"Вадим и Диана", отрывок №13
Деревушка Т., обросшая по краям тополями и высокой травой, стояла на глинистом пригорке у речки Удруса. До недавних пор коренное население здесь существенно преобладало над дачным, но после очередной смены вех дачный способ жизни стал основным. В пору глухозимья деревня теплилась тремя-четырьмя желтыми пятнышками окон, больше похожими на сигнальные маячки, которыми оставшиеся селяне сообщали друг другу и всему близлежайшему: «Живы!»
От Т. веяло заброшенностью и
Я трижды поворачиваю ключ в массивном навесном замке, скриплю облезшей зелёной дверью. На крыльце я кидаю сумку и сажусь прямо на пыльные сосновые ступени. Я один и в том, пожалуй, некого винить. Я один и, кажется, вполне сознательно.
Ночь ловко обошла меня сном. Утром я долго лежал на кровати и наблюдал в потемневшем от грязи оконном стекле обломок тополя, густо обросший тростинками молодняка. Потом была уборка и рейд до магазина в соседнюю деревню D., где добротнотелая Любовь Илинишна, сразу узнав меня, между делом рассказала последние хроники двух деревень. На обратном пути, в поле, меня встретил сухонький мужичок в засаленной, вздёрнутой кверху кепке, стоптанных пегих валенках с подшивом и широкой, кинутой ему на плечи (словно на остов огородного чучела), фуфайке. При ходьбе он опирался на гладкую, с маленькой поперечинкой наверху, палку. Он появился на дороге так внезапно, что если и не вырос из земли, то произошёл, как минимум, от сверхъестественного сгущения молекул воздуха.
— День добрый, — поздоровался я, слегка кивнув головой.
— Добрый, добрый … Узнал ли меня? — спросил мужичёк, сведя в улыбчивый прищур все морщинки на своём коричневом от солнца и самогона лице.
— Пытаюсь, но вроде бы всё мимо …
— Фёдор я … Федька Бода. Ну, не узнал, так и ляд с ним.
— Не вспоминается как-то.
— Ну и брось к чертям собачьим. Всех не упомнишь. С магазину значит идёшь. Дело хорошее. А курево у ней есть? — Я кивнул. — Ну, значит, не зря иду. А ты надолго ли к нам? — Я пожал плечами. — Да ты поставь пакеты, покури.
Он медленно, с
— А
Мужичёк говорил и говорил без умолку, а я слушал и всё больше поражался тому, как рядовые, с виду незначительные, происшествия обретают в его самобытных словах огромную важность и значимость, на глазах превращаясь в историю отношений человека и мира.
— А у тебя чей вся изба батылой заросла? Надо бы стяпать …
— И надо, и нечем, — подзадорил я мужичка, догадываясь куда он клонит.
— Вота! Нечем! Да я тебе моментом смахну, незадолю. Ох и коска у меня — егоза, а не коска. На одной отбивке весь синокос держится. Ты мне красинькую дай — в магазин сходить — а я вечерком подойду. Так ли?
Я дал Фёдору денег. Он хитро заулыбался, схватил бумажку и с силой сунул её в, катастрофически засаленный, карман фуфайки:
— Вот и спасибо, вот и выручил старика … Не переживай ни об чём. Всё исделаю по-сказанному… Ну, побегу за лекарством. Будь.
Мы разошлись, но, пройдя некоторое расстояние в сторону деревни, я обернулся. Фёдор споро ковылял (левая нога заметно хромала) по обочине пыльной полевой дороги. За ним бежал по колосьям лёгкий ветерок и подымались ржаные комочки жаворонков.
Я шёл по дороге со своей тоской, неотступно преследующей меня и здесь, в никому не интересной глуши, безразличной ко мне и моим бестолковым мыслям.
