МИРОНОСИЦА
За оградой литературного канона в XX веке практически невозможно обнаружить поэта, производившего чистую лирику и только. Мандельшам-эссеист и прозаик, романист Пастернак, Бродский-дидактик — можно по-разному относится к их неосновному продукту, но все это были поэты per se, и мы говорим о них, знаем их и любим главным образом за стихи. Не пиши они стихов, они занимали бы совершенно другое место в нашем сознании.
Иное дело практически освоившаяся в статусе живого классика Ольга Седакова. Популяризатор Данте и Рильке, автор многочисленных лекций и еще более многочисленных стиховедческих, богословских и прочих эссе, она, как Церерера из рога изобилия, осыпает своих поклонников дарами культуры, знания и благолепия. Ее стихотворные сборники выходят с регулярностью, какой может позавидовать любой из живущих сочинителей, но в информационном контексте Седакова все чаще возникает в высокополезной просветительской роли. Так сложилось, что в этой фигуре публика ищет образ глубоко моральный — культурной печальницы, окормительницы малосведующих.
В стихах ОС много ангелов и Господа Бога. Они буквально излучают Духовность, Доброту и Культуру. Чего в них нет, так это неожиданного столкновения слов, яркой метафорики, словесной игры, нет, по выражению Мандельштама, ни “хищного глазомера”, ни “виноградного мяса”. Ее поэзию ценил и пропагандировал большой поклонник Вячеслава Иванова академик Аверинцев. Впрочем, стихи можно почитать на ее сайте, а говорить о них не слишком интересно.
Образ автора, личный миф, создаваемый Седаковой в жизни гораздо занимательней того, что мы найдем в ее стихах. Она мастерит его тщательно и кропотливо, с упоительной нарциссической самовлюбленностью.
Пост ОС в facebook от 8 декабря:
К разговорам о русском языке.
Стоит в переходе старушка, продает кулек невзрачных яблок. Я у таких всегда покупаю, особенно вечером.
— Антоновка? — спрашиваю.
— Ух ты, — говорит, — это тебя Бог догадал. Антовка. Смотри: если у них тут солнушко (показывает на кожуру у черенка), значит, антоновка.
— Да у меня свое есть дерево антоновки. Только… (чуть было не добавила:у меня крупнее. Но успела не сказать) только мои кончились.
Опять Бог догадал.
“Опять Бог догадал” — бинго! Перед нами образ благочестивой христианки в ее вневременной сущности. Филолог и культуролог испарилась: всегда покупаю, особенно вечером… Не смутило даже семантическое тождество картинки, скажем, с публичным заявлением типа “я очень добрая” или “зовите меня богонравная Ольга”.
Пост ОС в facebook от 4 декабря:
С Праздником! А вот и подарок к Празднику.
Обложка книги “Антоний митрополит Сурожский”.
Это перепост. Состоится презентация. Так-то, читаю святых отцов и вам советую.
Поэт Седакова и ее демонстранивное христианство — тема неисчерпаемая. Вот, например, ее интервью на
С одной стороны, Седакова — вся имидж, конструируимый ей с выдающей железную волю последовательностью. С другой — сахарное катафатическое богословие наполняет все, что она говорит и пишет. Бог везде, даже в розетке. И пространство на четыре аршина вокруг Его пророчицы залито теплым немигающим светом.
Вообще, тьма и свет — ключевая оппозиция седаковского дискурса. Из аморфного мрака театрального зала глаза публики с надеждой обращены на сцену, где стоит не
«Разговор о поэзии — а, собственно, о драме поэзии в современном обществе (многие охотно скажут: о конце поэзии в нашей цивилизации, о ее смерти, о
Этот душемутительный набор амбивалентностей — “разговор о поэзии…можно начать с любого места”, “пространство, тронутое поэзией, делается чем-то другим”, “близкое оказывается удаленнее какой-нибудь галактики, а самое дальнее звучит не то чтобы вблизи, но изнутри” — существует, очевидно, не ради того, что сказано, а ради того, кто говорит. Своей опасливой размытостью эти писания напоминают карикатурного критика Христофора Мортуса из романа Сирина “Дар”. При этом авторская позиция в отношении читателя вполне очетлива: сталкиваясь с писаниями Седаковой, он вступает в пространство глубинного гнозиса, в предбожественную тьму, озарить которую может лишь сама автор.
