radio.syg.ma


radio.syg.ma is a community platform for mixes, podcasts, live recordings and releases by independent musicians, sound artists and collectives
Create post
[Транслит]

Александр Смулянский. Высказывание как действие и как акт

Daria Pasichnik 🔥
+12
Николай Онищенко. Superlative Riot

Николай Онищенко. Superlative Riot

В отличие от подхода, всегда стремящегося к расширению теоретических полномочий любого вопроса — подхода, который еще недавно назывался «философским», — в данном тексте нам необходимо совершить обратный жест и уточнить, для кого конкретно имеет смысл представленное здесь рассмотрение. Это уточнение в итоге укажет на среду, рассматривающую свою деятельность как «активизм» и вследствие этого вынужденную провокативно называть себя «активистской». Речь, другими словами, идет о начинании, которое оценивает себя, исходя из своего соответствия регулятивному идеалу, заложенному в понятие «действия».

Среда эта с самого начала находится в теоретическом затруднении, заданном ее основными приоритетами, которые, невзирая на постоянные изменения текущей повестки, не подлежат в ней ни определению, ни пересмотру. Напротив, эти приоритеты, находясь друг с другом в отношениях конкуренции, склонны выступать в роли «предельной альтернативы», требуя на свой счет окончательного выбора или, как бескомпромиссно выразился однажды Кьеркегор, «последнего решения».

В роли этой альтернативы выступает соперничество между «действием» и «высказыванием», носящее не столько принципиальный, сколько симптоматичный характер. Это соперничество отличается тем, что всегда устроено не в пользу высказывания, поскольку, согласно общему предположению, оно занимает свое место лишь временно, в ожидании действия, которое привнесет с собой нечто принципиально новое, тогда как речь продолжает быть отмечена характерными признаками немощи и небытия. До сих пор сохраняется миф, в котором «действие» приходит вслед за «высказыванием», принимая его эстафету и продлевая предполагаемый им посыл в те сферы, где должно находиться нечто «еще более реальное».

Мифом эта последовательность является в том числе и потому, что на практике т.н. «действие» — например, статистически наблюдаемое массовое выступление — никогда не дожидается прекращения высказывания и не вступает с ним в отношения чередования. В этом смысле само представление о неких тактах, отделяющих речь от поступка, обязано, по всей видимости, так и не преодоленной мифологии правого толка — мифологии, обнаруживающейся в учениях, уделяющих неоправданно пристальное внимание процедуре т.н. «трансгрессии», в которой действие по общему мнению должно сопровождаться торжественным и вынужденным молчанием.

Вопреки этой, довольно искусственной, картине для любого рода активизма на первый план сегодня все яснее выступает настоятельная необходимость иметь дело именно с высказыванием и, прежде всего, с тем, что выступает в форме т.н. «акта». Для последнего, по всей видимости, характерно то, что никакого разделения на «действенное» и «бездейственное» он не знает — во всяком случае, произвести в его отношении процедуру окончательного выбора между этими инстанциями является делом затруднительным. При этом опять-таки с чисто дидактической точки зрения признание реальности инстанции акта в отношении речи гораздо настоятельнее такового же в отношении «действия», поскольку любое действие находится с понятием акта скорее в плеоназматических отношениях — акт ему, как довольно опрометчиво полагают, так или иначе уже присущ.

Благодаря этой опрометчивости и завязывается узел заблуждения, поскольку, сделав в преддверии «красного мая» первые шаги в признании роли высказывания, активистская практика продолжает оценивать его по меркам все того же действия, единицей измерения которого, как нетрудно заметить, опираясь на характерную для активистской публицистики риторику, продолжает оставаться т.н. «поступок». Интересно, что помимо теоретических пертурбаций лингвистического толка, которые будут проанализированы ниже, из этого следует, что активистская этика при всей своей предположительной секулярности остается в отечественном контексте почти полностью укоренена в перспективе, ближайшим ориентиром которой является персоналистский подход, опирающийся на т.н. «этику поступка» — парадокс, не получивший пока достаточного осмысления.

