Столичный миф: Московский текст в русской литературе
Монография Евгении Коршуновой «Вариации русского модернизма. С.Н. Дурылин» рассматривает художественный мир С.Н. Дурылина как систему, выявлены конституирующие принципы поэтики творчества Дурылина, определены место и роль автора в литературном процессе первой половины ХХ века. Предлагаем вашему вниманию отрывок из книги.
6.3. Феномен «московского текста» в русской литературе
Еще Н.П. Анциферов называл город «выразителем культуры»: «…все пути в город ведут. Города — места встреч. Города — узлы, которыми связаны экономические и социальные процессы. Это центры тяготения разнообразных сил, которыми живет человеческое общество. В городах зародилась все возрастающая динамика исторического развития. Через них совершается раскрытие культурных форм».
Город издавна мыслился не только как пространственная точка, но и как место, имеющее свою метафизическую ауру и мифопоэтику. Как отмечает Н.Е. Меднис, «город, сам будучи центром, с первых времен постоянно упорядочивал свою внутреннюю структуру, также ориентируясь на центрическую модель мира. И дело не только в том, что центром города всегда был храм, но и в том, что расположение всех его составляющих — дворцов, торговых площадей, жилых кварталов, ворот в городской стене, даже геометрическая форма стены — все это не было случайным.
Весь город во внутренней структуре его ориентировался на сакральную топологию, на которую было также сориентировано и местоположение его в системе географических, но сакрализованных координат. Более того, мыслилось, что всякий город, подобно Иерусалиму, имеет своего небесного двойника и своего небесного покровителя». Метафизическое содержание проявлялось уже при создании города. Однако в истории культуры выделяют города с более или менее выраженной метафизической аурой, что, как считает, Н.Е. Меднис, «определяет способность или неспособность городов порождать связанные с ними сверхтексты. Именно наличие метафизического обеспечивает возможность перевода материальной данности в сферу семиотическую, в сферу символического означивания, и, следовательно, формирование особого языка описания, без чего немыслимо рождение текста».
Н.Е. Меднис вводит в употребление термин «сверхтекст», рассматривая его как «сложную систему интегрированных текстов, имеющих общую внетекстовую ориентацию, образующих незамкнутое единство, отмеченное смысловой и языковой цельностью». Такими сверхтекстами исследовательница предлагает считать «городские тексты». Образ города сближается с художественным текстом, в котором есть свои сцепления, связки, сопряжения образов. Место, которое занимают в словесном тексте «острия слов» (выражение А.А. Блока), в тексте города отводится доминантным точкам.
Аура города, его метафизика формируется на основе истории создания города, его дальнейшего бытия и происходящих в нем знаменательных исторических событий, особенностей архитектуры города, помогающей раскрыть его идею и характер, его роль в культуре нации и всего мира. Именно эта аура становится первостепенным предметом изображения в художественном тексте конкретного автора. История художественного осмысления образа какого-либо города в культуре, вся совокупность написанного о нем может быть названа «петербургским», «венецианским», «московским» и др. текстом, включающим в себя как бы единовременно все итоги осмысления данного текста в культуре.
Как отмечает В.Н. Топоров, «формируемые таким образом тексты обладают всеми теми специфическими особенностями, которые свойственны и любому отдельно взятому тексту вообще, и — прежде всего — семантической связностью. В этом смысле кросс-жанровость, кросс-темпоральность, даже кросс-персональность (в отношении авторства) не только не мешают признать некий текст единым в принимаемом здесь толковании, но, напротив, помогают этому снятием ограничений на различие в жанрах, во времени создания текста, в авторах. Текст един и связан, хотя он писался многими авторами, потому что он возник где-то на полпути между объектом и всеми этими авторами, в пространстве, характеризующемся в данном случае наличием некоторых общих принципов отбора и синтезирования материалов, а также задач и целей, связанных с текстом» (выделено автором). Так, например, «единство Петербургского текста определяется не столько единым объектом описания, сколько монолитностью (единство и цельность) максимальной смысловой установки (идеи) — путь к нравственному спасению, к духовному возрождению в условиях, когда жизнь гибнет в царстве смерти, а ложь и зло торжествуют над истиной и добром. Именно это единство <…> определяет в значительной степени единый принцип отбора “субстратных” элементов, включаемых в Петербургский текст».
