Donate
Prose

Катанака Маккуро. Гуталин

Катанака Маккуро

Гуталин

Привезли два новых тела.

На кушетках в эту унылую комнату закатили два покрытых белыми простынями трупа. Совершенные, белоснежные простыни — немного даже жалко, что ими покрывают тех, кому, по сути, всё равно. А живым — нет. Всё должно быть красиво, всё должно быть ритуалом. Если ты не понимал этого раньше, то понимаешь, начав работая в морге.

Каждый раз, когда привозят новое тело, волнуюсь. Не хочу, чтобы это было тело, попавшее под поезд или расчленённое маньяком. Нужны целые, неповреждённые тела, чтобы как живые — например, совсем недавно утонувших, или повесившихся. Иногда попадаются и те, что спрыгнули с крыши, но это зависит от того, как они упали — порой половины головы нет после удара об асфальт, а порой выглядят, как новенькие, только внутри всё переломано. Тела мужчин и старух не интересуют — когда их привозят, то просто делаю пометки в журнале и откатываю куда-нибудь подальше, стараясь больше не вспоминать. Скучные, бесполезные мешки с мясом.

И смотрю сейчас на контуры того, что было живым когда-то. А сейчас лежит здесь, покрытое белоснежной, не нужной простынёй…

Один контур — точно мужской. К чёрту. Откатываю в тень. Но спокойно и помолившись. Всё должно быть ритуалом, без молитв нельзя. Простыни им, может, и не нужны, но без молитв всё равно нельзя… Если не верил в эту хрень до этого, то веришь, когда начинаешь работать в морге.

Второй контур точно женский. Это уже не бесполезный мешок мяса. Это уже что-то. Женщин сюда не привозили уже два дня. Вчера — старик, окочурившийся от сердечного приступа, позавчера — вообще никого. Когда никого — так одиноко сразу почему-то. Когда вокруг всё время мертвецы, начинаешь относиться к ним, как к живым. Даже если хочешь считать мешками с костями. К таким противоречиям привыкаешь, когда начинаешь работать в морге.

Снимаю с тела простыню — лучше, чем предыдущая, по которой проехался грузовик. У этой перерезано горло, судя по состоянию раны — где-то день назад.

Моя работа банальна — записывать, кого привозят, и следить, чтобы тела были в сохранности. Мне повезло, что наш морг — отдельно от операционной — и не нужно никого препарировать. Этим занимаются в другом месте, сюда привозят или тела, которые уже обследовали, или тела, которые даже не собираются препарировать. Но иногда, когда привозят тело убитого человека, нужно быть готовым, что, когда полиции удастся получить у родственников жертвы разрешение на обследование, тело могут забрать отсюда и увести для вскрытия. Поэтому с ними всегда надо использовать презервативы.

Уже полночь на часах, вряд ли кого-нибудь уже привезут сегодня. И не то, чтобы в Кобе было мало насильственных смертей, но к нам убитых привозят не так часто, так что сегодня просто бесценный экземпляр.

И наглухо закрыта дверь хранилища изнутри, теперь я с ней вроде как наедине, а если кого-то и привезут ещё этой ночью, то просто оставят у входа в хранилище и оставят записку с именем рядом. Так уже было.

Вначале, с лёгкого волнения, не смог разглядеть слишком хорошо, теперь вижу — она совершенна, и порез на горле не портит эту красоту. На вид лет двадцать, пахнет потом, лицо аккуратное, без излишней вычурности — просто совершенство. И кто её убил и зачем — понятия не имею, но я бесконечно благодарен ему за то, что эта красота теперь лежит передо мною.

Нельзя начинать без ритуала Камадзи — тем более на кушетке. Очень неудобно, и всё скрипит. Никто не замечает одеяла, которое храню тут в шкафу, купленное специально для этого. Никто не заглядывает в этот шкаф. Никто вообще не заглядывает в это гиблое хранилище.

Всё — ритуал. Всё должно быть аккуратно.

Здесь — такая небольшая прохладная комната, в центре места хватает как раз только для того, чтобы расстелить это одеяло и расположиться на нём. Но надо сначала поместить тот мешок, который я откатил в угол, в холодильник.

Сейчас — начинаю.

Кладу моё сегодняшнее совершенство на шерстяное одеяло это — и с каким удовольствием она располагается на нём! Конечно, кушетка холодная, а одеяло это согревает даже в самые холодные времена. Хотя тут всегда одна температура. Здесь навсегда всё замерло.

Нельзя приступать без ритуала Камадзи. Я нашёл его когда-то в Библии Тиамат, и с того дня постоянно выполняю его. И сейчас, зажгя свечи, черчу символ на теле её и смачиваю губы ей кровью из среднего пальца левой руки — теперь готово. Теперь можно.

Но совсем холодная ещё. Обнимаю её, раздевшись, и её обмякшиё мёртвые конечности постепенно нагреваются от тепла моего тела. Это тот момент, когда она вроде как оживает , тот момент, когда я — Господь праведный, наделяющий безвольную куклу жизненной энергией! Момент, когда она влюбляется в меня и служит мне с благодарностью за то, что дал ей второй шанс на жизнь!

И вот, ожила! Я создал её заново, я имею право.

Надеваю презерватив. Всегда приходится использовать смазку — у тех, кого привозят сюда, не бывает природной смазки, и даже мой чудесный ритуал оживления не даёт им способность выделять секреции из своего влагалища. Всё имеет две стороны. Ты понимаешь это, когда начинаешь работать в морге.

У меня никогда не было живой женщины, я имею в виду, той, которую мне не пришлось оживлять, но основываясь на своих примитивных знаниях биологии, могу заявить, что входить в живую женщину — совсем не то же самое, что входить в мёртвую. Чисто физически, не психологически. Живая женщина непредсказуема и опасна — мышцы её вагины сжимаются в непроизвольном порядке, они требуют больше или просят поменьше; они пожирают твой член так, что тебе самому невозможно контролировать процесс — ты не знаешь, когда кончишь; не знаешь, сможешь ли сдержаться от того, чтобы кончить внутрь; не знаешь, кончите ли вы одновременно и будет ли её мало. Конечно будет. Живая женщина всегда просит ещё, живая женщина хочет забрать всё — она хочет сожрать твою душу и твоё тело, а ты отдаёшься ей сам.