В любом случае, у высказывания в этом положении не особенно много привилегий. Как для трагического героя Эдипа наилучшей судьбой было бы, по его словам, «не родиться вовсе», так для высказывания наиболее предпочтительный жребий с точки зрения активизма состоит в том, чтобы оно, лишившись всего того, чем оно в качестве речи отмечено со всеми характерными для нее структурными чертами, оказалось максимально приближено к своей предполагаемой противоположности, т.е. к действию. Именно этому и служит активистская реабилитация речи под именем «высказывания» как «акта высказывания» — притом, что последнее представляет собой еще не термин, а всего лишь риторическое использовании патетических возможностей, заложенных в термине «акт». По сути дела этот подход учит речь забывать о том, что она «всего лишь речь» — притом, что это «всего лишь» при таком подходе все же продолжает преследовать высказывание вплоть до самого конца.

Все ведущиеся с подобных позиций рассуждения об акте высказывания отличает одна и та же склонность — из производства концепта они оборачиваются призывом. Вместо аналитической деконструкции, которой акт высказывания должен был бы подвергнуться — поскольку это единственная возможность выявить его структурное место — акт раз за разом помещается в предуготовленную для него этическую перспективу, в которой вопрос о том, что он собой представляет, оказывается подменен вопросом о том, что именно он призван произвести. Тем самым он помещается в несколько иную терминологическую традицию, а именно в контекст теории речевых актов. Именно для этого в политактивистский лексикон и начинает призываться в определенный момент понятие перформативности. Энергичное вмешательство в этот процесс Джудит Батлер, предложившей политическую модификацию остиновского изобретения, судя по количеству откликов и практических разработок, было воспринято как долгожданное и разрешившее множество сомнений [1].

Само по себе это любопытно, поскольку, если рассматривать вопрос, начиная с азов лингвистической философии, состояние речи, символизируемое этим понятием, выступает как крайний случай — практически как чрезвычайное положение. Здесь нет возможности подробно проследить как из речевого инцидента, по своей сути скорее маргинального (во всяком случае, вызывавшего у лингвистической философии поначалу интерес скорее лабораторный) перформативность была возведена в ранг предначертанной высказыванию предпочтительной судьбы — особого достоинства публичной речи как таковой. Интересно, что основная часть политического учения о перформативности в итоге оказалась его теневой частью, поскольку то, с чего начала сама Батлер (утверждение, что перформативность поначалу приходит в мир как власть речи над бессильными — как проявление власти со стороны самой власти; перформативность присуждения субъекту его гендера и расы [2]), в последующих интерпретациях переросло в концепцию, где перформативность может быть перехвачена активистским подходом и использована в ответ в качестве акта creation of new reality [3]. Мало-помалу перформативная практика для современного активиста-интеллектуала постепенно стала par excellence синонимом вмешательства, предполагающего действие «более действенное», «более эффективное в деле изменения наличной действительности», чем действие в его обыденном значении. Вместе с этим перформативность превратилась в качество, которым речь непременно должна обзавестись, чтобы стать чем-то аналогичным поступку, заключающему в себе определенную мощь и оцениваемому исходя из этой мощи.

Можно привести и пример российского использования этого понятия, представляющий собой попытку дать перформативу обоснование на биополитической основе: Вуянович вводит специальный термин, для того чтобы как раз и показать «разницу между понятием vita activа (деятельная жизнь) и vita performativa (жизнь перформативная)» [4]. Доклад любопытен тем, что обещанное различие в нем так и не появляется. Напротив, характер дальнейшего изложения вместе со спектром примеров прямо подводит к мысли, что именно перформатив и является реализацией всего того несбывшегося, что изначально заложено в представлении о действии — представлении возвеличенном, идеализированном.

Что из этого примера следует? Прежде всего, бросается в глаза, что он подменяет исследование вопроса решением чисто конвенционального толка. Долгая дискуссия о высказывании и условиях его предположительной «действенности» заканчивается попыткой просто-напросто объявить условия, на которых высказывание будет считаться «действием» своего рода.

Начать следует с того, что произошедшее в не столь давних дискуссиях возвеличивание перформатива поразительно контрастирует с начальными разработками Джона Остина, где перформативное высказывание никаким этическим достоинством не обладает. Напротив, последствия его — случись ему оказаться успешным — в ряде случаев могут быть значительными, но само оно при этом предстает своего рода риторической диковинкой, почти что языковой игрой. Не случайно работа Остина носит название настолько двусмысленное, что его вполне можно было прочесть как руководство для профессионального трюкача [5].

