Donate
Prose

Разбитое зеркало и чёрное пятно

Neev Felix14/03/23 17:46957

Окунемся в воды сознания. Символическое пространство — оживленная материя. Посредством символических языковых связок (Раздача имён) происходит разделение и синтез воспринимаегого. Иными словами глаз оживляет «материал» и придает ему символическое движение в связках-отношениях, зрит в нем форму, которая более или менее соответствует его сущности или идеи (или ее отсутствию). Сам же символ работает в отношении, он определяем через собственную ограниченность в связи с другими символами. Что же образует само пространство окружающего символизма? Положим, что нечто, что мы называем сознанием, полагая его однородным. В этой связи сознание становится принципом объединения восприятия и категоризации пространства. Синтез общего места и диверсификации сущностей и явлений в наблюдаемом. Однако, в режиме символической замкнутости сознания на самом себе, герметичности сознания, само сознание, как бы опоясываясь, на презумпции единства становится ещё одним символом, указывающим на некое тождество. Проще говоря сознание становится зеркалом, возвратно обращенным на самого себя. В этих терминах лежит начало философского упражнения, которое задает ту самую развилку вопросительного знака. Лежит ли что-то за сознанием и за гипотетическим сознанием абсолютным? Является ли на самом деле сознание единым? Может сознание — темница, в которой мы все заключены, на которую влияет то, что мы не в силах преодолеть? Или же сознание — единственная данность из которой мы исходим, которую мы способны бесконечно насыщать? Сознание выступает как зеркало мира, в котором мы обретаемся или же оно выступает как зеркало некоего желания, настояния? Но кто мы? Почему сейчас я четко разграничиваю сознание и что-то ещё в себе? Мое сознание может лишь казаться безусловным? Почему оно полагает себя отдельно от наблюдаемого? Это кажимость единства или кажимость вещей по отношению к единству и единственности сознания? Эти вопросы бесполезны и ядовиты, как минимум потому, что неподъемная проблема подлинности и кажимости также не находит своего разрешения в наших повседневностях, коли мы о ней задумались.

Эдем

В связи с этим стоит вспомнить туманный миф о грехопадении. Эдем или парадиз похож на игровую площадку. Адам формально свободен, у него есть Ева и божественное блаженство. Адам наделён властью давать имена, порождать символы всего того, что наличествует в Эдеме. Можно ли назвать это сознанием (этимология говорит нам о «соединяющим знания»)? С некоторой натяжкой возможно, если мы говорим об Эдеме как об абсолюте, который созерцает Адам в режиме тождества. Однако странным образом в Эдеме наличествует то, чего Адам принципиально НЕ знает, чему он не может дать имя кроме предоставленной абстракции. «Древо познания Добра и Зла». В отношениях Адам даже знает Господа Бога, но вот суть Древа ему принципиально неведома. На Древе растут плоды, те плоды которые даруют знание о разделении, знание о возможном разломе. Бог куда-то удаляется, оставляя Эдем в полноправное распоряжение Адаму, при этом давая назидание о том, чтобы Адам не трогал и не употреблял плоды древа. Дальше Ева и змей, природа которого до сих пор подвергается неразрешимым спекуляциям. С одной стороны обусловленный и действующий по Божьему попущению, с другой стороны внедряющееся в заложенное Богом единство как фактор распада и дальнейшей деструкции. С одной стороны трактовка полагает проверку послушания при свободной возможности нарушения плана, с другой стороны принцип свободы воли ставит под удар само превосходство Божественного плана. Посему история мрачна и тяжела на подъем, но прежде стоит еще раз взглянуть на ситуацию Древа Познания. Безусловно Древо является символом, который указывает на Божественную сущность. Так это было и в устах Змея, который соблазнял тем, что употребив плод, Адам непосредственно станет Богом, иными словами приобретет Его сущность в полноте. Далее Господь изгоняет их из райского сада, а плод в итоге деформирует первозданную природу Адама, примешивая грех или личную перспективу зла в человеке. Таким образом в Божественное подобие и образ внедряется нечто, что как бы отделяет человека и Бога. Познание Добра и Зла, знание некоего несводимого разрыва, неких неразрешимых соотношений. Таким образом в нашей трактовке драма грехопадения символически указывает на некоторую трагедию того, что мы называем сегодня “сознание”. В герметичном Сознании-Эдеме, которое свободно от воюющих оппозиций и самотождетсвенно себе через Адама, подобно концепции Ума в Неоплатонизме существовал номинальный покой. Динамика оппозиций в противовес, коллапсирует в процесс, в котором движутся идеи и понятия. Поэтому к миру примешивается война, к любви ненависть, к мужчине женщина. Мироздание само по себе обращается в бегущий куда-то символ, насыщенный интенсивными перипетиями, химерами, грезами и кошмарами, ведь зеркало чистого сознания разбито, ограничено своей формой и замутнено. В этой же драме толкования усматривают фундаментальный разрыв Божественной сущности и самого Творения. Немного отступив, проясним, что под словом «сознание» ныне скрывается множество различных трактовок и коннотаций. Лепятся всевозможные фигуры, которые говорят об абстракциях более или менее туманных. Для простоты и прояснения ситуации назовем сознание узлом восприятия. Сознание первично воспринимает, затем возвращает в воспринятое и пережитое в понятийных категориях. Иначе говоря, сознание основывается на принципах рефлексии тем самым выступая как орган наиболее общего мировосприятия. Наблюдать окружающее и в момент наблюдения его же и проявлять, рисовать, представлять, воображать, созерцать и так далее. Все эти процессы и процедуры выражаются по-разному в зависимости от той или иной установленной в сознании данности. В связи с такой вот вольной трактовкой мы видим Божественного Субъекта Адама, который собственным моментом созерцания выражает полноту и единство пространства Эдема. Драма Грехопадения разделяет сознание и мир, ставит одно в принципиальное недоверие к другому. В этом является одна из сутей разлома, ведь сознание больше не тождественно, оно всегда натыкается на несообразности, по сути обретаясь в страдательной ситуации. Скрытый или явный дуализм проступает в каждом шаге, который проделывает мысль, бороздя эту историю, да и истории вообще. Мир-творение выступает как треснутое сверхсознание, прошитое разломами и полярными положениями, теми самыми плодами Древа Познания Добра и Зла. Мы помним, что Пути Господни неисповедимы, но в вольном толковании данного сюжета так и просматриваются полугностические тона. Довольно сложно допускать автономию змия, а с учетом того, что Господь куда-то удалился, данная фигура становится еще более тревожной. Как Якоб Беме полагал некую темную основу в самом Боге, как Юнг представлял Христа живым символом самости, который смог включить и преодолеть тень, так и в вопросах об истории Грехопадения просвечиваются древо и опоясывающий его змей. Трудно и вообразить непослушание Адама вне Божественного провидения. Значит сам процесс и сам разрыв скрывают в себе те темные смыслы, которые постоянно ускользают от пытливого рассудка. Это же и предполагает наличие в созерцании Адама того, что прорывает тождество, наличие некоторой тени. Ведь если Змей — дьявол, то он согласно известному пониманию является тенью Господа. Означает ли это, что не Эдем был подлинным замыслом? Означает ли это, что непослушание Адама обратило человеческую композицию в болезненную двойственность не по воле рока, но по воле случая, по итогу необходимого? Означает ли это, что суть и смысл творения не девственном самотождестве, а в некотором разрыве, который постоянно скользит меж оппозиций? Все возможно, во всяком случае трактовки и толкования на самом деле могут быть перевернуты сколько угодно раз на любые лады и для любых оправданий. И на примере Эдема можно увидеть, что дело может быть не в предельном ответе или максиме высказывания, а как раз таки в моменте некой загадочной неопределённости следов движения. Черных пятен блестящей неопределенности, привлекающей к себе всяких сорок.