С мёртвой девушкой всё совсем иначе, мёртвая девушка — идеальная любовница. Всё зависит только от тебя, только ты решаешь, когда кончишь, и неважно, как скоро ты это сделаешь — ей всё равно — после процесса она получает ровно столько же удовольствия, как и во время его. Мёртвая женщина не жалуется, что ей больно, не обвиняет тебя в том, что ты плохой любовник. Она не будет придумывать причины для того, чтобы отказать в сексе и не откажется делать это с тобой так часто и таким образом, как тебе будет угодно.

Я не замечаю пореза на шее её — она не жертва убийцы для меня сейчас, она — моя женщина, мёртвая снаружи и начинающая оживать изнутри. И если её не увезут потом, вернусь к ней ещё завтра.

А ведь так было не всегда.

Когда-то всё было иначе. Когда-то у меня была любимая, живая любимая, тёплая девушка.

Я учился тогда, не важно, на кого, но кажется на врача, судя по тому, где сейчас нахожусь. (Но кажется, что не учился совсем, судя по тому, что почти ничего из курса не помню.) И там была она. И она сидит передо мной, такая совершенная, правильная. Живая.

«Не трогай меня», «Не смотри на меня», «Не еби мне мозги».

Всё это — в её взгляде, движениях и поведении.

Просто трупу, которому не место среди живых;

Червь осторожно извивается, боясь быть раздавленным дёрнувшимся непроизвольно мускулом, но иначе не может — и всё равно прогрызает себе путь, хотя и понимая, что выбрал для себя плоть живую — задачу почти непосильную. А разговоры — оправдание для ещё одной жалкой попытки укуса.

«Не трогай меня»

«Не трогай меня»

Но с каким восхищением Вы набросились бы на меня, хотя б на миг почувствовав, сколько усилий мне надо прикладывать для того, чтобы ограничиться лишь прикосновениями!

Ушиблась ли, заболела ли –

«Не беспокойся обо мне», «Не думай о моих ранах», «Не дыши на меня», «Отъебись…»

письмо никому

«Я помню тот сон очень хорошо <…>.

Там была Ваша лучшая подруга, она же и моя подруга также. И мы тонули. Я и она. Мы были довольно глубоко, вода была тёмной; несмотря на это, я помню, что отчётливо мог разглядеть её лицо. Мы были глубоко, и мы задыхались.

И надо было плыть наверх. Я грёб из последних сил и выбрался. Кажется, воду покрывал то ли лёд, то ли пол какой-то комнаты, и надо было найти место, где вынырнуть.

И я спасся, а она — нет.

Она просила у меня помощи, и я пытался помочь, но не смог. И ясно ощущал вину свою, то ли за то, о не помог ей, то ли за то, что сам затащил её в эту воду, уверяя, что всё будет с ней хорошо. Но она у тонула.

И Вы скорбели, и я скорбел также по нашей хорошей подруге. Лишь мы, казалось, разделяли эту скорбь, и лишь я один понимал Вас. И вы был и полностью обнажены, как и я.

Вы хотите, чтобы я обнял Вас — я обнимаю. <…> Вы плачете в плечо моё, и я показываю, что разделяю Вашу грусть. Но с этого мгновения я уже не чувствую утраты, но чувствую радость от того, что Вы со мной, а я — с Вами. И мне уже неважно, почему.

Я не опечален от того, что она умерла, ведь это послужило причиной того, что Вы сейчас ищите утешения во мне.

И я даю Вам это утешение. Я даю Вам всё, что вы изволите.

Мы на остановке. Вы кладёте голову ко мне на колени.

моей geliebte frau»

На день рождения; ныне проклинаемый; — лучший браслет из чистейшего серебра. А кажется, даже что-то пишу в маленькой открытке.

«Спасибо»

Конечно.

Нет другой, которой пошёл бы этот браслет больше. Нет другой, которой любая вещь пошла бы больше. Он стал моим фетишем теперь. Всё, что касается тела твоего, становится фетишем моим.

И носила дня три, а потом перестала. Боюсь спрашивать, почему, наверное, страшно слышать ответ, ведь без ответа всё — лишь догадки. Больше интересно, почему носила до этого. Значит, червь виноват. Только червь, и никто другой, виноват во всём, виноват в своей жизни и смерти для всех остальных. Червь проедает себе путь; другие смотрят на него; одни с отвращением, другие — с ненавистью.

Глубже в плоть, глубже в плоть.

Быстрее грызть, быстрее грызть.

Червю должно же быть всё равно; не должно быть стыдно. Почему стыдно? За себя и за действия свои, если ты — червь? В природе твоей быть таковым. Просто червь виноват во всём.

Значит, она боялась, что браслет этот так связал её со мной, что я настолько ей противен. Моя похоть не замечала этого даже после. Не хотела ли, зато находила утешение в улыбке её. Или мастурбации. Но наверное всё-таки в улыбке. Живой, ясной, похожей на ухмылку; с двумя ямочками с одной стороны, с другой не было, иначе это бы не было похоже на ухмылку. Я стал вдруг отвратителен себе.

Червь не должен быть отвратителен себе. На то он и червь, он должен грызть и наслаждаться плотью. Значит, я не червь. Но от этого не лучше.

Мне что-то шепчут пропитанные унынием стены университета, и только этот шёпот мне приятен тут. Голоса других невыносимы. Мерзкие лицемеры, всегда пытаются заставить поступать так, как хотят они. Ненавижу, прилизанные, в душе отвратительные, что получил я, когда пытался подстроиться под общество тех, кто смотрел на меня, как на трупного червя, кто с отвращением, кто — с ненавистью? И захотелось вдруг — ненавидьте больше! Ненавижу вас! Ненавидьте меня сильнее!

И я нарочно перестал стирать одежду и мыть волосы; и я был счастлив; счастлив, когда был ненавидим; более счастлив, чем когда был любим. Я ничего не получил от них, но многое потерял. Но случилось один раз так, что я оказался у ног её, когда она сидела, ноги поджав, на диване, и мне открылась одна истина — когда любишь человека, тебе приятны все проявления тела его. Ты обожаешь его пот; ты обожаешь запах его грязного тела и готов целовать немытые волосы; ты готов есть продукты дефекации его и дрочить на грязную одежду. Я нашёл то проявление жизни, которое остаётся даже после смерти, и всё, о чём мог думать после этого — это её одежда.

