Апофатическая охота
ОХОТА СПОРТИВНАЯ является хорошим видом активного отдыха. Она воспитывает мужество и находчивость, помогает стать физически сильным, ловким, выносливым, настойчивым, способным преодолевать трудности и препятствия, развивает любовь к природе. Охотник должен уметь развести костер и организовать ночевку в лесу, в дождливое или зимнее время определить части света без компаса, хорошо плавать, управлять лодкой, знать, как уберечься от грозы, теплового удара, оказать первую помощь при несчастных случаях.
Охота разрешается только лицам, имеющим охотничьи билеты. При получении охотничьего билета начинающий охотник обязан сдать зачет по охотминимуму — комплексу основных знаний по обращению с оружием, правилам и срокам охоты и пр. Охотникам в пожилом возрасте или страдающим хронич. заболеваниями целесообразно воздерживаться от изнурительной, тяжелой охоты и периодически советоваться с врачом.
Большую популярность приобретает охота с фотоаппаратом, кинокамерой и магнитофоном. Такая охота интересна, увлекательна, не наносит ущерба природе и оказывает такое же благотворное влияние на организм, как и охота с ружьем.
(Популярная медицинская энциклопедия / гл. ред. Б. В. Петровский; АМН СССР. — М. : Советская энциклопедия, 1979. — 703 с. : ил.)
Необходимость представиться вызывает у меня оторопь. Рассказать о себе — подавно. Долгое время отсутствие единообразной подписи приводило к тому, что все документы заверялись не мной, а каким-то фантомом-однодневкой. В последнее время число социальных контактов в моей жизни пугающе возрастает, и каждый раз знакомство с новыми людьми оборачивается сценой с подписью — с той лишь оговоркой, что мое существование заверяют фантомные автобиографии, нередко противоречащие друг другу. С недавних пор я рекомендуюсь как потомственный охотник — так я благородно прячусь за ширмой семейного ремесла и контурно намекаю на природу своего взгляда.
Ландшафт взращивает оптику. Он же ее и шлифует. Когда с детства тебя окружает внешне безынтересный простор Сибири, состоящий из монотонии приземистых гор, стройных рек и тайги, взгляд, превозмогая скуку, напрягается до такой степени, что совершает своего рода сюрреалистический сдвиг. Тогда в отражении реки он различает дерево, преломленное рябью, настолько четко, что это кажется противоестественным. Моменты подобного прозрения сравнимы с упоением мастеров Кватроченто выписыванием каждой прожилки на листе. Поэтому неудивительно, что у людей, имеющих связь с природой, есть, к примеру, любимое дерево, или любимый изгиб реки, или любимая интенсивность дождя.
Оговорюсь, что я не практикующий охотник, в тайгу с отцом хожу исключительно тогда, когда навещаю семью. Однако же я убежден, что именно генетическая память объясняет мое подчас параноидальное внимание к миру. Этой зрительной тревожности парочка нетерпеливых пешеходов должна быть обязана спасением от нетерпеливых водителей, а один школьник, своевременно поднятый за портфель моей рукой, и вовсе должен принять мое вмешательство за Провидение.
Остается добавить, что тип охоты, описываемый мной, не имеет ничего общего с забавами английских лордов и сочинениями Тургенева. Это — в прямом смысле промысел (отец мой — лицензированный егерь, который официально продает пушнину закупщикам), и, шире, образ жизни. Намного выше в этом типе охоты чтится спортивный принцип fair play, нежели счетчик дичи; о фотографиях с трофеями нечего и говорить.
Охотник — куратор пустоты, чуткий к следам, шорохам и предчувствию присутствия. Взгляд его не скользит по материи, он держит ее на мушке в созерцательном напряжении. Ничего не должно мерещиться в просветах между деревьями, все должно быть донельзя реальным. Возможно, именно поэтому отец никогда не слушает музыку: его запасы грез скупы, а глаз не обработан ни пейзажной лирикой, ни даже Левитаном. Охотник чужд внешнему. Вряд ли я смогу забыть, с каким почти презрением отец давал оценку новому напарнику, чья концентрация то и дело нарушалась заботой о новом комбинезоне и собственной сохранности. Современная винтовка и чуть ли не снайперский прицел также не сумели компенсировать практически полное, как некстати выяснилось, отсутствие опыта и резкости взгляда.
Ровно с таким же, если не большим, презрением отец отнесся к моей затее втиснуть охотничью деятельность во временные рамки. Тогда, помню, на десятый день рождения мне подарили электронные часы Casio. Ошибочно полагаясь на мою смышленость, отец не думал, что его сын совершит преступление против таежного состояния безвременья, которое делает до смешного ненужными планы, мечты и воспоминания — все то, что составляет неотъемлемую часть современного уклада. В этих условиях не имело никакого значения, что на проверку капканов в тот день у нас ушло около восьми часов. В моем личном детском словаре напротив слова «вечность» неизменно стоял вид заснеженной тайги; повзрослев, в моменты житейских катастроф душеспасительным я нахожу укрытие в фотографиях таежных ландшафтов — внимательных слушателях, честно безразличных к человеческим скорбям.