Итак, распад от единства привел к весьма странной подвешенной ситуации. Фитиль сознания заброшен в темноту хаоса каких-то явлений, так называемого внешнего мира, тьмы внешней. Отгораживаясь от непосредственной субстанции темноты, сознание бесконечно множит мутирующие двойственности. Для простоты назовем этот орган словом рацио, так как именно оно по общему впечатлению отвечает за процедуры синтеза и разделений, концептуализации пространства и высвечивании предметов и их явлений/проявлений. Мы говорим о том, что представлено как сознание, что является линзой переживания и восприятия наружного и внутреннего опыта, именно поэтому промежуточные названия и концепты носят условный характер в попытке очертить сознание как нечто целокупное и отдельное. Да и эта операция в конечном итоге будет обречена на неудачу, потому что феномен сознания в широком смысле, в преломлении разных идей лишь претендует на свою целостность и абсолютность. Именно в моменте предчувствия идеи абсолютности сознание совершает наиболее радикальные повороты, так или иначе переставая терпеть сестринство двойки в процессе. Начиная процесс наделения себя властью или какой-нибудь передачи оной, сознание назначает Абсолют. Потому что сознание нуждается в Абсолюте прежде всего как в моменте подтверждения своей собственной цельности. В претензии на чистоту своего собственно выражения. История ума есть в том числе и история определения сознания. Мы знаем множество проектов от языческих космосов, извилистых восточных учений, дуалистических воззрений гностицизма, так или иначе перерабатываемых интеллектуально, до классического традиционалистского монизма, затем Авраамического Бога и тех преобразований, которые отметились в немецкой философской традиции вплоть до Ницше и Гуссерля с Хайдеггером. Одно довлеет — а именно претензия сознания на проявление утраченной единичности, тоски по потерянному раю или желании построении оного — уголка удовлетворения. Нигилизм негативный и позитивный так же восходит к этому неснимаемому и ненасытному желанию утверждения незыблемости, превалирующей над наблюдаемой хрупкостью, изменчивостью и конечной тленности. Даже когда эта незыблемость становится неизрекаемой бездной Ничто. В своих пределах в танец вступает новая двойка, которую можно примерно очертить так: Сознание — все, остальное — ничто, случай, кажимость, мираж, наваждение, материал, модификации зависящие от реализации полноты сознания в своем абсолютном самотождестве. Либо сознание изысканно изворачивается в самоинтерпретации идеи абсолютности путем инверсии в сторону того, что оно и есть кажимость, которая исчерпывается перцепцией властвующего ноумена мира — вещи в себе, черного Сатурнического солнца. Солнца, которое распоряжается тем как и что отражается в сознании, которое здесь суть символ гроба. Фиксация на беспредельном, на утверждении для себя островка надежды, эшелона благополучия находит свое наиболее полное выражение в стабильных концептах, рациональных и логических схемах, которые каким-то там образом опоясывают собою сферу невыразимого. Поиск Древа Жизни, которое в Эдеме поставлено так же центрально, как и древо Познания — кристаллизация момента подлинности, верификация мысли. Сознание превращается как бы в двойное зеркало, разбитое и полное. Разбитая сторона стремится склеиться в полноту, которая является проекцией собственного самоудовлетворения в самотождественном покое. Неважно с какой стороны, со стороны ли жреческой мысли о совпадении индивидуального сознания и сознания Абсолюта или же с радикальным самоотрицанием в попытке разглядеть ответ в своей обратной стороне — мерцающим око бездны. Логика здесь доходит до своих пределов в утверждении смерти как конечной реальности и пути избавления, чтобы привести все колебания и напряжения к снятому состоянию. Когда поиск абсолютного превращается в абстракции, в приведения, приведения внезапно вещают о единственности и реальности смерти, в которой по мнению современности, все наконец станут равны, глубже говоря, все станет равным. Идея Абсолюта как чего-то сбывшегося, как чего-то сбывающегося и находящегося где-то есть желание поставить предел точке изобилия и неисчерпаемости в режиме опустошающих противоположностей. Несмотря на все апофатические инспирации, откуда-то постоянно вылезает конкретизация, пытающаяся примирить различное, потому что в отсутствии конкретики нет понятности цели и пути.