Говоря о городе как тексте, К. Линч также представляет его целостной картиной, состоящей из многих различных частей, ясно связанных между собой. Восприимчивый наблюдатель при этом, впитывая новые впечатления, всегда держит перед собой этот обобщенный образ города, некий инвариантный смысл, который и составляет его текст. Инвариантный смысл формируется в «городском тексте» вокруг образно и тематически обозначенного центра — (Петербург, Москва, Рим, Киев и т. д.). Этот локус выполняет роль централизующего внетекстового фундамента с определенной общекультурной значимостью. Индивидуальная роль каждого города в культуре и образует тот неповторимый образ, облик города, вокруг которого формируется семантическая аура, специфический метатекст. Для Москвы это прежде всего идея представления столицы как центра «русскости», в том числе русской государственности, воплощение идеи русского национального самосознания, восходящей к концепции «Москва — Третий Рим».
Отсутствие или, по крайней мере, неустойчивость этой ауры делают проблематичным существование других «городских текстов». «Для прорастания его <…> не хватает прежде всего объективных, основополагающих факторов, ибо Париж динамичен, центрически неустойчив, в том числе и в плане семантики, что крайне затрудняет формирование единого для сверхтекста интерпретирующего кода. Даже те художники, которые воспринимают Париж текстово, не отвергая историю, признают его сиюминутность, перегруженность “обертонами настоящего, тяжелой, богатой, густой аурой сегодняшнего дня”, как точно заметила Н. Берберова…» . Именно в этом смысле «“городской текст” есть текст не только и не столько через связь его с городом, сколько через то, что образует особый текст, текст par excellence, через его резко индивидуальный (“неповторимый”) характер, проявляющийся в его внутренней структуре» (выделено автором).
Необходимым условием возникновения «городского текста» становится общность художественного кода, составляющие которой описаны В.Н. Топоровым. По мнению ученого, «обозначение “цельно-единство” создает столь сильное энергетическое поле, что все “множественно-различное”, “пестрое”, индивидуально-оценочное вовлекается в это поле, захватывается им и как бы пресуществляется в нем в плоть и дух единого текста», при этом конкретный автор «пользуется языком описания, уже сложившимся в Петербургском тексте, целыми блоками его, не считая это плагиатом, но всего лишь использованием элементов парадигмы неких общих мест, клише, штампов, формул, которые не могут быть заподозрены в акте плагиирования».
Структура и сфера смыслов «петербургского текста» проанализированы в современном литературоведении достаточно убедительно и подробно. Рассматривая же «московский текст» как вид городского текста, необходимо учитывать дискуссионность этой проблемы. Приведем итоговые на сегодняшний день размышления участников научного семинара Н.М. Малыгиной «Москва и “московский текст” в русской литературе: московский период в творчестве писателя» (Москва, МГПУ, 7 апреля 2008 г.), в которых суммируются составляющие этого текста.
Ученые после продолжительной дискуссии заключили, «что для обоснования релевантности разговора о том или ином “городском” или “провинциальном” тексте необходимо выяснить, лежит ли в основе корпуса произведений, объединенных принадлежностью к определенному локусу, некий обобщающий концепт, константа (“код”). Для “московского текста” наличие такого концепта —точнее даже, совокупности концептов — представляется очевидным.