«Впервые имя Пауля Целана я услышала от С.С. Аверинцева; он говорил о нем как о «самом значительном немецкоязычном поэте послевоенной Европы». <…> Чем объянить это мгновенное чувство насущной необходимости русского целана? Прежде всего, теснотой и замкнутостью того глухонемого времени — и его огромной внутренней энергией, его ожиданием формы, в целановском смысле. Формы свободного и точного лиризма. Ни свободы, ни точности в отечественной стихотворной продукции тех лет я не находила (я имею в виду не только публикуемых авторов: и во «второй культуре» рутины хватало). Вязкая, тусклая, запредельно устаревшая мысль… Устаревшая уже относительно Василия Тредиаковского». (Пауль Целан. Заметки переводчика 2003)
Целан — явление безусловной значимости в мировой литературе, оно давно уже не нуждается в наших апологиях. В отрывке занимательна прежде всего мотивация Седаковой-переводчика: как она объясняет свой интерес к этому поэту. Очевидно, момент знакомства ОС с автором “Фуги смерти” — первая половина-середина 70-х годов. Время расцвета неподцензурной поэзии. Тем не менее, и Бродский и лианозовцы, и “ленинградская филологическая школа”, и “Московское время” и многие прочие снесены Седаковой, как ненужные карты в отбой, в категорию “вязкая, тусклая, запредельно устаревшая мысль… Устаревшая уже относительно Василия Тредиаковского”. Иное дело — Пауль Целан. Не смущает это противопоставление? Дело в том, что в своем пифическом раже Ольга Александровна проговаривается. Ни с кем из отчественных авторов С.С. Аверинцев ее не знакомил. Именно на Целлана был направлен его сверхавторитетный культурный указатель. Именно Целан прошел неоспоримый контроль качества.
По большинству, такова “содержательная” основа седаковской эссеистики: ничего особо в этой Высокой Культуре не проясняя, ОС постоянно демонстрирует свою наполненность ею, точно сама магия имен и понятий должна убедить нас в ценности этих рассуждений.
В своих текстах Седакова не раз обращается к работам Тынянова (Проблема стихотворного языка, 1924, — в частности) о проблематике изучения языка — стихотворного и прозаического, о семантических рядах. При этом собственный ее вокабуляр удивительно однобок. В нем мы не обнаружим, разумеется, ни обсценной лексики, ни жаргонизмов, ни пейоративов, нет места даже невинным прозаизмам — все пространство ее текста отдано под напыщенный метафизический лексикон. Повседневная жизнь языка, его игра, его быт Пифию не интересуют. Нарратив Седаковой — это сплошь освященный высочайшим академическим (Аверинцев познакомил) и художественным (перечитывала дантовский Рай) авторитетом набор выспренностей. Только он и пристал для описания духовных поисков, юстиниановых фресок и литургической эфонии — вещей единственно достойных внимания Поэта.
Сложно удержаться и не процитировать хотя бы один ее стихотворный текст, под завязку нашпигованный высокопарной абракадаброй, разобраться в которой под силу только посвященному толкователю.
Пророк
— Пусть знают, как образ Твой руки ломает,
когда темнота и кусками вода
летит и летит, и уже не желает,
но, падая, вся попадает сюда.
Пусть знают, как страшное сердце ликует,
уже на ходу выходя из ума,
как руки ломает, как в тьму никакую
летит она, тьма, ужаснувшись сама.
И жизнь проглотив, как большую обиду,
и там, пропадая из бывших людей,
размахивать будет, как сердцем Давида,
болезнью и крышей и кожей моей.
Что было — то было со мною. И хуже:
со всеми, при всех, и у всех на устах
не кончит меня отбивать, как оружье
пощады любой
и согласья на взмах.
Этот когнитивно разрушенный палимпсест, нацарапанный, предположительно, поверх пушкинского “Пророка” может вызывать только священный озноб и немоту, ибо начни интерпретировать — и все, сгинешь в месиве ахинеи, нагромождении бессмыслицы на нелепицу.
Поскольку весь темный дискурс Седаковой обращен в сторону нематериального и практически не соприкасается с повседневной жизнью, мы начинаем забывать, что Ольга Александровна обладает биоразлагаемым телом, которое пользуется туалетом, чихает и стрижет ногти. Но образ Печальницы, ее хабитус, без описания некоторых бытовых деталей, будет неполным. Одна из поклонниц ОС — сама дочь видного русского филолога — рассказывала мне, как проходят суарэ на даче поэта. Сперва новоприбывших гостей знакомят с Мюссе, не с французским романтиком Альфредом де, а с названным в его честь седаковским котом. Затем гостей приглашают в сад, по четырем углам которого расставлены бюсты Пушкина, Данте, Гете и еще кого-то важного. Все опрокидывают по рюмке “у Пушкина”. Возляние, бескровное жертвоприношение — обряд, исполненный “глубокого символизма”, гости переходят на “дружескую ногу” с “нашим всем”, который, как известно, и сам был выпить не дурак. Один остроумный критик однажды назвал такие заигрывания с Пушкиным “сеансом ласкового кормления волка, который тем не менее смотрит в сторону леса”. Для человека не попавшего под чары Седаковой подобные ритуалы функционируют с чрезмерной прозрачностью и сами себя дискредитируют. Они внешне просты, но претендуют на глубину и многозначительность. Здесь мы наблюдаем прекрасную равнозначность — в жизни ОС такая же, как на бумаге. И бытовые, и речевые жесты Седаковой отмечены сияющей пошлостью, безвкусицей и самовлюбленностью. В отличие от художников, переживающих процесс творчества напряженно-личностно, она созывает публику на позорище, где главная и едиственная роль принадлежит Благочестивой Ольге, собирательнице и расточительнице сладчайших плодов.