Два зеркала

Мы фигурально представили драму сознания, драму восприятия и нахождения позиции бытия в подвешенном состоянии двух зеркал. Разбитое зеркало напротив и на пути к своему идеалу — полному зеркалу. Два зеркала в пустоте напротив ничего не отражают, да и вообще бессмысленно о них говорить, поскольку эта ситуация чистого отсутствия, чистого неразличения. Если нет различия, то и нет самих двух зеркал, потому что нет самого отражения. Они есть потенциально, но пока они ничего не отражают. Но что если на самом деле в ситуации двух подвешенных в темной пустоте зеркал, на манер квадрата Малевича, потенциально есть все? То есть эта темнота, эта бездна, в которой висят зеркала — бездна, где может быть все и сразу. Тогда чтобы зеркала начали отражать ту протяженность всего между ними, нужен основной момент работы зеркала — свет. В момент явления огненной зари все вещи вдруг просвечиваются и отражаются в зеркалах. Из потенциального вещи рождаются.

От верхнего полного зеркала лучи тянутся в нижнее, раздробленное, из различных осколков они возвращаются через светило в верхнее зеркало. Примерно в таких образах можно представить ноуменальную цепь между полным и неделимым как одним ориентиром, и нижним пределом разбитого зеркала, которое воспринимает вещи через осколки, отражая разное. Осколки разбитого зеркала — сознание в зазоре, двигающееся в лесной темноте, в надежде когда-то кем-то быть склеенным в цельность. Каждый осколок претендует на отражение полноты всего во всем. Зеркало цельное, смотрящее сверху — абстрактный образ утраченного единства сознания, которое отражает все. В сути своей достижение полноты зеркала и является целью различных посвятительных практик (Вернуть осколок на место, обратив в целое зеркало). Ведь в каждом осколке ощущение полноты указывает на ее вечную возможность. Каждая капля может быть морем.

Простите меня, философы, что так грубо очерчиваю ваши бодающиеся сквозь историю ума позиции. Я снимаю с себя груз ответственного текста и рассуждаю, как говорится так, как вижу. А вижу я два принципа в бесконечной кровавой мыслительной войне. В одном случае сознание опосредованно данностями внешнего, случайно обретаясь в связке с предметами и явлениями, что снимает вопрос не только первичности внутреннего переживания, но и в сущности обусловливает внутреннее как произвольную собирательную комбинацию внешних влияний. Проще говоря сознание лепит фантомы вне доступа к внешнему, но под его дуду, сводясь к случайному шаткому расположению на спине незримого чудища. Вот его зуб, вот его позвонок, вроде бы, и если есть возможность постижения этой чудной твари, то оно заключается в стремлении наиболее адекватно отразить его полностью. Но это не просто постижение и отражение, а ключ к силе и власти, ведь кто знает где его сердце, сможет стать им. Более того фигура воспринимающего, наблюдающего полностью обусловлена линзой сознания как зеркала реальности, а потому она в пределе предстает фантомом желания быть. Ибо чудище вечно созерцает себя в отражениях, а его цельное зеркало — мир, сведенный к его материи как к единому движению красующимся в самом себе. Иная крайность переворачивает картину в сторону того, что аутсайд становится фантомом и вечной кажимостью, в которой наблюдающий отражаясь, сознает самого себя. Внешнее суть представление, более или менее верное и полное при условии тотализации наблюдающего. Иными словами, та куча всего и сразу отражается в наблюдающем, являясь его представлениями о самом себе. Цельное зеркало отражает наблюдающего, развернутого в мир как собственное полное выражение. Недурно, но если немного приглядеться, то можно заметить абсолютную равнозначность данных позиций. Змей Уробороса, пожирающий свой хвост замыкается в фигуре чудища, вглядывающегося в самого себя. Слышишь этот протяжный стон? Это чудище-Левиафан, суть вечная фигура проекции абсолютной власти, свой собственный идол. Противоречие между непримиримыми позициями его игровая апория, ведь одно просто обезьянничает по отношению к другому называя его фантомом, отказывая в сущностном проявлении и обратно и наоборот. Субъект — все, мир — ничто или мир — все, субъект — ничто. Познать непознаваемый мир или адекватно постичь убегающий сэлф, не все ли равно?

