Donate
Poetry

Защита Трушкина

Natasha Basovskaja01/12/20 22:30693

Дебютную книгу «Серость океана» поэта и музыканта Дмитрия Трушкина давно ждали поклонники группы «Кремация Бонифация», которую автор основал в родном городе Владимире в 2009 году. Редкая выдержка для выпускника семинара поэзии Литературного института — лишь спустя десять лет обрамить слова в твердый переплет, до этого ограничиваясь лишь одноименной страницей в популярной соцсети.

Поэтическая фигура Дмитрия Трушкина для многих может быть неразрывно и, к сожалению, ошибочно связана с созданным им же самим музыкально-сценическим образом с вызывающим определением «владимирский sad-punk jihad». В фундаменте этого образа лежит целостная и самоуглубленная поэтика, путь понимания которой лишь отчасти соприкасается с эстетикой воинствующего максимализма московских андеграунд-площадок, как бы притягательна и символична не была их инаковость для поэта.

Удивляет авторская строгость: 53 избранных стихотворения, разбросанных в промежутке между 2011-м и 2019-м, составили меткий срез на так называемые десятые — неоднозначный и странный переходный период нашего века. Сквозь шестьдесят три страницы сборника расходятся и переплетаются три темы и три мотива:

Москва — неизбывность времени — вопрошающий поиск.

Благодаря этому принципу триединого образа, написанные в разные годы стихотворения складываются в поэтический нарратив, который уводит читателя от последовательного хронологического чтения в простроенный автобиографический дневниковый цикл, в исповедальный срез первой декады на веку поэтического становления.

Человек в черном пальто выходит на Курском вокзале

В предисловии к сборнику поэт Сергей Арутюнов говорит, что «Москва предстает <…> стилистически ужасающим образцом, на который с рабской покорностью смотрят и города-спутники, и отдаленные провинции за Уралом и Сибирью». Это весьма поверхностное суждение о смыслообразующем образе намекает как бы на декларативность и прямолинейность прочтения московского быта в поэзии Трушкина, что совсем не соответствует действительности. Москва для автора — это не только фон, на котором разворачивается повествование, но и главное действующее лицо. Москва разделяет судьбу героя, идет за ним тенью, вступает в диалог:

Подумаешь я стал невыносим,
Вполне нормально быть невыносимым –
Здесь даже небо пахнет керосином.
Мой Третий Рим
*
В этом городе скоро умрет наша звонкая молодость,
Мы сквозь пьяную рябь лесопарков ей скажем «пока».
И заменит нас нонконформистская новая поросль,
Но все то же останется в душах и в их рюкзаках
*
Пингвины подрабатывают урнами.
Сюда б не занесло — на льдине плавали.
Распахнутая пасть не пискнет: «дурно мне».
«Курок», выходим. Здравствуй, златоглавая.

Твой преданный холоп вернулся в вотчину
Так с моря возвращался в детстве я
Багаж на ленту! — это местный «Отче наш»,
Вокзальное нацистское приветствие

Эта пронзительная близость человека и мегаполиса переплавляется в поэтическое бытование, внимательное, тревожное, мучительное отношение к городу. Вокзалы, электрички, спальные районы, детские площадки, съемные квартиры, бесконечные пересадки в метро, асфальт, бордюры, магазины шаговой доступности, бульвары, голоса, «человеческих лиц россыпь». Подкупающая честность и камерность в отношениях с Москвой дает ощущение глубокого откровения, которое увлекает читателя в лабиринты внутреннего и внешнего, рисует картину долгой ночи, неспешно переходящей в раннее утро, будто сам город пытается растянуть этот момент:

Слюнявит помаду
растекшаяся кассирша,
Она мое солнце
в удушье ночного мрака
*
Зовешь сам себя: мол, ночная Москва –
От черной тоски панацея.
Как чипсы хрустит под подошвой листва,
Москва с каждым днем хорошеет
*
Эта жизнь напоминает эскалатор, полотно -
Мы стоим на месте, зная, что спускаемся на дно.
Надо б все переиначить, надо встать бы на дыбы,
Но на дне, мой глупый мальчик, нет понятия борьбы.
Пересадок, перестроек, перемен не ждет никто.
Ощетинившись тоскою, я опять нырну в метро,
Потому что по секрету добрый бог во сне сказал,
Что на каждой серой ветке должен быть цветной бульвар

Это — жизнь, а вот — ее изнанка.
Скажет за меня без всяких слов
Эхо открывающейся банки
В первом из попавшихся дворов.

Жертву окружают колизеем
Черно-желтых окон фонари.
Будто солнце — светят, но не греют,
Про себя скандируя: умри.

Слышишь, как скрипят мои качели?
Я так даже в детстве не был рад.
Видимо, не полностью потерян
Мой вестибулярный аппарат
*
Скуксился вечер. Люди-зонты.
Мне этот город по горло, но где ж ещё
Так вдохновенно чеканя следы,
Молча брести по бетонным убежищам.

Где же ещё я впитаю кумар
Выхлопов сотни отравленных девочек,
Как же отбросить среди шаровар
Преданность, совесть и прочие мелочи.

Грузно ползёт андердог-монорельс.
Нам не пройти даже первый отборочный.
Чем отправляешься глубже ты в лес,
Тем всё страшнее держаться за поручни.