Это 1) наличие исходного мифа, лежащего в основе дальнейших художественных построений;
2) структурная важность места действия, единственно возможного для развертывания описанных событий и становящегося одним из “героев” литературного произведения;
3) “особый отпечаток”, который носят на себе москвичи — литературные герои;
4) особые художественные характеристики городского пространства». Еще одна составляющая — «связанность произведений о Москве с уже существующим “предтекстом”, к которому в равной степени можно отнести и московскую поэзию XVIII в., и “Бедную Лизу” Н.М. Карамзина, и московские легенды, фольклор, широко бытовавший как в простонародье, так и в литературном быту интеллектуальной элиты. В итоге <…> “город” в значении “жители” получает из городского текста как совокупности произведений конкретных авторов знания о самом себе, то есть о “москвичах”, принадлежащих к
Теория города как текста тесно соотносится с концепцией интертекстуальности, согласно которой «каждый текст представляет собой новую ткань, сотканную из старых цитат». Интертекстуальность является непременным свойством «городских текстов», в которых неизбежны отсылки к предшествующим литературным источникам. Выбор этих источников зависит от системы смыслов конкретного текста. Так, говоря о своеобразии Петербурга, М.Н. Эпштейн называет его блестящей цитатой из запаноевропейской культуры. «С эпохи Петра Россия уже вполне сознательно строит свою культуру как систему более или менее удачно подобранных и более или менее иронически переосмысленных цитат. <…> Петербург — замечательный пример постмодерной эклектики: он похож на Рим, Венецию, Вену, Париж, Амстердам и вместе с тем ни на что не похож, потому что в нем все эти западноевропейские стили Нового времени приобретают постмодерное измерение, эстетически обманчивое, мерцающее, отсылающее к некоей отсутствующей реальности». Таким образом, можно говорить об определенной интертекстуальности «петербургского текста».
При рассмотрении «городского текста» необходимо учитывать его центрическую организованность и в силу этого сильно выраженное внутреннее центростремительное движение. Эта центрическая организованность, некое семантическое ядро не вполне отвечают природе интертекста. Как семантически цельная структура «городской текст» соотносим с категорией литературной традиции, отличающейся последовательной семантической связностью, непрерывностью и концентрацией смысла.
Так, если Петербург выразил постмодерный аспект русской цивилизации, то Москва, как нам представляется, являет собой пример города-традиции со своим сердцем — Кремлем и своим оком — колокольней Ивана Великого. Иными словами, «городскому тексту» присуща как интертекстуальность, так и связь с литературной традицией, и только путем анализа творчества конкретного автора можно представить их соотношение.
Источники «сверхтекста» и интертекста могут быть не только литературными. Ю.М. Лотман предложил для обозначения этого явления термин «внетекстовые связи», позволяющий учитывать не только словесные сообщения, но и любые элементы культуры. Культуроцентричность «выступает по отношению к сверхтексту как фактор генеративный, его порождающий. Поэтому при восприятии сверхтекста и работе с ним необходимо учитывать такую связь с внетекстовыми зонами, при которой в процессе перераспределения содержания между литературным образом и внеположенной реальностью возникает, говоря словами В.Н. Топорова, “текст такого порядка сложности, когда он становится самодовлеющим (то есть когда он не может уже рассматриваться только как образ внеположенного и, наоборот, приобретает силу вызывать изменения во внеположенном”».
Итак, «городской текст» можно рассматривать как одну из разновидностей интертекста, обладающую отчетливо выраженной семантической цельностью. Для русской культуры и литературы вторым по значимости после «петербургского» оказался «московский текст». Приступая к анализу конкретных вариаций «московского текста», необходимо уяснить его генезис, структуру, очертить основную, конституирующую сферу смыслов.