Дальше выпадают промежуточные осадки, пытающиеся так или иначе осмыслить оба Абсолюта, опосредовать их. Но ретивая мысль в сознании требует абсолютного утверждения, которое поставит точку, вынув из себя занозу вопросительности. Именно поэтому полемос между Абсолютами, представленный в сознании — бесконечен и божественен. Сознание или зеркало же становится их полем брани, в котором они ищут свои полные отражения. Язык становится их мечами и копьями в борьбе за сгущение смысла. А на выжженную землю приходит могущественное Ничто, как конечное решение любой апории в попытке примирить их. Это новый или старый бог мира, или он был всегда? Действительно ответ кроется там, где уже не может быть никаких ответов.

Абсолют и дитя

Полагание фигуры Абсолюта в бытии как решения вопроса об опоре и гарантии реальности — суть чистого инфантилизма. Ведь то, что обычно именуется реальностью всегда есть несбывшееся. Кто-то скажет, вот я сижу в тюрьме, вот моя реальность или я пишу этот текст, вот моя реальность, или даже более фундаментально: я являюсь братом моей сестры, вот моя реальность, но при этом эту самую реальность достаточно сложно назвать предельной или абсолютной. Ведь данность родственных связей столь же произвольна. Ведь только сознавая себя как брата, можно утвердить это. Почему для убеждения в этом нужны какие-то якобы объективные данные, когда я помещаю момент веры и убеждения в момент собственного незнания о том, откуда я пришел и является ли этот человек моей сестрой или матерью. В сознании просто устоялось это как наиболее продолжительное отношение, которое берется на веру. Описанные примеры скорее выражают нечто похожее на шаткое положение, на как бы застывшее движение, которое так или иначе будет продолжено. И речь даже не про изменение состояний в текучести жизненного пространства. Речь про ту точку восприятия, в которой транслируемая данность попросту в этот самый момент нарекается реальностью. Но на деле она столь хрупка и подвижна, что об этом подчас страшно думать. Поэтому реальность как некое условие, окутывающее зрителя конкретикой, схватывается лишь как попытка дотянуться до ускользающего сбывшегося, которого нет и не бывало. Как минимум потому, что очертания реальности в раскрывшихся глазах расплываются в иллюзорном сверкающем тумане — ткани реальности. Достать и вбросить в эту водную рябь всякую абсолютизацию оной — поставить атланта — призвать царя вещей, объекта объектов, проект проектов, который ниспадает из бездны на водную гладь и в ней же распадается на концентрические круги, собираясь снизу, чтобы вновь упасть под весом того, что больше него. Поставить здесь фигуру равно поставить пределы. Но столь стабильным абсолютным объектом оказывается скорлупа, которая лишь очерчивала грани того скрытого, кто делал ее живой и подвижной. Почему Абсолют в подобной перспективе — объект объектов? Потому что обращение к Абсолюту как к сверхреальному закрепляет положение вещей в мире как в однажды запущенной схеме. Здесь это механистическая матрица, порождающая ситуацию безальтернативности. Наверное и хорошо бы если так, но из–за этой безальтернативности постоянно сквозит нечто, что не вписывается в ее пределы. Постоянное присутствие подозрения к тезису “все так, а не иначе” перманентно лишает любой Абсолют дыхания, снова порождая самое и иное в высшей степени неопределенности. Значит есть точка, которая не схватывается сознанием, но постоянно предательски в нем присутствует, когда мысль совершает по нему свое движение. В Актуальном восприятии сознания, в моменте здесь и теперь эта точка вовне и эта точка снаружи, составляют единый центр, оставаясь скрытыми от любых попыток свести все к одному. Но только в моменте подвешенности здесь и теперь открывается горизонт поиска и пути к напряжению той самой точки, из которой разворачиваются любые вариации реальности. Это есть то, о чем говорил Мейстер Экхарт -

"Если ты любишь себя, ты любишь каждого человека так же, как и себя. Если же ты любишь другого человека меньше, чем себя, то в действительности ты не преуспел в любви к себе, но если ты любишь всех в равной мере, включая и себя, ты будешь любить их как одну личность, и личность эта есть и бог и человек."

Момент полного совпадения мистически разветвлен на момент двойственности полюсов, но момент двойственности полюсов открывает возможность отношения. Единство не как сведение к одному, танец двойки в едином порыве, бездна неисчерпаемости сочится из разрыва. Это принципиально непонятно инфантилам. Инфантилы нервничают в стремлении внести ясность, чтобы избежать ущерба от интервенции неизвестного. Шанс невелик, ведь когда сформированное вешними ветрами яйцо инфантила подвергается давлению противоположных тенденций, когда стенки собственной камеры начинают ходить ходуном, становится возможен распад актуальной персоны. Либо он так и сгорает при виде собственного огня, почитая его карой, либо нервически уплотняет стенки, все глубже уходя в разотождествление с самим собою, превращаясь в вещь в ряду вещей. Путь радикальной трансформации возможен лишь при должном шаге навстречу стаям кошмаров, разъедающим стенки привычного. Должно понять, что ребенок не равен инфантилу. Инфантил так и не вышел за рамки своей сконструированной эхо-камеры, кто-то ругательстки называет эту камеру эго. Видимо эго — это и есть искомый абсолют, точка гомогенного и имманентного сбывания в общей диссолютивной и разъедающей атмосфере так называемой общей реальности. Абсолют как актуальный, производимый и выражаемый образ для эго как эхо-камеры есть точка опора собственного подтверждения и момент собственного спасения.