В то же самое время не вызывает сомнений, что именно лингвистическая философия несет ответственность за отсроченную, но в итоге практически полную аналогию между речевым актом и задействованием чего-то такого, что в отношении речи выступает как ее «мощь». Чего в истории вопроса действительно недостает, так это анализа, который запросил бы о статусе самого использования термина «сила» в теории речевых актов. Лингвистические философы, вслед за Остином рассуждающие об иллокутивной потенции, которая должна быть присуща высказыванию для того чтобы оно могло считаться перформативом, действительно пользуются словами force или, реже, power, не отдавая себе, разумеется, отчета о тяжкой ответственности, которую на них налагает использование этих понятий, запутавшихся в метафизическом шлейфе.

С другой стороны, нет никаких оснований полагать, что для лингвистического философа эта «сила» может быть каким-либо образом персоницифирована или отдана субъекту на откуп. Из классических работ, посвященных речевым актам, нельзя извлечь никаких гипотез на этот счет, помимо скрупулезного выяснения некоторых «условий» — наполовину относящихся к самой языковой структуре, наполовину обнаруживаемых в «окружающей среде», — благодаря которым эта сила может сработать. В этом смысле между начальными описаниями крайне нестойкого эффекта перформативности и возлагаемыми на нее с недавнего времени надеждами на политический успех пролегает пропасть. В то же время сам по себе тот факт, что эта пропасть была успешно впоследствии преодолена, говорит о том, что между активистским подходом и подходом лингвистической философии есть основания для сближения. Во всяком случае, в активистский лексикон это понятие попадает неслучайным образом, и это заставляет обратить внимание на нечто такое, что предположительно должно объединять научный дискурс лингвистической философии и прагматику активистского жеста.

По всей видимости, искать это общее звено следует в представлении о т.н. «намерении» — понятии, имеющем равно беспрепятственное хождение как в политических текстах, послуживших конструкции суверенного либерального субъекта, так и в штудиях лингвистической философии, посвященных речи, где оно выступает высшей добродетелью, своего рода регулятивным идеалом блага высказывания. Именно это и отличает речевой акт перформативного типа [6], т.е. речь, описывающую действие, которое она же и осуществляет («предупреждаю…», «приказываю…», «прошу…» и т.д.). Именно здесь и находится та лазейка, через которую просочилось понятие перформатива, покинув лингвистическую среду и выбравшись на просторы публичности. Верно, что лингвистическая философия строго, почти с компульсивной одержимостью отличает акты, обладающие иллокутивной силой, от всех прочих (здесь следует добавить, предположительно обладающие, ибо факт этого обладания с точки зрения лингвистического философа всегда необходимо устанавливать заново), но с точки зрения политического активизма «перформативность» речи заключается уже в том, что эта речь просто имеет намерение назначить некую реальность. Невзирая на пренебрежение базовой процедурой лингвистического определения, в активистской версии учения о перформативности сохраняется политическая верность начальной терминологии, которая, полагая себя научной и формальной, сама себя в качестве объекта этой верности не осознает. Там, где для лингвистической философии использование понятие акта в отношении любой речи остается терминологической обыденностью, активистский подход мобилизует его, извлекая из него все ресурсы политизации. Именно это и лежит в основе питаемых активистом надежд на «рече-актность» как действенность — расчет, чреватый целым рядом парадоксальностей.

Так, можно было бы указать на перформативность самих по себе надежд [7] на существования перформативной силы: выявившиеся на этом пути апории, возможно, уменьшили бы вкус к безудержному употреблению дискурса перформативности в художественно-активистсокм сообществе. Но есть и более компактный способ показать, каким образом то, что представляет собой последнее слово современной активистской риторики, оборачивается впечатляющим шагом назад, в философское прошлое. Парадокс этот является основным, и именно на нем необходимо задержаться.