Так я стал человеком, который стоит у женской раздевалки, отводя взгляд от проходящих мимо людей. И в один момент как-то голова странно закружилась, как будто я переходил. От одного этапа своего бытия — в другой. Как будто перерождался или переходил на новую ступень развития. Как будто понимал, что вхожу в то состояние существования, из которого пути дальше нет.

(Запись из дневника от 26.12.**)

«О, милая тварь моя, я знаю, что Вы обыскались вещицы из гардероба Вашего, и я-то сегодня специально пришёл пораньше, чтобы убедиться окончательно, что обладаю я теперь вещью, некогда носившейся Вами. Воистину, через Вас я понял очарование фетишизма, и шорты свои вы можете искать сколько угодно, пока я буду делать с ними всё, что угодно. Возможно Вы, хотя нет, — почти наверняка, — догадываетесь, что это я стащил их. От этого на душе ещё приятнее.»

Я был тогда столь неумелым фетишистом — не зная, что с ними делать, где хранить, я положил их в мешок от своей спортивной формы (некогда; ныне только её). Я был готов дрочить на них, но мне стало так страшно отбить чудесный запах пота запахом спермы, что я довольствовался лишь тем, что просто хранил их; лишь тем, что знал, что они у меня, и только я имею к ним доступ.

И в тот день, когда она пришла, обнаружив, что пропало кое-что из спортивной сумки её, я прочитал страх в глазах. Это был живой страх, не мертвецки-пугающий, а взгляд от понимания того, что шаг за черту уже сделан, то, что за один год она создала кого-то, кто вдруг поступает так, как идёт вразрез с её пониманием того, как должно быть. И я надеялся, что мне не кажется так; и что это действительность. Но иначе не могло быть, ибо действительностью для меня являлась она лишь.

«Любовь без фетишей не имеет

права называться любовью.»

Библия Тиамат, Книга Крови

Так грустно и тоскливо, вот так вот червь уже отполз, боясь быть раздавленным, и зарылся в вещах, которые не могут быть столь жестокими. И мне стало так приятно и тепло, мне открылось вдруг, что фетиш есть чистейшее проявление Любви, в фетишах содержится её явнейшее воплощение, не обременённое ни одним недостатком характера, ни одним необдуманно совершённым когда-то поступком, потому что сама по себе вещь — пассивна.

Вещи не нужно внимания, вещь — самодостаточна и совершенна. Это стало для меня определением наивысшего состояния Любви. Подумал тогда, что почти во всех мировых религиях путь к Богу лежит через фетиши, несмотря на то, что не все они это и признают. И если христиане лобызают распятия, мусульмане поклоняются камню, а буддисты хранят дома фигурки Будды, то неужели я не имею права взять хотя бы малую часть того, что приблизит меня к тому, к чему я так стремлюсь?

Кажется, странную привязанность свою я утолил ненамного. Но Луна циклична, Луна умирает, Луна рождается, Она ликует и шепчет всегда что-то, и так всегда моё настроение циклично; оно, кажется, зависит от Луны. Хотя, на деле, всё в этом мире зависит от Неё, просто те, кто не следят за этим специально, не замечают.

Но она перестала больше класть в сумку свою спортивную одежду, однако почему-то оставила кроссовки. Это меня обидело немного, почему она решила, что может ограничить меня, ограничив мой выбор? В любом случае, ненадолго мне забылось про сумку её, и может, так действительно было спокойней, ведь если незачем снова выкрадывать вещи её, то незачем и беспокоиться о том, что есть вероятность быть пойманным за очередной кражей. Но нет.

Тот, кто встал на путь фетишиста, не сможет сойти с него, и на каждый предмет одежды приятного человека смотрит как на предмет, который можно и нужно украсть, перебирая в уме варианты кражи и способы применения. Так, в один момент — пробило. Идея. Странная, но приятная, вновь. И снова ко мне домой — предмет её гардероба.

(Запись из дневника от 10.03.**)

«<…> Я отнёс их домой, и ночью, достав её шорты, к которым даже грязными руками не прикасаюсь, положил перед собой украденные кроссовки. <…> Я кончил три раза, один — в левый кроссовок, два — в правый, потому что в первый раз спермы было больше всего <…>»

Вдруг дошло до меня, когда возвращал их на место, что теперь к вещам её привязан больше, чем к ней. И когда сидит она передо мной, такая живая и такая тёплая, я более не испытываю того трепета, хотя и продолжаю восхищаться. Но почему-то, с ненавистью. И этот схизис мне показался тогда таким прекрасным, что я решил полностью поддаться влиянию его, понимая, что уносит дальше от той счастливой меланхолии, которая была тогда, когда ещё на день рождения её (ныне проклинаемый) выбирал и носился с этим чёртовым браслетом, потратил на него последние деньги, переплатил за доставку, чтобы успеть к сроку; всю ночь ещё перед этим не спал почти;

Стало так опечалено и огрустнено по временам, когда каждый участок тела её был провозглашён священным, одной из областей материализации Великой Богини; когда прикосновение к одной руке её лишь могло возбудить процессы, выходящие за рамки тех, которые происходили до этого в бесцветном мире моём. И плакать, так хотелось. Стены, пропитанные унынием, продолжали шептать всё то же; они хранят всё; они знают всё о черве и Богине; о схизисе и ухмылке; о браслете и открытке; и они продолжают — и знать, и шептать; но хранят они разное, а шепчут — всё то же. Так темно и так приятно; но осторожнее, иначе — забудешься. Я уже забылся. Бог, притворяющийся червём, или червь, стремящийся быть Богом; Богиню превращая в вещь, боготворя вещи; алтарь самому себе под маской самохульства; в унижении ища вознесение, приятно лобызая ноги проклинаемого и проклиная обожаемое; мне шёпот этот чем дальше, тем громче, и слышу его, лишь когда уже проходит сколько-то времени, а когда он приближается, то тихий, как никогда.