Ребенок рискует стать инфантилом, потому что состояние ребенка как духа есть постоянное достижение и приближение к мере неизвестного, но инфантил — это всегда подражание ребенку. Ребенок — тот, кто держит зазор открытым. Зазор между проецируемой реальностью и всевозможностью фантазии для ребенка не драматичен, потому что одно сообщено с другим, при этом не обязательно отождествлялась с ним. Есть мир скучный, мир рослых упырей, утопающий в каких-то произвольных построениях и моделях. Ребенок видит это как субстанцию вражеского обмана и относится к ней соответствующе. Есть мир фантазий, в котором можно придумывать любые зарисовки и творить сколь угодно вариативный универсум, но там же присутствуют кошмары и опасности, а также неведомые дали, потому что без них мир фантазии был бы ограничен и быстро бы посерел на манер мира рослых упырей. Мир рослых суть общая эхо-камера, в которой из нашего разговора выше, все лишь бесконечно отражают друг друга, принципиально почитая отраженное за истину. Иными словами, они замкнуты цепями схемы, будь то схема государства, науки, общественной культуры или этической парадигмы. Схемы в этом мире лишены живости, потому что взрослые инфантилы подспудно или явно предпочитают бродить сквозь могил по кругу, принимая ограниченность и замкнутость за непостижимые бесконечности. Ориентация фантазии и творческого изобилия — сложный путь, сопряженный с жертвами, потому что он всегда угрожает сбывшемуся миру инфантилов. Но и потому, что поиск фантастической перспективы — это всегда путешествие с неизвестным концом и с неясной целью. Путешествие к пределам сквозь противоположности и метаморфозы, ведущее дальше этих пределов. Вот почему таковых детей есть Царствие Божие, потому что они его не опосредуют, превращая в вечно недосягаемый фантом, в собственного идола. Они живут им как живут Богом Живого Человека. Ребенок находится в динамике игре с иным, а не в попытке спрятать голову в песочницу. Дети расточительны, гораздо расточительнее взрослых. Они знают про дарящую добродетель, о которой писал Ницше. Пока в терминах философа Батая, который определил современный уклад в формате жизни в режиме ограниченной экономии, постоянной лишенности и недостатка, ребенок живет в режиме солнечного изобилия. Инфантилы в вечной экономии, дабы их инкубационный рай не треснул на деле живут в агрессивном пространстве предельно удаленных друг от друга полюсов. Нередко грань между своим и иным приобретает настолько резкие контрасты, что нервное стремление к исключительности своей собственной эхо-камеры начинает опустошающие походы на возможности иных перспектив. Следом замыкаясь в самоограниченном языковом пространстве. Либо переприсваивая себе иные пространства слов и смыслов. Ребенок же есть тот, кто постоянно рождается заново.

Возможно ребенок, играясь, накалякал на зеркале черное пятно — сверхчувственную слепую зону зеркала, которое не дает зеркалу стать полным и завершенным. Может быть черное пятно и есть та точка фантазии, которая всегда остается отдельной от отраженного, при этом присутствуя в отраженном. Возможно.

Самое

Что же такое сознание? Сознание не просто отражение ограниченного, но и пространство пресыщения, поглощающее свет. Чтобы отражать вообще что-либо сознанию нужен свет, огонь, который есть основной момент, рождающий восприятие. По выражению Гераклита, все вещи рождаются из огня, в огонь и уходят. Постановка вопроса о внешнем существе не может обойтись, вопреки множеству подходов, без постановки проблемы этого самого огня, который отображается моментом вспышки сознания в мысли об этом самом внешнем. Да, из круга нет выхода, и зеркало не клеится, однако сознание можно мыслить как некоторое поле возможности, к которому не сводятся пределы. Иными словами, следует отличить сознание от воспринимающего как целого. Двойственность сознаваемых и неснимаемых противоположностей символически намекает на исключенную цельность. Сознание само очень переменчиво, отражая в себе всяческие капризы, даже при полагании единого центра операция сведения к целому остается невероятной. Невероятной до момента прекращения отражения, то есть затухания света в сознании. Гнездо подчас диких, противоположных тенденций, спадающих на его зеркало выдают в сознании подлинную дочку матери природы. Не столько в смысле натурфилософских изысканий вплоть до Шеллинга с концепцией сознания как высшей точкой природного развития. Скорее в смысле того, что природа акцентирована в сознании, разделяя с ним одну сущность. Иными словами, если мы попробуем понаблюдать за движениями сознания, за движениями наших восприятий, окутанных в мысли, то ближайшей к сознанию сущностью окажется природа. Ибо самые острые противоречия и самые страшные враги уживаются в сути природы, не прекращая быть таковыми. Это и старость, живущая подле молодости, пути увядания и расцветов, это ужас разложения и красота мгновения, дикая тварь с божественной грацией. Не представлено ли это все в сознании, в качестве отображения природной, лесной темноты, где всякое возможно и всякое движется, роится где-то там? Зеркало озера, поверхность которого не может находиться в статике, а от ощущения оной страдает и впитывает в себя деструктивный субстрат разложения этой статики-рутины. Что если мы наблюдаем в сознании самое сознание, которое отражает все во всем?