Действительно, что происходит, когда акт — предположительно вторгающийся в сложившийся порядок — видится в качестве аналога поступка, своего рода «производства» в онтологическом смысле этого слова? Прежде всего здесь оказывается восстановлена перспектива рассуждения, центром которого исконно являлось понятие «акта» — ход мысли, если не носящей характер безусловно религиозной, то, во всяком случае, не избегающей терминологических последствий стиля мышления, затронутого некоторыми теологическими соблазнами. Будучи для политического активиста неприятной неожиданностью, это порочащее сродство не является таким уж шокирующим — на самом деле, чувство чисто риторического неудобства, которое оно может вызвать, ничто по сравнению с теми реальными логическими коллизиями, которые оно в реальности производит. Представлять акт таким образом означает добровольно ввязываться в историю, предположительно чуждую той секулярной перспективе, в которой активистская среда видит смысл своих организационных намерений.

Коллизия заключается в том, что эти перспективы не сочетаемы друг с другом гораздо более принципиальным образом, чем это обычно себе представляют. Представления эти могут грешить упрощением — так, например, нет числа толкованиям, увидевшим в марксистской социальной критике насущного порядка порочащие ее пережитки религиозного подхода. Проведенные таким образом параллели сегодня никого не могут удивить, являясь для опытного читателя очевидной банальностью. Это означает, что коллизия находится глубже и что для ее обозначения недостаточно чисто публицистического подхода, в рамках которого, начиная с известной статьи С.Н. Булгакова [8], остаются все наскоро проделанные разоблачения «мессианских ожиданий», присущих социальным движениям левого толка.

Напротив, вместо подобного рода критики, не выходящей в итоге за пределы наивного психологизма, необходимо показать, чем чревато подобное представление о «действенности акта». Не очевидно ли, что мыслить акт как вмешательство чего-то нового и достаточно мощного для того, чтобы изменить существующий порядок — вот программная мечта «перформативных практик» — можно только солидаризировавшись с представлениями, которые сами по себе никаких видов на новизну и изменение никогда не содержали? Именно в этом и заключается парадоксальность, поскольку речь здесь идет о creatio во всей его патетической мощи — акте производства без претензий на новизну, поскольку речь в креационизме, тесно связанном с действенностью акта, всегда идет не об изменении, а о порождении.

Именно это и является отличительной чертой подхода, для которого сам по себе акт creation — пусть даже полностью секуляризированный и переведенный на язык политической практики — все еще может что-то значить. В этом моменте и следует искать причину той концептуальной несостоятельности, которая сказывается в попытках активистского подхода дать отчет о движущих им источниках — притом что, конечно же, нельзя сказать, будто активистская деятельность сама по себе несостоятельна и безуспешна. Речь идет не об успехе, критерием которого является т.н. практика, а об уровне, где сам успех на поприще этой практики вынужден оставаться необъяснимым явлением — своего рода «чудом». Последнее как раз и подтверждает наличие — пусть неочевидное и почти неслышимое — религиозной подоплеки, в подтверждение которой в традиционных ссылках на присущее активисту подвижничество нет никакой нужды.

Все это особенно парадоксально именно в свете того, что понятие «речевого акта» для слуха интеллектуала носит совершенно наукообразное обличие — в нем нет и намека на те страсти, что разразились впоследствии по поводу внесенных им провокативных различий между констативами и перформативами. Напротив, понятие акта высказывания носит гораздо более неоднозначный характер, поскольку появляется в результате акцентуации, риторического усиления, а в ряде случаев просто в результате перевода, авторы которого [9], впрочем, почувствовали, что солидаризация с аппаратом теории речевых актов в данном случае просто невозможна. Различия между этими двумя терминами можно было бы считать произвольными, даже случайными. Тем не менее, за ними обнаруживается порядок, связанный с отличием, которым невозможно пренебречь, если речь действительно идет об ответственном употреблении понятия «акта высказывания» вместо кодового «речевого акта».

Так, например, понятие «акта высказывания» подразумевает у Лакана высказывание как факт, выходящий за пределы того, что высказано. Именно это различие, которое само по себе является радикализацией бенвенистовского различия между высказыванием-процессом (enonciation) и высказыванием-результатом (enoncé), лапидарно выражено Лаканом в данной им устной аннотации к его собственному небольшому тексту под названием «L’étourdit»:

Отправной точкой послужила для меня дистанция между высказыванием [enoncé], с одной стороны, и актом высказывания [enonciation] с другой… акт высказывания отличает то, что он систематически оказывается забыт за тем, что сказано [10].