Таежно-охотничий опыт заложил основу фотографической практики, которую я назвал «недоведенной до конца охотой». В ее основе лежит напряженный, бесцельный интерес ко всему окружающему, который Александр Шмеман называл невероятно сильным ощущением жизни в ее телесности и неповторимой единичности. Фотограф, точнее, фотоохотник, должен, согласно моим представлениям, удовлетвориться запечатлением контура, остаться незамеченным и — вовремя удалиться. В противном случае вмешательство с последующим присвоением угрожает обернуться мифом об Актеоне и Диане.
Благородство отказа рождает меланхолию в беньяминовском смысле, когда ускользающее настоящее открывает логику самой истории. Помилованная добыча создает необходимый для грез зазор. В то время как охотник опорожняет свой мешок, набитый пушниной, меланхолик сквозь дырки в своем, как в видоискатель, смотрит на мир.
Унаследовав отцовский взгляд, я не пошел по его стопам — заменил ружье камерой. Охота моя имеет апофатическую природу: это фиксация увядания, отказ от переступания порога и от прямого обладания. Камера фиксирует не добычу, а дистанцию между мной и миром.
Мистический отказ Симоны Вейль от участия в церковных таинствах — это в первую очередь радикальный способ защитить созерцаемое от его неизбежной социологизации. Оставаясь на пороге институциональной религии, она — как ни парадоксально — общалась с Богом напрямую, намеренно уклоняясь от таинств, в которых вполне справедливо усматривала духовный эгоизм. Вейль утверждала, что даже в случае отлучения от Церкви она сохранила бы абсолютную верность Христу. Дистанция, которая пробуждает грезы меланхолика, для религиозного сознания Вейль была источником непрерывного Богообщения.
Ключевыми для теологии Вейль являются понятия Внимания (Attention) и Ожидания (Attente). Истинная вера, пишет она, требует замереть на пороге в абсолютном, чистом ожидании, не пытаясь присвоить объект поклонения. Для Вейль направить на что-то внимание — значит признать существование этого объекта во всей его полноте. Любить то, что хрупко, любить мир в точке его наивысшей беззащитности — в этом, по ее мнению, суть чистоты.
Моя пленочная мыльница Olympus, пристегнутая карабином к cross-body сумке, всегда под рукой — не для фиксации сувенирных сюжетов: мир в точке своей наивысшей беззащитности может обнаружиться внезапно. Заброшенный пустырь с остовом ржавых ворот, выжженное пепелище храма, одно-единственное прямостоячее дерево посреди бурелома. Вид праха взывает к молитве — бездыханной и неподвижной, ведь даже легкое дуновение способно нарушить его недолговечную целостность. И эту недолговечность помогает, насколько возможно, удержать кадр.
Спуск затвора фиксирует зарождающееся забвение — этот жест лишен стремления спасти, предохраняя от триумфа гордыни. Камера здесь перестает быть инструментом колонизатора, фиксирующим победное «я тут был, это мое». Она становится инструментом честного, бескорыстного свидетельства: «Мир существует сам по себе, и он прекрасен».
Верность этим принципам я позаимствовал у отца. Таежный fair play требует предельного, почти религиозного беспристрастия. Проснувшись утром, отец услышал истошный крик в сотне метров от избы. Снарядившись, он отправился к источнику шума, в котором еще до прибытия различил соболей. Между двумя зверями шел бой: шкура одного уже вся слиплась от крови, потери второго заключались в медлительности движений и чуть заметной хромоте. Увидев отца, оба прервали поединок, повернули морды к арбитру и зашипели, требуя невмешательства. Отец описывал это именно так, фотографически — он обладает вымирающим даром рассказчика, проявляя фотографию внутри слушающих без их усилия, и вот ты уже своими глазами видишь этот поединок, к которому неприменимы никакие моральные категории: побеждает, в конце концов, сильнейший. В тот раз им оказался хромой, уже готовый проиграть соболь, который в прямом смысле выгрыз победу. Отец позволил победителю — держа его на мушке — откусить пару кусочков от поверженного врага, чтобы спустя мгновение пристрелить. Шкура была негодной из-за обилия ран. Слава победителя была недолгой. Но спрашивается, не завидный ли это конец: убить врага, посмаковать победу в лучах утреннего солнца, а затем и самому отправиться в последний путь?
Держать зверя на мушке, но удерживать палец на спуске, позволяя чужой трагедии и триумфу завершиться по законам природы, — это и есть вейлевское Внимание в действии. Мушка ружья, как и видоискатель моего Олимпуса, работает как рамка кадра, внутри которой Жизнь являет свое многообразие.
С годами все труднее доверять архивной функции фотографии, и кажется, что закат словесной славы классиков не так далек. И все-таки мы продолжаем собирать свой архив немых молитв — бескорыстно превознося ту хрупкость, которой обязались служить.