«Хи-хи-хи-хи»

Опиум в комнате, которого нет; только Луна, растущая через свою же Тьму; и только Тьма и сверху; и снизу; память места, которое было когда то там, а сейчас только тут, в голове. И место; и время; и окружение; всё было священным тогда; и Луна смотрела с печалью, а я благодарил её за эту печаль, и делал так, как должен, а она лежала совсем рядом. И я боялся уснуть, пока спит она. И все спали, кроме меня тогда. И я провозгласил её Эрешкигаль, а подругу её — Иштар, и молился Луне, пытаясь проникнуть в сон её — хоть на мгновение; медитация на грани с мастурбацией.

Молиться сейчас о чём; убить охота, о смерти её? Об обладании?

И так — ненавижу Вас, как и себя. Почему не убили? Кто-то из нас должен умереть; я знаю это ясно, и нет другой истины, которая была бы для меня яснее. Крутишь нож в ране, вытаскивая нерв за нервом; потом заживляя, но распарывая живот мой, пожирая кишки; счастливая Кали, танцующая на беспомощном Шиве.

,«Хи-хи-хи-хи»

Опиум в мире, которого нет; всё пространство — сжато до размеров комнаты, из которой я не мог выйти даже тем вечером, следуя лишь Воле моей. Только кот на коленях; взгляд безглазых ячеек на всех остальных вокруг, кровь под ногами, кровь над головой; а эта кровать — лодка, плывущая по Стиксу, а справа — та, за кем тень — даже в Аид. Все мертвы — притворяйся мёртвым, даже если сложно. Не получается, притворяйся всё равно. Все живы — притворяйся живым, даже если кажется, что невозможно. Никто не поверит, но ведь главное притворяться?

Улитка в аквариуме на подоконнике рядом — и то свободнее. Ибо не в Воле её, вылезет ли она оттуда или нет. Её мир ограничен, а приори, а я тут, залез сам по воле своей, а вылезти не могу. А мой мир больше. Наверное, был когда то, а сейчас — только эта комната.

(из дневника от 17.03.**)

«Вечер. Cижу в этой тёмной комнате, пытаясь дать себе точное объяснение того, почему именно ещё не ушёл из этого места.

Единственное, что освещает пространство — небольшое количество свеч, служащее больше просто для освещения лиц, присутствующих тут. Лица эти повисли в воздухе, подобно призракам.

И несмотря на то, что стены и не освещены почти, я чувствую давление их. Давление стен. Давление потолка. Только пол будто бы не давит, а, вовсе, далеко от меня, и стоит мне только слезть с дивана, как я тут же провалюсь в какую-то бездну. Потому что комната это — будто бы единственное существующее сейчас пространство. Единственное, что есть ещё помимо его — это та бездна.

Я в аквариуме. Я не могу сейчас просто так выползти отсюда. Подобно улитке — мне нужно ждать, пока откроется крышка.

<…> Пришёл кот.<…>

«Мне кажется, ты единственный здесь знаешь, зачем я здесь.»

Я чувствую какое-то родство наших душ, и он как бы увидел истинную причину моего положения, решив разделить со мной удовольствие от простого молчания, показав, тем самым, что абсолютно поддерживает меня в ситуации моей.<…>»

Когда она сидит передо мною

Во мраке комнаты рефлексами играя,

Я представляю нож, скользящий через скорбь

Слепыми гранями швы смуглой кожи разрывая

Навйа Нвар, 1986

Это пришло внезапно совсем. Только подумал тогда, просто подумал, а что если… и представил, как разворачиваю этот нож от себя и направляю против неё. Грехоподобные мысли, ересь червя.

Но эта ересь так грела мне душу потом. Эта ересь не покидала меня. И я думал, почему, и каким образом, но так стремится проявиться обожание моё, и это было в то время как раз, когда нас отправили в столицу на практику, и там надо было препарировать труп. И это было какое-то счастливое волнение на грани безразличия. Нас было тогда четыре человека в нашей группе; я, она, подруга её и какой-то странный Ли из Вьетнама, который всё время кричал потом на ломанном нашем, что мы режем не так и смотрим не так, и выглядим не так; и я почему-то такую близость почувствовал с ним тогда; и чем больше он ругал нас, тем легче мне становилось; и может, потому, что это так он выхватывал меня из этого колодца абстрактных переживаний, в колодец более примитивный и менее глубокий;

И когда группы завели в зал, в котором на операционных столах лежали готовые для препарирования трупы, что-то будто хлопнуло там — за спиной, как будто позади закрылась дверь, а пути назад не было, но это был звук более глубокий и менее слышимый; немного напоминающий тот шёпот стен университета, и как родной; как будто шептал другие слова, но всё тот же.

И лица трупов не были видны — всё, кроме грудной клетки, в которой мы должны были копаться, было закрыто. И мы подошли к столу, и я понял, что фигура этой мёртвой девушки должна очень походить на её фигуру, стоящую рядом со мной, приготовив скальп уже, хоть и дрожа немного; и мне так захотелось увидеть лицо трупа, что всё дальнейшее препарирование мог смотреть только на то, как Вы режете её, не смея думать ни о чём другом.

И я смотрел на Ваши хладнокровные глаза в этот момент, и мне становилось так приятно снова на душе; мне представилось вдруг, как я режу Вас с такими же хладнокровными глазами; и мы купаемся в море крови потом, ликуя, а Вы с ухмылкой смотрите на меня как на дурачка потом, склонив голову на бок, как Вы обычно делаете, и, вырыгнув последний глоток выпитой крови, падаете на землю, пропитанную ей уже; и увязаете потом, захлёбываясь грязью.

Ли что-то орёт; говорю, отвали, и вроде замолкает ненадолго. Я не могу отвести взгляда, глядя, как Вы режете плоть; я слишком долго смотрел, как Вы режете меня, и теперь вдвойне приятней видеть, как делаете это с кем-то другим. Но я не могу забыть про лицо той, что лежит перед нами сейчас; и я с нетерпением жду, когда сегодняшняя работа закончится.