Эта формулировка достаточно радикальна, но непрестанное и оглушающее присутствие на сцене всех, вменяемых и не слишком, последствий лакановского текста не позволяет сделать из нее надлежащий вывод. Между тем, она представляет собой совершенно иной подход к процедуре высказывания. В этом подходе с приоритетом «речевого намерения» во всех его до сих пор не деконструированных формах оказывается полностью покончено, поскольку то, что относится к высказыванию как его «акт» является не поддержкой, не тавтологией предположительно сопряженного с высказыванием активного вмешательства, но, напротив, задержкой, обездвиживанием того действия, на которое нацелена речь. Акт высказывания — это то, что выдает присущую «намерению сказать» двуличность. В этом смысле «актом» в любом навскидку взятом «актуальном» примере является не «выход на площадь», а те неразрешенные и на время похороненные противоречия, которые за этим выходом стоят и которые превращают его зачастую в свою собственную противоположность, подменяя «действие» чем-то близким к тому, что фрейдовский лексикон именует «разрядкой», сбросом напряжения.

Каким же образом акт высказывания поддается выделению? Примером может послужить характерный для той же активистской сцены спор, который вот уже долгое время вертится возле вопроса о том, до какой степени допустимо использовать тот или иной ресурс для социальной или политической мобилизации — особенно в тех случаях, когда медийный ресурс сам по себе не является образцом активистской добродетели.

К аналогичным случаям относится щепетильность в вопросе выбора издания для публикации текстов в зависимости от его политической ангажированности или редакционной политики как политического самих редакторов. Какой статус, можно спросить, получает призыв к митингу, подписанию петиции или попытка анализа, если они задействуют технико-стилистические средства того или иного издания или интерфейса?

Ставящийся таким образом вопрос напрямую относится к различению акта и содержания высказывания. Но каково в этом различии место самого медиума — является ли акт чем-то таким, что наличествует в самом информационном средстве? Это принципиальный момент, поскольку классическим является ответ, который практически полностью уравнивает акт высказывания и медиум, с помощью которого передается сообщение — именно к этому по существу и сводятся дальние потенции предложенного МакЛюэном решения, воспрещающего воспринимать содержание сообщения в отдельности от средства, с помощью которого (и по форме которого) оно передается.

Заложенная в этом воспрещении степень теоретической неожиданности до сих пор себя не исчерпала, доказательством чему служат спорадически возникающие попытки доказать, что медиум может оставаться в известной степени безразличным по отношению к сказанному. Не стихают споры между феминистками, находящими тексты своих коллег подмятыми «сексистской политикой» журнала, где они вынужденно опубликовались, или среди ортодоксальных левых, отрицающих информационное сотрудничество с либеральными СМИ. При этом обратной стороной подобной щепетильности как раз и выступает уверенность, что сам факт опубликования — включая его неудачу как акта в случае неверного выбора медиума — так или иначе будет публичным в самом этически чреватом смысле этого слова. Узкопрофильные партийные конфликты затушевывают главное — возникающую именно в этот момент перспективу ложной универсальности, в которой пафос и полномочия «публичного» резко возрастают.

Все это приводит к совершенно иному взгляду на соотношение акта, намерения и действия, в котором акт вовсе не является аналогом вмешательства субъекта в реальность, но скорее указывает на то состояние речи, в котором субъект теряет полномочия агента. Т.о., искать его следует на том уровне, где намерение, предположительно вложенное в высказывание (различие между т.н. сознательным и бессознательным в данном случае никакой практической ценности не представляет), оказывается подорвано тем же самым, что его обосновывает — актом высказывания, который больше не подкрепляет сказанное посредством присущей акту «локутивной силы», а, напротив, превращается в манифестацию структурного разрыва.

В этом смысле акт вовсе не является чудесным образом вписанной в высказывание попыткой «сказать» — попыткой, которая балансирует между мистикой и банальностью, ибо намерение «высказаться» обнаруживает всякая речь, и в то же время право этой речи быть также и действием — причем действием по-своему «эффективным» — не всегда получает какое-то обоснование. Напротив, роль акта высказывания, в отличие от содержания сказанного, заключается в том, что акт предстает своего рода условием речи — условием, благодаря которому речь звучит, но которое при этом вовсе не обязано быть к ней благосклонным. Все это заставляет иначе взглянуть на пресловутое, якобы присущее речи «бездействие». Бессильной речь делает вовсе не тот факт, что она не является «действием», а то, что истина ее структурного положения заключается в неизбежном, одновременном с высказыванием предъявлении акта, который эту речь способен не поддержать.