Как справедливо отметил М.П. Одесский, «изучая миф и/или текст Москвы, исследователи привычно тяготеют к материалам, относящимся к петербургскому (или постпетербургскому) периоду русской истории». Антитеза «Петербург — Москва», по мнению В.Н. Топорова, становится «объектом определенной моды, предметом попыток разыграть заложенную в ней идею до конца, до предела, с дополнительным акцентированием, с готовностью идти на преувеличения и упрощения». Между тем московский миф (миф столицы) имплицитно выражен уже в текстах XIV‒XVI вв., то есть задолго до начала «петербургского» периода русской истории. Митрополит Киприан, участник событий XIV‒XV вв., в Житии митрополита Петра описывает пророческий совет, данный Петром князю Ивану Даниловичу Калите: «Аще мене, сыну, послушаеши и храмъ Пречистыя Богородицы воздвижеши во своем граде, и самъ прославишися паче иныхъ князей и сынове и внуцы твои въ роды и роды. И градъ прославленъ будетъ во всехъ градехъ Руских, и святители поживуть въ немъ. И взыдуть руки его на плеща врагъ его, и прославится Богъ въ немъ; еще же и мои кости в немъ положени будуть».
Строительство кремлевского Успенского собора становится знаком не только величия города, но и национального величия России. Однако благодаря установке древнерусской культуры на традиционность, повторяемость, аналогию, Москва в этот период не была описана древнерусскими книжниками как уникальный город, имеющий свой «персональный» миф творения, миссии и судьбы.
В этот период формируется ядро «московского текста», базирующееся на идее восприятия Москвы как Третьего Рима. В 1492 г. в «Изложении пасхалии», созданном митрополитом Зосимой, Москва провозглашена новым Константинополем, а московский великий князь Иван III назван «государем и самодержцем всея Руси, новым царем Константином новому граду Константин[ов]у — Москве и всей русской земле и иным многим землям государем». Соответственно, поскольку Константинополь понимался как новый, или Второй Рим, провозглашение Москвы новым Константинополем открывало возможность ее восприятия в качестве Третьего Рима.
Концепция «Москва — Третий Рим», восходящая к переработке «Изложения пасхалии», получает затем дальнейшее развитие в так называемом «Послании на звездочетцев» старца Филофея, инока псковского Елеазарова монастыря, написанном около 1523 г. В этом послании развивается апокалиптическая тема: «Да веси, христолюбче и боголюбче, яко вся христианская царства приидоша в конець и снидошася во едино царьство нашего государя, по пророческим книгам, то есть Ромейское царство. Два убо Рима падоша, а третий стоит, а четвертому не быти». Ромейское царство, отождествляемое с Московским и одновременно с Третьим Римом, мыслится при этом как последнее земное царство, которое предшествует Царству Небесному, когда «времени уже не будет» (Откр. 10: 6); это царство, таким образом, завершает человеческую историю.
Как видим, концепция «Москва — Третий Рим» формирует основу как креативного, так и эсхатологического мифа этого города. Вместе они создают ту фундаментальную текстопорождающую основу, внутреннюю цельность, которая необходима для образования городского текста. Именно в этом фундаменте «московскому тексту» незаслуженно отказывают некоторые современные исследователи: «…следует признать, что большой пласт художественных текстов, так или иначе с Москвой связанных, не обладает той степенью внутренней цельности, которая безоговорочно позволяет вести речь о Московском тексте русской литературы. <…> Существенную роль здесь играет отсутствие у Москвы той фундаментальной текстопорождающей основы, каковую образует креативный либо эсхатологический миф. В целом вокруг Москвы возникает обширное поле мифологии, но, как правило, это мифы, связанные с отдельными точками городского локуса или событиями городской жизни…»
Между тем уже в XVII в. наступает время «жанра исторической “предповести”, рассказа о начале традиции <…> создаваемого в тот период, когда впервые появляется потребность в уяснении своих “исторических” корней». Иначе говоря, наступил период мифа столичного города как такового, что и выразилось в «Повестях о начале Москвы». Этот цикл, примерно датируемый серединой и / или второй половиной XVII в., — бесспорно, основной древнерусский источник, эксплицитно запечатлевший московский столичный миф.