Тогда нужно заключить, что мы отделяем не реальность от сознания, а реальность, представленную в сознании от своего самого (сэлф, самое). В постоянном стремлении отличить себя, отличить наблюдаемое от наблюдателя, мы по сути сами того не ведая совершаем выход из герметичности отраженной реальности, представления реальности. Почему-то всякий раз убеждая себя в безусловности реальности и безусловности себя как отличия от реальности, мы упускаем момент, что пощупать реальность, равно как и отделить себя от нее мы можем только на поле линзы того, что мы называем сознанием. В этом положении данность себя, как и данность какой-то реальности — условия одинаково фантастические. Наивно полагать, что и это утверждение не является фантастическим, ведь все произносимое прокручивается в двойственном танце сознания, которое постоянно подозревает в чем-то самого себя. Но одно сказать следует: любая фиксация на плоскости сознания является моментом веры. Любые данности, убеждения и смыслы производятся тем светом, который выявляет их впотьмах лесной чащи неразличения. Вы скажете, но ведь мы не выбираем заболеть, претерпеть горе, это же то, что буквально вмешивается. Как можно верить например в зло? Мы же скажем, что вера также есть субстанция отношения света и тьмы. Вера и есть та мера огня, которая проявляет окружающее наблюдателя, ибо любое наблюдение любой данности открывается по мере веры в ее безусловность. В потемках бредет самое в сознании, натыкаясь там на всяких чудовищ, но направленность, идущая дальше момента переживания позволяет ему справляться со своими собственными кошмарами, приходящими с периферии сознания. Ведь если самое и иное соприкасаются в акте веры, в нем же они и отличны, имея друг к другу преобразующее отношение. Скажем об этом проще на примере человека и природы. Человек, имея отношение к природе вполне может наткнуться и на дикого волка, который защищаясь, например, пожелает атаковать неизвестного. Волк здесь есть проявление природы, человек же проявляет свое самое во взгляде на природу. Вера открывает ту перспективу, когда сила противодействующая путнику, будь то огненный дождь или клыкастый зверь открываются в спектре гораздо большем, чем простые помехи. Преодолев волка, например, он может войти в священную рощу, в которой ему открывается смысл фигуры волка не как зла, но как стражника и испытания. Дойдя же до пределов, он может заглянуть сквозь поля и леса в саму бездну природы и вдруг найти, что это есть, была и будет — его собственная бездна. Примерно в таком коротеньком сюжете можно рассудить о вере как отношении. Здесь вера оборачивается силой преображения отношений видимого и невидимого. Питая к чему-то отношение, ты должен быть готов к любым полярностям, которое оно может вскрыть, пока ты ищешь то сущностное единство, которого может и не быть. Однако, сама суть отношения заключается в пути и стремлении порвать безальтернативную данность слова “нет”. Человек же забывает о природе, утрачивает с ней отношения, но кто сказал, что она куда-то уйдет? Скорее будет пульсировать за данностями сознания, напоминая о себе. Перестав быть для человека данностью, она не перестает быть возможностью. Тоже самое можно сказать и про самого человека, который обнаружил себя слитым с сознанием, решил, что он обусловлен бесконечными данностями и иными токами веровательных тенденций, но не утратил возможность того, что стало иным для него самого. Ибо возможность безгранична, а данность необходимо ограничена.

Таким образом то, что называют сознанием — преломление света в осколке, который отражает возможность всего. Сама же бурлящая бездна возможности есть то, что принялись называть бессознательным скорее просто по принципу противоположности дневным построениям сознания. День и ночь. На пелене восприятия возможность вырисовывается посредством отношения наблюдателя к самой возможности. Возможность существует через наблюдателя, затем возвращаясь к нему в виде представленного образа. Здесь они и смыкаются в танец на зеркале озера. Смыкаются в черном пятне, которое всегда отлично от сознания, но присутствует в нем. Возможно.

В связи с этим иллюстративен пассаж Ницше из его статьи о Дионисийском мировоззрении, который я позволю себе здесь отразить:

Видеть свое бытие, каково оно есть, в преображающем зеркале и этим зеркалом защищаться от Медузы — то была гениальная стратегия греческой «воли», дабы вообще иметь возможность жить. Ибо как иначе смог бы этот бесконечно чувствительный, столь блистательно одаренный к страданию народ выносить существование, если бы то же самое не открывалось ему в его богах, окутанное притом высшей славой! Из того же самого импульса, который вызывает к жизни искусство как соблазняющее к дальнейшему существованию обобщение и довершение бытия, возник и олимпийский мир, мир красоты, покоя и наслаждения. Прежде всего эти вызывающие отвращение мысли об ужасе и абсурдности существования требовалось обратить в представления, с которыми еще можно жить: таковы представления о возвышенном как художественном укрощении ужасного и о комическом как о художественной разрядке отвращения, вызванного абсурдом. Оба этих переплетенных между собой элемента были объединены в художественное произведение, подражающее опьянению, играющее с ним.”

Возможность томит, возможность пугает, возможность не дает очертить реальность, истину и иллюзию так, чтобы они оторвались друг от друга. Возможны ли Боги? Точно так же как возможен и человек, потому что любые очертания в реальности сознания суть отражения потенций, стремящихся проявиться друг в друге и отразиться друг в друге. Так же как и Бог грека отражался в нем и наоборот. Это был альянс двух возможностей наперекор все той же данности Медузы. Данности слова “нет” застывшей статуей путника.

Психея и Нарцисс. Апории любви

Напоследок хочется взглянуть на два известнейших мифа, которые только с первого взгляда мало связаны друг с другом. В сущности своей миф, как и символ резонирует с другими мифами и символами в едином пространстве озарения. Наша задача попробовать нащупать их артерии. Здесь они связываются в узлы в фигуре Афродиты, красоты, и жестокого испытания на пути к своему целому.