В горле комок не заметит рентген,
Дальше то как? — не ответят на форумах.
Делает ставку на завтрашний день
Дикая мгла пластилиновых воронов

Ничего на самом деле не бывает насовсем

«Серость океана» — это поэтический опыт, история, рассказанная в моменты наиострейшего чувства времени. Постоянно присутствующий город — центр мира — будто застрял в темном холодном вечере, а на календаре меняется лишь последняя цифра года. Неосознанно автор формирует собственную временную систему, в которой множество связей и событийных пересечений вызывают у читателя чувство пограничного времяощущения:

Звезда сияет наугад,
И вечер выплакал глаза,
В бутылке чёрный виноград,
Стоит Москва, бежит слеза.
Никто взаправду не умрет –
Мы появились навсегда.
Застрял в текстурах пешеход,
Вперёд-назад, туда-сюда

Я помню однажды,
как в старой квартире
наполнила сажа
квадратные дыры.
И я, потерявшись
внутри циферблата,
смотрел, как ползёт
п о л у м е р т в ы м с о л д, а т о м
секундная стрелка.
Снежинками пыли
глаза покрывались
в той старой квартире.
Скорей бы зардело
кровавым разводом
копчёное жерло
столичной субботы.
Но встрял циферблат,
и солировал ливень
сквозь чёрный квадрат
в этой старой квартире.
Я ногтем царапал
на жёлтых обоях
нелепое «папа».
И стало нас двое

Концентрация прошлого (к которому, к слову, автор относится избирательно и ревностно: «Я сказал не больше, чем задумал. / Буквы обрисовывают время») вместе с новым для поэта ощущением обнаженности бытия смещают общепринятые временные ориентиры. Здесь-и-сейчас Трушкина-поэта состоит и из юношеского максималистского предчувствия будущего, и из почти что прустовского по типу переживания — не описательные лирические воспоминания, но лишь чувство непреходящего детства, прочное присутствие этого «я» во взрослом человеке:

У нас с тобою клевые сердца.
Однажды их сожрет мусоровоз.
Наверно, будет ранняя весна
И половодье от пролитых слез.

И будут губы девушек грустны
В помаде цвета тысячи гвоздик.
Живут, сопротивляются, а мы
Себя переписали в чистовик.

Любили не решать и не спешить,
Забыв про неминуемый финал.
Но вдруг — пора точить карандаши
И аккуратно складывать в пенал.

Весна звенит бездонной пустотой,
В которой звездам больше не мерцать.
Шепни мне на прощание: зато
У нас с тобою клевые сердца

Потерявшись внутри циферблата

Главный герой — человек крайностей, человек амбивалентного конфликта. В этом размахе сочетаются топорное, часто акцентированное верхоглядство и душевная тонкость, непоследовательность, резкость и особая внутренняя тишина, ребячество и мудрость, неприкаянность и смирение. Так и в области фокуса его поэтической речи — она пронизана крайностями суждений, шутовским и драматическим началами и сопутствующим этому надрыву вопрошанием:

И казалось бы: чья бы корова молчала
С песнями о молоке.
Нержавеющий рыцарь с закрытым забралом.
Мне тяжело налегке.
Извините за искренне хмурую лыбу.
Я разбросал как носки
По периметру комнаты чёрные глыбы
Неандертальской тоски
*
Остается, сжимая зубы,
Танцевать поперек волокон.
Наблюдать, как пространство рубит
Череда бесконечных окон.
Остается плясать от печки.
Вера в завтра — карикатура,
Где людьми быть бесчеловечно,
Где одни дураки и дуры
*
Клавишник, кажется, плакал.
Слишком чувствительный, сволочь.
Или же слишком разбитый
Музыкой и алкоголем.
Такты смешались и литры,
Вера смешалась и воля.
Где мои наглые музы?
Как конвульсирует радость?
В чем выражаются плюсы?
Только вопросы остались.
Только вопросы — и полночь
Вся из нестройных аккордов.
Слишком чувствительный, сволочь.
Взять бы, набить ему морду
За отрицанье порядка:
Дети — начальник — работа,
За инфантильные прятки
От неземного кого-то,
За псевдотворческий кризис
Уровня влюбчивых школьниц.
Сердце ритмично забилось,
Рухнул похмельный синдром ниц.
Полчище вычурных звуков!
Чаще! И чаще! И чаще!
Клавиши в кровь режут руки!
Стань, черт возьми, настоящим!

Партия, разыгранная Трушкиным в своем дебютном сборнике, отличается изящной пластичностью, шумом нового времени, пограничной двойственностью и поиском собственного пути.

Разговор, не доведенный до конца. Встреча, приговоренная к расставанию. Проживаемая автором реальность собственного двоемирия. Стремление ускользнуть от нее в темных переулках.

Вот только где правда? Двадцатые все расставят на свои места.

какой же ты мудак, Дима Трушкин. октябрь, 2021

Author

Natasha Basovskaja
Comment
Share

Building solidarity beyond borders. Everybody can contribute

Syg.ma is a community-run multilingual media platform and translocal archive.
Since 2014, researchers, artists, collectives, and cultural institutions have been publishing their work here

About