Меня встречал шум тополей. Огромные их древесные тела покрывала салатовая, в тёмных крапинках и складках, кора, а мощные живучие корни, пробуравив земную твердь, вылезли мохнатыми отростками прямо на дорогу. Я сразу вспомнил деревенскую быль о том, как точно такой же тополёвый корень пророс под стену двора и в большую грозу стал причиной гибели скотницы Пелагеи. Рассказ прозвучал спокойным летним вечером. Семья сумерничала (так назывались вечерние посиделки в прощальном мерцании дня), и тихий голос мамы из темноты диванного угла звучал страшным кассандровым пророчеством. Впрочем, отец тут же наплёл чего-то весёлого и опасный тополь с мёртвой Пелагеей к исходу вечера совсем забылись. Забылись, но не рассеялись …
Это случилось тремя годами позже. Отца уже не было с нами. Был знакомый летний вечер и мы с мамой смотрели телевизор. Выступал последний муж страны советов. Слова политические были для меня в ту пору загадкой. Но я видел на
Никто из нас, маленьких советских мальчиков и девочек, не ждал грозы, точнее — не думал о ней. А она явилась, ибо не могла обойти стороной. Помню как упал на пол и зажмурился: « Это не с нами, это так. Да и не будет ничего плохого. Есть добрый дядечка. Он всё о нас знает. Знает, что мы его смотрим и любим. Он есть — значит и мы будем». Когда всё улеглось, я вышел на улицу посмотреть на уродливый, зияющий в небо сырым мочалом, обломок осокоря. А позже, в самой ночи, мы узнали о том, что суком старой липы убило юродивую Пашу. Мама плакала…
В охваченном по самую крышу травой сарае, я нашёл старые берёзовые и осиновые дрова, затопил печь. Дом, выстывший и отсыревший, время от времени недовольно поскрипывал отвыкшим от тепла деревом. На закате, когда я приколачивал, расшатанные годами безбытности, ступени крыльца в надежде пересилить трудом кромешную безысходность мыслей, явился Фёдор.
— Чаво пасмурный? Я в твои годы такой погоды и не знал. То на работу, то в лес, то к девкам бежишь … Не домоседствовал. Сила была. А нынче, правда, ни девок, ни силы. Одна полюбовница моя на весь околоток и осталась — Маня Колпиха — да и та безгодовая. Хуже моёва…
Разговорчивость Фёдора происходила, как я сразу точно догадался, от недавно употреблённого. По началу мне хотелось дать ему ещё
— Ты не уходи далеко, а то и побалакать не с кем будет. Мало ведь с кем нынче вижусь. Живут как байбаки по норам, не достучишься. Всё бояться. В
Засвистело железо косы от шершавых, но бережных обоюдосторонних поглаживаний бруска. Рука Фёдора двигалась с той красивой произвольностью (свободной от случая и воли хозяина), каковая заслуживается сединой и кровопотным деревенским трудом, проходящим в сознании извечной неприделанности божьих дел. Фёдор скинул фуфайку. Охристого цвета, в наспинных заплатах, рубашка, явившаяся на свет, помнила, кажется, не только все зрелые фёдоровы годы, но даже его юность и … страшно подумать что ещё. Я остался, присев на крепко приколоченную ступеньку. Фёдор поплевал в руки, актёрски выдохнул (как перед стопкой крепкого самогона) и начал первое прокосиво.
Загустели тени. Над Фёдором мельтешила вечерняя мошкара и вся фигура его, обдатая закатным солнцем, одетая в охристую линялую рубашку, с копной мошкары над бронзовыми залысинами лишь отчасти принадлежала человеческому, сливаясь с природой, насыщаясь ей.
— А ты бобылём живёшь или как?
— Где-то так.
— Ну-ну… Мне девок нынешних — убей — не понять. Изойдут в кабанью щетинку и рады. Вота я какая! А какая? Мослы одни торчат … Где им рожать … Да они и
Фёдор обтёр лезвие косы свежим травяным пучком, закурил …
— Эвона как корячится, — указал он на тонущее в плотном продолговатом облачке солнце, — вёдру быть.
Коса заходила быстрее. Фёдор молчал, стараясь, видимо, не распаляться зря и поскорее закончить эту пустячную шабашку. Я встал и прошёл до калитки навстречу закату. Воздух напитывался влажной свежестью сумерек. Где-то заоблачно высоко просвистел одинокий кроншнеп. Ему, со стороны реки, ответила крякуша …
— Ну, баста. Эй, хозяин, всё я … Вона простору у тебя ныне сколько — хоть пляши. Ох, раньше и устраивали же мы биседы. Ноги истопчешь, а всё мало, всё задор … Расквитайся со мной синенькой на опохмел.
Мы простились за изгородью. Я пожал его большую сильную руку, почувствовав её шероховатую мягкость.
— Завтра в обед шевельни травку маленько. А потом … Потом Бог укажет, — закруглил Фёдор, приметив мой отсутствующий взгляд.