Трагическая история Нарцисса известна широко. Небесной красоты юноша, поцелованный Афродитой Уранос — богиней Любовной зари, с даром получил и его обратную сторону. Проклятие Нарцисса заключалось в том, что он мог жить свободно только с тем условием, что он никогда не увидит своего собственного отражения. В противном же случае он влюбится в себя и уже не сможет оторвать глаз от того божественного блика, который упал на его лицо. Даже нимфы преследовали Нарцисса, стремясь насладиться его красотой, однако сам Нарцисс оставался холоден. Привыкнув к всеобщему почитанию, он уже не умел никого любить. Он сам уже подспудно был пленен собственным даром, хотя еще не видя его, он уверился, что красота его больше любой навеянной влюбленности. Все само тянется к нему и исполняется его презрения, ибо все меньше его красоты.

В один день на охоте Нарцисса разглядела нимфа Эхо, которая была наказана Герой за помощь Зевсу. Эхо была проклята повторять только последнее произнесенное кем-то другим слово. Тогда Нарцисс, заметив тень стал окликать пространство в поисках незваного гостя. Повторив пару раз вопросительно-утвердительные окончания восклицаний Нарцисса, нимфа Эхо показалась ему, полагая, что он хочет ее увидеть. Однако, Нарцисс прогнал нимфу. Эхо в печали совсем истончилась и остался от нее только голос, повторяющий произнесенные в ветер последние слова. Тогда влюбленные нимфы обратились к дарительнице Афродите с просьбой, чтобы Нарцисс и сам наконец полюбил безответно, поняв, какого это. Именно так Нарцисса и приводит к ручью, где он, сперва не узнавая собственного отражения, полагает, что смотрит на прекрасную даму, хотя на самом деле вглядывается в себя без возможности оторвать взора. “О горе! Не полюбил ли я самого себя?!”, “В таком случае мне незачем жить, я уйду в царство мертвых”. И вновь восклицая, “О горе!”, печальная Эхо в дуновении ветра над ручьем повторяет “О горе!”. Так и иссох Нарцисс, склонившись над переменчивой водой, пытаясь выловить оттуда свое идеальное отражение.

Носитель дара богов замкнулся на самом себе, огрубел и погиб. История Нарцисса показательна тем, как можно утратить огонь отношения, возвеличив самого себя до Абсолюта, который больше не пропускает никакого свечения. Афродита же просто дарит любовь, постоянно оживляя через себя, словно проходящий дождь, питающий засохшие поля. Нарцисс по-видимому презрел природу этого дара и нашел ту фигуру, расстояние до которой будет мучительно бесконечно акцентировано в виде ограниченного самолюбования и его эхо. Это печальная история, но и не менее любопытна она для нас в рассуждении о рефлексии. Нарциссу видится полнота в своем ограниченном явлении, в своей влюбленности в отражение. Он больше попросту не может допустить выход красоты за любые пределы. Ведь он узрел ее след в своем осколке, так в нем и потерявшись, обратившись в прекрасный цветок — проявление живого космоса. И в этом любовь, исходящая от богини розовой зари.

Сколь же полярен миф о Психее, в котором любовь выступила величайшим испытанием и искушением. Юная Психея — несравнимая красота, встающая на земле в соперничество даже с самой Афродитой. Девушка царских кровей росла с двумя не в меру завистливыми сестрами, ведь Психея всегда затмевала их, являясь источником созерцательных чаяний и воздыханий со всего света. Царь чувствовал, что в судьбе такой красоты заключена некая опасность. В своих сомнениях он решился обратиться к оракулу из Милета. Боги поведали, что в ночь Психее предначертано прийти в пещеру на высокой горе, дабы заключить брак с жутким чудовищем. Против воли судьбы, что выше богов, идти невозможно. Со слезами родители отправили Психею в брачном наряде прямиком на гору. Дрожащая от страха и холода внезапно она ощутила как ветра окутывают ее, затем, мягко подхватив, переносят с горы прямо в рощу, в чудесный дворец, который словно во сне проявился среди деревьев. То сделал посланник весны, прелестный и легкий Зефир, который привёл Психею аккурат к жениху. Но только голос, растекающийся по стенам дворца выдавал тайного супруга, раскрывшего божественные чертоги, но строго предупреждающего, чтобы она не раскрывала его облик, иначе случится страшное. Отныне жила Психея во дворце, лишь по ночам, во снах, незримо соединяясь со своим возлюбленным. Остальные же считали, что она умерла, что чудовище растерзало ее, ведь так жесток был наказ богов. Только две сестры питали сомнения и подозревали, что Психея жива. Когда они отправились на место, Зефир великодушно отвел их повидаться с сестрой. Тайный голос же предупреждал Психею, что две сестры исполнены коварства и зависти, поэтому Психее не стоит их слушать. Тем не менее, сыграв на любопытстве и страхах девушки, сестры подговорили Психею раскрыть облик супруга, утверждая, что на самом деле, этот монстр есть огромный змей, который спускается в долину и терзает жителей. Психея поверила сестрам и в ночь приготовила лампу и нож, дабы узреть чудовище и убить его. Однако образ, навеянный сестрами вмиг рассеивается, когда на ложе вместо ужасного чудища оказывается прекрасный Эрот, сын Афродиты и ее вечный спутник. Мать послала его, чтобы он вселил в Психею любовь к самому безобразному существу, но Эрот сам влюбился в Психею и забрал ее в свою обитель, дабы никто более не смог навредить ей. Не послушавшись предупреждений она нарушила обещание, но не смогла сдержаться и наклонившись поцеловать супруга, внезапно обронила на него капельку горячего воска. Эрот проснулся и отпрянул от Психеи, опечаленный ее недоверием он мигом скрылся от нее. Теперь Психея скиталась по землям в поисках возлюбленного, но нигде на земле Эрот более не появлялся. Рок обрушивался статикой ударов. Психея бродила долго, пока не отчаялась. Тогда она пришла к Афродите, поклонившись ей, умоляла о помощи. Но Афродита желала Психее провала, ибо не могла простить ту, чья красота околдовала и жестоко ранила Эрота. Она насылает на Психею Заботу и Печаль, но измученная девушка продолжала умолять. Тогда она дает Психее непосильные испытания, в виде монотонной расфасовки зерен, добычи золотого руна, затем и вовсе посылает ее зачерпнуть воду из реки Стикс. Тем не менее, на грани отчаяния Психею каждый раз спасают силы природы. Тогда Афродита посылает Психею аккурат в Аид к Прозерпине, чтобы та отдала ей шкатулку со своими румянами. Психея и это смогла, однако подкравшееся любопытство вновь берет верх и прежде чем принести шкатулку Афродите, Психея открывает ее. То было ловушкой, ведь в шкатулке был заключен вечный сон, который моментально сковал ее. Афродита заперла Эрота в своей спальне, однако тоска по любимой заставила его самого выпорхнуть на поиски. Обнаружив Психею, он снял с ее век вечный сон. Они снова были вместе и теперь, чтобы их Любовь стала вечной, Эрот забирает Психею на Олимп, где преклонившись перед Зевсом, упрашивает дать Психее Амброзию — нектар бессмертных. Афродита умерила свой гнев, а Эрот и Психея, отправились дальше по стезям любви. Коварные сестры же были наказаны. Понадеявшись что и их заберет Зефир, они разбились, спрыгнув с отвесного утеса.