Нам говорят, что на сегодня препарирование закончено, что продолжим завтра; скальпель в сторону, накидку на грудь, трупы в «камеру хранения» — там всегда прохладно и приятно, не то, что на улице в тогдашнюю весну.

Я запомнил номер камеры.

Наши комнаты находились фактически в том же здании, но в другом корпусе; сам университет от общежития разделял небольшой проход. Никаких дверей, никаких замков; я привык уже прокрадываться и привык делать то, что следует скрывать; и в эту же ночь я пробрался в операционную.

Её номер был «8».

С дрожью открываю дверцу, за которой лежит она. С дрожью не потому, что боюсь быть замеченным — когда ты медик, всегда можно сказать что-нибудь в ситуации, когда тебя застали ночью в операционной в полумраке с трупом. Все знают, что медики странные. С дрожью, может, потому, что переступаю ту границу, за которой труп и кроссовок имеют одинаковую ценность.

Нет, я хочу только посмотреть на лицо. Мне просто охота видеть, кого мы препарировали сегодня. И со скрежетом выдвигается стол. Она как будто ждала меня тут всю ночь; сложив вот так руки вдоль тела; меня, единственного, кого она заинтересовала не как кусок мяса для отработки скальповых ударов. Стоя вот так, прислонившись спиной к стене. Самое время подумать о себе; знаю, кто-то на меня пялится с потолка, и не то, чтобы этому кому-то было не всё равно, но он поймёт меня в полной мере; поймёт то, что я делаю, если подумаю сейчас; перед порогом откровения пред самим собой. А труп начинает вибрировать и дрожать в нетерпении, мыча мёртвую мантру.

«Сними, сними, сними! Освободи меня, мне нечем дышать!»

Ах!

Как можно было скрывать такую красоту после смерти, пока она не разложилась, превратившись в пищу для червей, которые не посмели вгрызться в плоть живую, боясь быть раздавленными непроизвольно дёрнувшимся мускулом. Воистину! Живая плоть опасна.

И был влюблён в неё, мёртвую, в тот момент; как в Вас; не видя разницы между любовью к ней и любовью к Вам; и сбросив остальное, восхищаюсь совершенным телом; и оно — как Ваше, клянусь — закрыть лицо ей, и можно представить, что здесь лежите Вы; но невозможно закрыть такую красоту без боли — мне так страшно, что завтра опять — резать её, не видя лица.

И я полюбил её, и это была чистая любовь. Я восхваляю смерть, и мысленно благодарю. Я знаю — Смерть тут, она слышит, не отвечает. Здесь, в этом теле вместо души, и ей приятно так же, как и мне. И кажется в тот момент, что не нужны ни Вы, ни кто-либо другой кроме неё; я чувствую отвращение ко всем, кто не я и кто не она, потому что те оказались недостойны созерцать такое совершенство, как созерцаю его сейчас; может, последний в мире, кто восхищается ею перед тем, как её погребут.

Но приходится идти всё равно сейчас. Провёл бы здесь всю ночь, восхищаясь, но если не высплюсь сегодня, не смогу прийти завтра ночью. А сейчас почти засыпаю; и с удовольствием бы заснул тут, на грудях её, но те отвратные, кто не я и кто не она, не поймут, когда найдут, и я иду; обещаю, что приду следующей ночью.

И на следующий день инструменты беру уже я, и Вы смотрите с сомнением, но на деле Вы сейчас не передо мной, в халате, Вы — на столе, и в вас входит скальпель; и холодные щипцы льдом лижут Ваши внутренности, щипля чуть менее холодные сухожилия.

Я запомнил её тело; каждый сантиметр тела её — прямо как я и представлял Ваше тысячу раз, и мне не трудно представить сейчас, что я копошусь в груди не её, а той, что была передо мной недавно, в халате, и я так счастлив, что с трудом сдерживаю улыбку.

И всю ночь перед этим я не спал почти, сколько ни пытался уснуть; мне открылась восхитительная правда вдруг — ещё одна, заключающаяся в том, что её мёртвое выражение лица возбуждающе ровно, и ровно в той же степени, как Ваша улыбка. Живая, ясная, похожая на ухмылку.

Какой ещё смерти можно желать, кроме как смерти от любимого тобой?

Зубы разрывают плоть, длинный язык обвивается вокруг кишок, жадно лижа кровь.

То, что было дорого до самой смерти.

Но во время смерти чувства не имеют права изменяться, и тело ликует в соединении с ней.

Да, красота приобретает гротесктные формы, но осознание многогранности её делает этот гротеск столь эстетичным!

В тот день нам сказали, что практика с этими телами закончена, и что их переправят в морг в эту же ночь. И это была паника — ведь я обещал. Но нет… Вместе с тем — облегчение, и более не придётся ночью идти, гадая, как далеко я смогу зайти.

Но это практика очень многое мне дала и прояснила. Я ничего не запомнил из результатов нашей командной работы, но тот мёртвый спокойный образ летал перед моими глазами; шептал мне на мёртвом языке и пел всё те же тёмные мантры, лелея; и ожидая — я знаю, чувствую, она лежит сейчас где-то, возможно, же и закопанная — и ждёт меня. И у неё нету воздуха, а она ждёт, и она кричит всё так же: «Сними, сними, сними! Открой крышку гроба! Освободи меня, мне нечем дышать!»

А я беспомощен, не зная, где она; но успокаиваюсь, видя, что передо мною Вы, но я смотрю на Вас уже иначе, будто бы с другого ракурса или с другого мира. Но почему-то мне кажется, что теперь этот мир внутри Вас, в прямом смысле — внутри, мне захотелось вдруг так зарыться в кишки Ваши, сложившись в позу эмбриона, как лежал некогда у ног Ваших, вкушая запах пота. И это была точка отсчёта. Когда я лежал вот так, ниже всех, пресмыкаясь, возносясь в пресмыкании своём за эхом бессмысленного самохульства. Это определило новую эру. Это определило перерождение Осириса.

Когда Осирис умер, Исида зачала от его мёртвого тела Хоруса, и это привело к возрождению. Кали танцует на мёртвом Шиве, пожирая его, как целый мир, а позже — рождая новый. Осирис отдался Вам, и Вы в праве убить его, расчленить, сожрать, но Вы не делаете это, лишь вращая нож и расширяя рану, потом вновь зализывая её языком, а после — вновь вонзая нож, и так — вечно.