При этом впадать в противоположную крайность и искать в последнем спасительные аналоги «истины» не стоит при этом — напротив, различив содержание (высказывания) и акт (высказывания) и показав, что акт не является для речи ни спасением, ни украшением ее благородных намерений, необходимо порвать также и с представлением, будто акт может выступать в отношении речи как ее истина. Что действительно должно стать основанием для исследования, так это исторические условия возникновения формы речи, которая обнаруживает подобное различие между ее инстанциями — различие, которое — и это также требует демонстрации — как раз и является причиной пертурбаций, сотрясающих практически любое ангажементное начинание и с легкостью обращающих прогрессивные посылы и заявления в свою собственную противоположность.

Сноски

1. Сара Кинан в своем рецензионном отклике на последнюю книгу Батлер традиционно выражает благодарность теоретическому вспомоществованию, которое активистская среда получала от Батлер с самых первых ее публикаций, посвященных перформативности: «Перформативность и прекарность как составляющие протеста… все эти темы, затронутые в книге, возвращают нас к самым заметным протестным выступлениям последних лет… отсылают к огромному множеству действующих активистских групп и их деятельности в этот период». / Having and being Judith Butler. http://review31.co.uk/article/view/124/having-and-being-judith-butler. Ей вторит другой рецензент, заявляющий, что «Исследователи и активисты, заинтересованные в концептах перформативности и практиках борьбы за признание, несомненно, найдут в работе много полезного». / By Cody Campbell. http://blogs.lse.ac.uk/europpblog/2013/09/01/book-review-dispossession-the-performative-in-the-political.

2. Butler Judith: Gender Trouble: Feminism and the Subversion of Identity?:1990.

3. В направлении к этому продвигаются как работы самой Батлер, так и сопровождающие ее исследование широкие активистские и художественные направления. Последняя книга Батлер (2013) снова выносит в заголовок понятие «перформатива» и кладет его в основу нового инструментария политического перераспределения. Judith Butler, Athena Athanasiou Dispossession: The Performative in the Political (PCVS-Polity Conversations Series): 2013.

4. Вуянович А. Перформативные искусства, активизм и социальные изменения. Доклад, сделанный 24 сентября 2013 года в рамках образовательного проекта платформы перформативных практик “зЕрне” совместно с проектом “Европейское кафе: открытые лекции по современному искусству. http://ziernie-performa.net/2013/10/ana-vuyanovich-performativnye-iskusstva-aktivizm-i-socialnye-izmeneniya.

5. В названии «How to do things with words» языковой контекст безболезненно позволяет прочесть слово things как обозначение «всяческих штук», «трюкачества». То, что на русский это заглавие было переведено с пафосностью, граничащей почти что с объявлением новой эпохи в понимании функции речи (“Как совершать действия при помощи слов”), следует оставить на совести переводчика, по всей видимости живо затронутого спорами о «реальной действенности» высказывания.

6. Именно о нем должна идти речь, поскольку акт высказывания (l’enonciation), как будет показано ниже, это нечто совсем иное.

7. К слову, этому существует примечательная грамматическая иллюстрация во французском языке, где «надеяться» (espérer) используется с индикативом, тогда как все остальные глаголы чувствования и полагания — с сослагательной формой (subjonctif), соответствующей глаголам “субъективного состояния сознания”. Это настолько противоречит логике языка, что большинство самих носителей чаще всего нарушает эту норму (прим. ред).

8. Булгаков С. Карл Маркс как религиозный тип // Вехи, 2002.

9. Лакан. Семинары. 11 том. «Четыре основные понятия психоанализа». / пер. А. Черноглазова. М. 2004.

10. Лакан Ж. Семинары, т. 20. «Еще». М. 2011. С. 120, 132.


Материал опубликован в #14 [Транслит]: Прагматика художественного дискурса

Subscribe to our channel in Telegram to read the best materials of the platform and be aware of everything that happens on syg.ma
+12

Author