В «Повести о начале Москвы» присутствует мотив «строительной жертвы», которая видится необходимой для создания истинно великого города: «Поистине же сей град именуется третий Рим, понеже и над сим бысть в зачале то же знамение, яко же над первым и вторым; аще и различно суть, но едино кровопролитие». «Московские повести» (в отвлечении от различий, существующих между редакциями) сообщают, что при «начале» великого города произошло (как минимум) двойное убийство: боярина Кучки, первого хозяина территории, «иде же ныне царствующий град Москва, оба полы Москвы-реки», и воцарившегося на этой территории государя (согласно одной редакции — князя Андрея Юрьевича Боголюбского, согласно другой — князя Даниила Александровича Суздальского). В данном контексте «строительная жертва» становится залогом грядущего величия города. Однако мотив «строительной жертвы», на наш взгляд, не может считаться фундаментальным для концепции «Москва — Третий Рим», так как момент кровопролития присутствовал и при создании других великих городов, например Петербурга, который не является символическим «следующим Римом» («четвертому не быти»).
«С перенесением столицы в Петербург семиосфера Москвы не только не утратила былой генеративный потенциал, но, переориентировав внутренние векторы, в некоторых сегментах даже активизировалась. Москва, перестав быть столицей, аккумулировала в себе все характерно московское, относящееся не только к городу, но и к Московии, к допетровской Руси» (курсив автора). Сравнение с Петербургом дало импульс дальнейшему развитию «московского текста».
Как определил В.Н. Топоров, «размежевание этих столиц строилось по одной из двух схем. По одной из них бездушный, казенный, казарменный, официальный, неестественно-регулярный, абстрактный, неуютный, выморочный, нерусский Петербург противопоставлялся душевной, семейственно-интимной, патриархальной, уютной, “почвенно-реальной”, естественной, русской Москве. По другой схеме Петербург как цивилизованный, культурный, планомерно организованный, логично-правильный, гармоничный, европейский город противопоставлялся Москве как хаотичной, беспорядочной, противоречащей логике, полуазиатской деревне». Порой эти схемы дополняли одна другую: «…в самом деле, куда забросило русскую столицу — на край света! Странный народ русский. <…> “На семьсот верст убежать от матушки! <…> Экой востроногой какой!” — говорит московский народ, прищуривая глаз на чухонскую сторону. <…> А какая разница, какая разница между ими двумя! Она еще до сих пор русская борода, а он уже аккуратный немец. Как раскинулась, как расширилась старая Москва! Какая она нечесаная! Как сдвинулся, как вытянулся в струнку щеголь Петербург! <…>
Москва — старая домоседка, печет блины, глядит издали и слушает рассказ, не подымаясь с кресел, о том, что делается в свете. Петербург — разбитной малый, никогда не сидит дома, всегда одет и похаживает на кордоне, охорашиваясь перед Европой.
<…> Москва — большой гостиный двор; Петербург — светлый магазин. Москва нужна для России; для Петербурга нужна Россия. <…> Дистанция огромного размера!…» А.И. Герцен расставлял смысловые акценты в соответствии со своими западническими предпочтениями: «Говорить о настоящем России — значит говорить о Петербурге, об этом городе без истории в ту и другую сторону, о городе настоящего, о городе, который один живет и действует в уровень современным и своеземным потребностям на огромной части планеты, называемой Россией. Москва, напротив, имеет притязания на прошедший быт, на мнимую связь с ним: она хранит воспоминания какой-то прошедшей славы, всегда глядит назад, увлеченная петербургским движением, идет задом наперед и не видит европейских начал оттого, что касается их затылком. <…> Петербург — ходячая монета, без которой обойтиться нельзя; Москва — редкая, положим, замечательная для охотника нумизма, но не имеющая хода».
В.Г. Белинский в очерке «Петербург и Москва» (1845) попытался примирить эту антитетичность: «Везде есть свое хорошее и, следовательно, свое слабое или недостаточное. Петербург и Москва — две стороны или, лучше сказать, две односторонности, которые могут со временем образовать своим слиянием прекрасное и гармоничное целое, привив друг другу то, что в них есть лучшего».