думаете, я иностранный агент? Куплен Госдепом? Или марионетка в лапах коварных кукловодов? Я всегда говорил одно и то же.

Я нашёл свои старые стихи.


Jcntycbdyfz vjlfkmyjcnm (Остенсивная модальность)


То, что тщится сказать себе и другому: прости меня.

То, что ветром разносится по полю многоголосым.

То, что падает в облако, тихим свинцом звеня.

То, что станет безногим, безвольным, слепым колоссом.

То, что, плача, стремится избавиться от невзгод.

То, что тихо плетется в задворках слепых проспектов.

То, что ливнем стекает с когда-то живых высот.

То, что отрекается от забытых своих конспектов.


То, что нам приходится жить во мгле,

пусть не служит мне, убогому, оправданьем.

То, что в действии множество может быть аспектов,

не отменит всеобщего на земле.

И не стоит мораль находить в гаданьи,

и не стоит за правдой привычно идти к богам,

ведь они найдут тебе оправданье,

если ты себя предварительно оправдаешь сам.

(@)!%) (2015)


***

Дефрагментация осколков неподходящего

ведет к возникновению белых пятен

на сетчатке глаза впередсмотрящего.

В том случае, если ты самому себе неприятен,

в том случае, если ты жаждешь обновления,

вероятно, стоит прибегнуть к коррективам,

всегда возможным в двух направлениях —

вперед и назад — от проявки к негативам.

Изменяющий прошлое изменяет грядущему

в своей иллюзии диахронической демиургии.

Вся история грозным твоим пером расплющена,

только завтра расплющат ее и тебя другие.

Менетекельфарезиальная диалектика

всегда будет иметь место, и это правда:

совпадают в припадке безумного эпилептика

и Корсунь, и кризис, и идентичность, и травма.

2015


No pasaran


Нету в мире правды, вроде,

только это не по мне.

Партизан на небосводе

подготовился к войне.


В темном поле мысли бродят,

с неба капает вода.

Партизан на небосводе

подрывает поезда.


Это песня о свободе,

о великих чудесах.

Партизан на небосводе

ищет пулю в волосах.


Мы в чудесном хороводе

славим вечную весну.

Партизан на небосводе

лег в могилу и уснул.


Доброта сейчас не в моде,

и не стоит ни гроша.

Партизан на небосводе

накурился гашиша.


В нашей карточной колоде

собрались одни тузы.

Партизан на небосводе

улыбается в усы.


По квартирам волки ходят,

просят хлеба и детей.

Партизан на небосводе

ждет подмоги третий день.


***


Дай мне понять тебя, человек!

Выйди из порочного круга

герменевтического,

расскажи повесть,

как на берегу неизвестных рек

ловил ты рыбу с испугом,

хохоча панически,

крепко, на совесть.


Дай мне услышать тебя, мой брат!

Что ты делаешь завтра вечером

около шести часов?

Не молчи, отвечай!

Я собираюсь уйти в закат,

надев любимый плащ свой клетчатый,

пару рыжих усов

и холодный чай.


Дай мне увидеть тебя, мой друг!

Зачем ты живешь на этом свете

жестом и словом

невыразимом?

Герменевтический замкнут круг,

в хороводе кружатся дети.

Вечность снова

пахнет бензином.


***


Высоко бросил в небо камень я,

он исчез в синеватом пламени.

Хоть не жду его возвращения,

он вернется, неся отмщение.


Высоко бросил камень в небо я,

от него одного лишь требуя,

чтоб покинул он землю бренную,

пополам разорвав Вселенную.


Бросив камень, вздохнул протяжно я:

до свиданья, судьба бродяжная.

Время снегом осесть под скалами

и смешаться с ручьями талыми.


С первотворной, живою, вечною

я смешаюсь с водой беспечною.

К ясноликой войду страдалице,

что о смерти детей печалится.


Сердце вздыбила боль ужасная,

я слезой изойду из глаз ее.

Только камень, однажды брошенный

возвращается — гость непрошенный.


***


Я отпускаю на волю свою точку зрения.

Она должна стать лучом понимания,

или мягкой линией, облегающей сущее.

Если в каждой цепочке должны быть звенья,

то какое из них самое лучшее?


Я вижу стадо, спешащее на заклание.

Воздух заволокло чистым безумием —

здесь бесполезен разговор о кротости.

Если в этой истории таится знание,

то обойдется ли в ней без пропасти?


Детство


Вода отдавала водою, и не было в ней вина,

как не было в ней вины, но просто была водой.

И этим была довольна, и этим была полна,

и этим была собой.


Вода отдавала грозою, вода отдавала дождь,

вода пробивала скалы, сутулые от времен,

вода омывала землю, водою кормилась рожь,

и я был в нее влюблен.


Водил по воде заболевших заботливый поводырь —

вода отводила место невиданным чудесам…

Но вот проходило время, и вместо реки — пустырь.

И кто же теперь я сам?


23 марта 2016

Comment
Share

Building solidarity beyond borders. Everybody can contribute

Syg.ma is a community-run multilingual media platform and translocal archive.
Since 2014, researchers, artists, collectives, and cultural institutions have been publishing their work here

About