письмо никому

«Истеричный смех. Я не кричу лишь потому, что закричать — значит проиграть. Но стоны доносятся из измученной души моей, потому что она устала. Истерзана, измучена, но продолжает бороться. Может быть где-то там кроется желание умереть, чтобы прекратить эти страдания, но как я посмею допустить это, зная, что Вы ещё не моя, а я ещё не Ваш? Я сам держу тот нож, именуемый подозрением, которым наношу себе раны, но направляете мою руку Вы, и не кричу. Кричать — значит сдаться. Я борюсь, но умоляю, прекратите направлять мою же руку против моего сердца. Увеличьте шансы мои на победу хотя бы интереса ради, хотя бы ради себя. Потому что бесконечность становится конечной, небо становится землёй, и та уходит из–под ног, когда Вы даёте разуму моему неокрепшему ещё окончательно, повод растоптать решимость мою, и как бы даже невзначай. Но, Хатхор моя, услышь мои мольбы к прекрасному Абсолюту твоему, ведь я прикасался к тебе, и был достаточно близко, чтобы утверждать, что это был экстаз.

моей geliebte frau»

И Осирис ждал. А Вы забыли о своей цели и о своём предназначении. И я Вам не говорил, и Вы даже не догадываетесь, что если Ваша подруга — Иштар, то Вы — Эрешкигаль. И может я проклинал первую за то, что, может, без неё было бы всё иначе совсем, я восхищался этим равновесием, этим эталоном чистейшей дружбы, но восхищение моё не выходило за рамки зависти.

Быть может, были не готовы свершить сей чудный акт некрофилии, но ведь тогда, всё было напрасно? И страдания Осириса, и радость Исиды; моя активность Нергала и Ваша пассивность Эрешкигаль? У меня ком в горле от того, что Ваш взгляд на эстетику не допустил ещё мысли об этом; что Вы забылись о цели, и забылись в действе, ликуя там, где только начинается прелюдия. Отходя в сторону, вечно возвращаетесь назад мной моей рукой, но не понимаете вновь; и забываетесь по-новой, но ведь нельзя. Божественные законы не должны нарушаться, и как Хокма без Далет сможет соединиться с Биной? И следует ли мне взять на себя ту роль, которая должна была быть исполнена уже давно? И если Вы умрёте, я буду оплакивать Вас, как Исида оплакивает Осириса в бесконечном цикле перерождения; и я буду любить Вас так, как любит Шиву Кали, пожирающая его, ликуя. И я не могу более смотреть на Вас так, как раньше, и когда я иду, а перед глазами — Вы, то Вы уже не такая, и образ Ваш уже как бы более тёмный и далёкий, но менее хрупкий, и я смотрю на Вас уже не как на тёплую и живую, но как на мёртвую и холодную; и мне кажется, что этот образ скрасит Вас ещё больше; и это становится фетишем моим — как браслет; как шорты; как кроссовки; как Вы сама, но не Ваша душа. Я радуюсь, когда смотрю на Вас и на Ваше тело; на Вашу мимику и улыбку; просто радуюсь, и счастлив; червь признаёт что он червь, но не может иначе, кроме как следовать своей Воле; кем бы он ни был, и если Воля такова, значит так — надо. Но я не радуюсь, когда вижу очертания Вашей души; она — вечный ком в горле; язва и опухоль; и я благодарю её за то, что дала мне; хоть и ненавидя то, чем она является по натуре. И пусть, значит такова моя Воля, которую я не постигну в полной мере, пока не отдамся ей полностью; и я отдался; и меня захлестнуло это страшное желание, и я был счастлив в моих жестоких мыслях, представляя, как рука моя плавно ведёт нож по Вашей коже; как молекулы ножа разрывают молекулы Вашего тонкого природного савана, тонкого настолько, что я могу разглядеть милые тонкие вены на Вашей щеке; настолько, что, кажется, одно прикосновение к ней может оставить шрам.

Как сталось так, что Ваше очарование довело меня до такого? Эта идея кажется тем реальней и резонней, чем безумней и невыполнимей. И сейчас, когда ловлю себя на мысли, что мне, может, и не хватит духу разрушить священный союз молекул смуглой кожи Вашей, используя нож, которым сам когда-то резал руку свою во время моих первых ритуалов, я считаю себя трусом, ведь идея моя кажется мне абсолютно правильной; и не обвиняю себя в желании своём — но обвиняю в робости перед фактом этим.

И так хочу, чтобы Вы знали, что я люблю Вас. Так, как никогда никого не любил за всю свою жизнь, и может быть, этим обусловлено состояние нынешнее моё.

И с того момента, знаете, я не мог выйти из дома без старого своего перочинного ножа. Я дал обещание, что он всегда будет со мной, и носил его в правом кармане всё время, и тяжесть стальная его стала чем-то, к чему я привязался настолько, что как-то раз, когда оставил дома его, меня охватила паника. Как если бы охватила паника человека, который прибыл в аэропорт, осознав, что забыл дома билет на самолёт; и я не мог представить, как раньше мог существовать без этого; и в зимние морозы лишь тепло, которое отдавала мне рукоятка ножа, грело меня.

Вы знаете, я не был одержим ненавистью. Как не был одержим никогда любовью; но Вами, и какой бы мерзкой или страшной мне не казалась Воля моя, я принимал её с радостью и спокойствием, если знал, что эта Воля обусловлена Вами; и Вы одним лишь взглядом благословляли каждое действие моё, может быть, даже и не замечая этого сами; и Вы благословляли саму мою жизнь, которая теперь тонет столь стремительно и безвозвратно.

«О, дети мёртвых!

Как сталось так, что вы живее всех живых?»