Многое можно почерпнуть из этого мифа, тем не менее, мы должны очертить один фундаментальный момент. Миф о Психее по преимуществу рассматривают как историю об алчущей душе, которая возвышаясь через тернии к собственному отблеску любви, проходит всяческие трансформации в мучительных испытаниях. Красота Психеи не самодовлеющая, но исходящая вовне и преображающая ее же саму в поисках того, что раз ощутив, уже невозможно забыть, но можно утратить. В этом пути есть жажда вечной открытости чему-то большему, чем настояния действительности. В действительности сестры обманули Психею, сыграв на ее незнании. Сыграв по сути на одном из самых шатких моментов человеческого существования (ведь кто согласиться с тем, что незнание благо?). Эрот скрывает себя, оставаясь вечной возможностью любовного перерождения. Но Психея тонка настолько, что ей требуется ухватиться, требуется прикосновение, которое дарует ей новое тело. Небрежно оброненная капля света ранит образ, который был сокрыт не просто так. Грубое обладание, силовой захват и нервная спешка здесь неуместны. В огне любовной экстатики каждое движение таит опасность. За каждым углом на тебя смотрит хищная тень, желающая ограбить, захватить (не наша ли это тень?). Сама богиня Любви противостоит Психее, буквально погружая ее в коррозию непосильных тягот. Отчаяние становится навязчивым спутником, момент смерти был близок так много раз. Вот она погружается в сновидение — пространство на пограничьи жизни и смерти.

Я лишь делаю вид, что пытаюсь разобраться во всех перипетиях мифа. История полна своих загадок, недаром многие узнают в ней инициатические ассоциации. Тяга любви пробуждает ото сна. Брак соединяет в цвете бессмертия Психею и Эрота — вечного спутника Афродиты, побудителя всяческих поисков на пути к любви вопреки.

Перцепция красоты роднит оба мифа. Красота Психеи божественна в первую очередь в желании подарить себя, ведь Психея недвусмысленно тяготится от того, что все лишь любуются ее красотой, не предлагая ей руки. Она не самозамкнута, как у Нарцисса, который построил из отражения красоты и воздыханий чудесных нимф своего идола, из чар которого он уже не смог выйти. Нарцисс идеален, герметичен и полон в себе, пока не находит собственное отражение. Психея слаба, смущена и по-своему потеряна. Своими подозрениями она разрушает мнимый покой существа, пускаясь в скитания по голой земле. Возможность идет против утвержденной данности. Нарцисс же нашел свой Абсолют, который соответственно поглотил его. Психея же, преступлением открывает сакральное в удалении от нее же самой. Побуждение зарева любви больше не дает ей остановиться и превратиться в красивый холодный кристалл, сверкающий впотьмах. Миф не несет моральных фигур. Любовь нередко окружена разрывами и кошмарами, воплощающимися в гротескном безумии жизни. Мы предприняли попытку очертить различные ориентиры, которые столь причудливо переплетаются в тьме корневищ.

Сознание, Восприятие, Образ, Отношение, Философия, Абсолют, Самое, Ребенок, Данность, Миф, Эхо, Очертание
Сознание, Восприятие, Образ, Отношение, Философия, Абсолют, Самое, Ребенок, Данность, Миф, Эхо, Очертание

Author

god1385
Comment
Share

Building solidarity beyond borders. Everybody can contribute

Syg.ma is a community-run multilingual media platform and translocal archive.
Since 2014, researchers, artists, collectives, and cultural institutions have been publishing their work here

About