Библия Тиамат, Книга слёз

Каждый вечер мой иду теперь на свидание с городом и Луной; и опуская ногу на асфальт, шагая с пандуса во тьму, я ныряю в гуталин; и он поглощает меня, он делает мои мысли ещё темнее, а желания — ещё греховнее. Шаг за шагом в темноту — но на всех уровнях гуталин одинаково чёрен. Такая же чёрная луна с ухмылкой курит опиум на небесах, и как бы шепчет мне что-то; мне все шепчут что-то, и я знаю это точно; это не шизофрения, это мой собственный голос находит отражение в невидимых стенах вокруг. Ещё одна одинокая ночь, и я надеюсь увидеть Вас; и я выхожу с одной лишь целью; и я беру нож с собой с одной лишь целью; и я иду к Вашему дому; а я знаю, где он, и я надеюсь, Вы помните, так было когда-то, что я провожал Вас тем вечером, когда ещё улиткой томился в лодке, плывущей по Стиксу в бесконечном аквариуме; и нам Луна светила на небе тогда ярко, и я надеюсь, Вы помните это, и помните эти приятные времена, когда я мог любить чисто и открыто; когда я не ходил за Вами тенью, потому что мне это не было нужно, но я шёл рядом с Вами, и мы смотрели на Луну, а я мысленно благодарил её за то, что я сейчас с Вами, а Вы — со мной. И мне не нужно было благодарить смерть за то, что я созерцаю красоту; и я не мечтал вырывать сердца других, потому что сам отдал Вам сердце, позволив оставить на нём неизлечимые ожоги, сейчас бережно храня и извиняясь перед ним; и я был счастлив от того, что пресмыкаюсь, подобно червю, что борюсь за то, что хочу, хоть и непроизвольно дёрнувшийся мускул может раздавить меня; и я видел, что Вы жили, и я был рад; и тогда, когда Вы заболевали вдруг, проводил ночи в медитации и молитвах, взывая к своим тёмным Богиням, чтобы они вылечили Вас; и я был счастлив, когда пытался проникнуть в Ваш сон хотя бы на мгновение, сидя тогда в углу, когда Вы спали; и был счастлив, представляя, что Вы живы, и что Вы здоровы; и это были времена, когда я не тонул в гуталине; и как бы я хотел вернуться туда сейчас. Когда я был счастлив в живой любви, и мне так хочется этого, что я пытаюсь даже убедить себя в этом, но вынужден принять себя таким, каким я стал. Я не могу убежать от Вас, так какие же у меня шансы сбежать от самого себя! Воистину, сие есть цена за любовь, и крест я этот несу с гордостью.

Со Смертью за руку гуляя по ночному Кобе, я молюсь про себя, чтобы это были Вы.

А Смерть говорит мне как бы: «ты будешь с ней вместе вновь, и ты будешь счастлив, и ты должен помнить, зачем ты берёшь с собой нож каждый вечер; и ты должен исполнить эту Волю, и тогда ты будешь с ней, и я обещаю это тебе. Вы будете вместе вечно.»

И я иду к Вашему дому; я помню Ваш подъезд, но не знаю окна; и я сижу напротив подъезда в тени, надеясь, что дверь откроется, и выйдете Вы; и я брожу сквозь домов в бесцветной ночи, ожидая, что встречу знакомый силуэт за углом; с закрытыми глазами я могу пройти от своего дома до того так же быстро, как сделал бы это с открытыми.

Сидя вот так пред Вашим домом, я понял, что это будет Местом Силы отныне. И когда мне плохо, когда кошмары мучают меня, когда сомнения закрадываются ко мне в душу, представляю это место; и представляю Ваш дом; и вспоминаю, как провожаю до него, и Луна на небе светит ярко, и мы, живые, а я счастлив и не так страшен самому себе, как сейчас; как я не считал себя таким отвратительным, и только лишь потому, что Вы были тогда рядом.

16.02.**

«Сегодня я видел сон, и там были Вы, покинутое совершенство форм, стояли спиной ко мне, а потом сказали, что совершите самоубийство.

Я окликнул Вас по имени, и Вы обернулись со снисходительной улыбкой.

Я же улыбаюсь кратко и говорю: «До свидания»

И с этими словами весь мой мир завибрировал от боли, будто это был звук Иерихонской трубы.

Потупились ли чувства мои от переизбытка ликования, или была это фрустрация…

Но потом я вижу Вас, спящую спокойно; и не собираетесь больше совершать печальную Волю свою.

Я в бешенстве проклинаю.

Не помню, было ли у сна продолжение.»

А, я помню ещё отца её; мне приходилось видеть его как-то раз. Жуткий, некрасивый, и я подумал тогда ещё, как великолепна её мать, должно быть; я отца этого ненавидел где-то на подсознательном уровне, кажется, потому что говорила мне про него что-то; но мать её — обожал, хоть и видел раз всего, и даже не запомнил хорошо внешность, хоть и хранил в себе образ призрачный

И я молился ей, благодаря, что дала жизнь, которую с таким очаровательным рвением стремлюсь превратить лишь в память; хотел увидеть слёзы её, стоящей у гроба Вашего, гадающей, кто мог поступить так с дочерью её; и чем заслужила она это; но гадать она будет, не зная не деле, как отвратительна её дочь; не зная, что, проникнув в суть эту лицемерную, сама поступила бы так же, и поступила бы более даже жестоко; а я бы стоял рядом, как стоял тогда с Вами, когда утонула подруга Ваша, утешая; и она бы уткнулась и плакала бы в плечо моё; и скорбела так, а я бы скорбел вместе с ней; она бы искала утешения во мне, и находила; а я бы показывал, что разделяю грусть её, и это было бы чистейшей правдой; а Вы бы смотрели на нас из–под земли, плывя по Стиксу в Аиде, и что бы чувствовали тогда? Я хочу знать только это, потому что бросил все остальные попытки узнать и понять мысли и чувства этого гордого нелогичного существа.

Пффф, кому нужна логика в этом мире, где тропа Ангелов ведёт через Преисподнюю прямиком к червю, который возносится над Господом, извиваясь в зверином канкане со своим вторым концом в свете сломанных прожекторов.

Аплодисменты.

Со своих мест поднимаются те, кого нет. Они хлопают и ликуют, и просят неслышимым голосом невидимый бис. Червяк загордился столько, что в свете сломанных прожекторов этих расплавится вскоре;

И этот отец, мне кажется, смотрел на меня как-то раз, когда я проходил вот так вот, измазанный гуталином очередной ночи, из окна Вашего дома; и мне стало так страшно, и я пошёл скорее подальше от этого места; и я боялся, что это был и вправду он, и до сих пор надеюсь, что мне лишь показалось.

О, образ, доставшийся такой мерзости! Небеса, я взываю к вам! И я взываю к тебе, Господь! Как сталось так, что образ этот мог достаться ей, той дряни, которая затащила меня в этот колодец; и я восхищён; и не понимаю, как Вам так умело удаётся этим образом управлять!

Как Вы это делаете? Я не знаю; как не знаю, как вожделение переросло в безразличие, а после — в эту восхитительную ненависть; как не знаю ничего в твоей душе; и ничего в этом мире, ибо весь мой предыдущий мир оказался ложью. И я могу смотреть лишь в то, что за гранью его.

И пусть улыбка, достойная поклонов и восхищений, и взгляд, достойный Хатхор, умрет для Вас и вместе с Вами, навсегда оставшись жить в моей памяти и страницах, которых коснулось моё перо.

Когда в самой моей природе

С влеченьем к телу твоему

Граничит ненависть к тебе,

Как поступать иначе я могу?

Навйя Нвар, 1986

И так одним вечером я увидел перед собой идеал. Мой идеал прост и примитивен, стоял через дорогу прямо; и это были не Вы и не та мёртвая девушка; но она стояла, поглядывая косо, а я подумал тогда, что мне ничего не стоит более завладеть этим чудесным телом; что перешёл уже все допустимые границы; и я был счастлив вновь; от того, что могу получить теперь красоту истинную, избавившись от скверны духовной.

Но вспоминаю сразу, что моя цель сейчас — Вы, и стало страшно, и простёр к небу руки вдруг:

«Господь! Ты смотришь на меня? Видишь ли Ты меня? Смотри, чем я стал! Смотри, что я делаю после всего того, что Ты сделал со мной! Доволен ли Ты теперь? Если нет, но помоги мне вернуться назад, а если Ты счастлив, и если я выполняю сейчас Твою Волю, то помоги!»

И я упал на колени и плакал. Я скрёб сырой асфальт ногтями, и мне хотелось закопаться в него, и я поломал все ногти свои, и из–под них пошла кровь.

А из тех приятных времён вдруг:

«Ты виноват во всём! И ты сам виноват то, что происходит в твоей жизни сейчас, оттолкнув от себя всё, что было, а у тебя было достаточно, и вы были счастливы; а сейчас ты счастлив со смертью и дышишь воздухом мёртвых.»

Воистину! Я разочаровался в красоте жизни, которая в конечном итоге привела меня к своему очищенному образу, в котором нету души и нету тепла; и это единственный, казалось мне, образ, который я смогу подчинить.

Письма никому и слова никому, которые никогда не были сказаны и никогда не были написаны; я храню это всё, и буду хранить, захлёбываясь гуталином; и буду хранить, когда все скажут мне отвернуться от этого; и всегда буду стремиться к тому, как было раньше, даже зная, что это невозможно. И тогда шёл Дорогой Ангелов, и видел вещи; и чувствовал вещи; те, которые не видел до того момента. И я запомнил все эти вещи; и я помню их с тех времён, и буду помнить после; и когда я умру, я буду хранить их, а тени этих воспоминаний будут преследовать Вас на том свете, и Вы вдруг вспомните тоже, как смеялись, и Вам станет грустно. И когда я говорю вдруг: «Посмотри в глаза», тогда это не потому, что мне приятны они — это потому, что я хочу увидеть, отражается ли в них то море крови и расчленённых мечт, что окружают Вас.

И я восхваляю свою новую богиню Смерть, которая дала мне шанс получить красоту прямо в руки — протяни и возьми!

Я не смог наткнуться на Вас на этих улицах, ни вечером, ни днём; и был столь прямолинеен, что не смог составить даже расписание действий Ваших; и кажется, даже и не выходили Вы из дома куда-либо, кроме как на учёбу.

Но пришло время, и эта возможность пропала. И тот, кто не был в ситуации моей, никогда не сможет понять разницы между бессмысленными романтическими мечтаниями об убийстве и истинном намерении. Ходили ли в самые тёмные ночи у дома любимой, шепча имя её, сжимая нож в руке, держа в кармане, готовясь в любой момент выхватить его, чтобы открыть дверь в ничего не подозревающее тело? И представляли ли, как входите в тело обмякшее уже, наслаждаясь спокойствием, наконец постигнувшем его? Воистину, убийство это прекрасно! И если избегаете родителей её, чтобы потом на похоронах не вызвать подозрений в ложной скорби, тогда, воистину, и вы постигли очарование сие!

Вот подошёл уже выпуск; и теперь Вы где-то в столице, а я остался здесь, но я хочу, чтобы знали, что моя тень всегда будет преследовать Вас. Знайте, что когда Вы идёте, за Вами тень; когда Вы стоите, за Вами тень. И когда все отвернутся от Вас, и Вы останетесь в одиночестве среди мёртвых звуков, думая, что у Вас более нет никого, и Вам будет казаться, что никого и не было даже; знайте, что за Вами ещё одна тень, помимо Вашей, знайте, что Вы не одиноки. И когда Вы спите, из угла, как в ту ночь, за Вами наблюдает тень, и она будет всегда там, и если она не будет стонать, то она будет медленно забирать Вашу жизнь, и это уже не в моей власти — просто так она привыкла, и такова природа её.

У меня было время подумать, когда я устроился работать в этот скромный морг. И я думал о том, что понял, пока тонул в гуталине, и я думал о нас и о других, и много думал о мёртвых, и мне открылась священная истина, что Природа сама распределила так, что мужчина может овладеть женщиной любой; и мужчине дозволено иметь мёртвую любовницу, как живую, и каждый волен сам делать свой выбор в соответствии с природой своей.

И я сделал его, когда привезли третье по счёту тело. И это был идеал, мой примитивный, но идеал. И пока я был с ним, тень была с Вами, и она до сих пор позади.



1997

Yaryna Hula
Comment
Share

Building solidarity beyond borders. Everybody can contribute

Syg.ma is a community-run multilingual media platform and translocal archive.
Since 2014, researchers, artists, collectives, and cultural institutions have been publishing their work here

About