Разбитое зеркало и чёрное пятно
Редакция от 12.05.24. — вывод из неудобоваримого состояния.
Окунемся в воды сознания. Символическое пространство — оживленная материя. Посредством символических языковых связок (Раздача имён) происходит разделение и синтез воспринимаемого. Иными словами глаз оживляет «материал» и придает ему символическое движение в
Эдем
В связи с этим стоит вспомнить туманный миф о грехопадении. Эдем или Парадиз похож на игровую площадку. Адам формально свободен, у него есть Ева и божественное блаженство. Адам наделён властью давать имена, порождать символы всего того, что наличествует в Эдеме. Можно ли назвать это сознанием (этимология говорит нам о «соединяющим знания»)? С некоторой натяжкой возможно, если мы говорим об Эдеме как об абсолюте, который созерцает Адам в режиме тождества. Однако, странным образом в Эдеме наличествует то, чего Адам принципиально НЕ знает, чему он не может дать имя кроме предоставленной абстракции. «Древо познания Добра и Зла». В отношениях Адам даже знает Господа Бога, но вот суть Древа ему принципиально неведома. На Древе растут те плоды, как мы знаем, которые даруют знание о разделении, знание о возможном разломе. Бог куда-то удаляется, оставляя Эдем в полноправное распоряжение Адаму. При этом давая назидание о том, чтобы Адам не трогал и не употреблял плоды древа. Дальше Ева и змей, природа которого до сих пор подвергается неразрешимым спекуляциям. С одной стороны обусловленный и действующий по Божьему попущению, с другой стороны внедряющееся в заложенное Богом единство как фактор распада и дальнейшей деструкции. С одной стороны трактовка полагает проверку послушания при свободной возможности нарушения плана, с другой стороны принцип свободы воли ставит под удар само превосходство Божественного плана. Посему история мрачна и тяжела на подъем, но прежде стоит еще раз взглянуть на ситуацию Древа Познания. Древо является символом, указывающим на архитектуру мироздания под дланью Творца. Так это было и в устах Змея, который соблазнял тем, что употребив плод, Адам непосредственно станет Богом. Преображен сущностью из творения в Творца. Далее вернувшийся Господь за непослушание изгоняет их из райского сада, а плод в итоге деформирует первозданную природу Адама, примешивая грех или личную перспективу зла в человеке. Таким разворотом в Божественный образ внедряется нечто, что ныне разделяет человека и Бога. Познание Добра и Зла, знание несводимого разрыва, неразрешимых соотношений. В нашей трактовке драма грехопадения символически повествует о рождении трагической реальности того, что названо сознанием. В герметичном Сознании-Эдеме, которое свободно от воюющих оппозиций и самотождетсвенно через Адама (подобно концепции объединенного Ума в Неоплатонизме) существовал номинальный покой. Далее динамика оппозиций коллапсирует в процесс, в котором движутся идеи и понятия. Поэтому к миру примешивается война, к любви ненависть, к мужчине женщина. Мироздание само по себе превращается в движущийся куда-то символ, насыщенный интенсивными перипетиями, химерами, грезами и кошмарами. Зеркало чистого сознания разбито, ограничено своей формой и замутнено. Усматривается фундаментальный разрыв Бога и творения.
Немного отступив, проясним, что под словом «сознание» ныне скрывается множество различных трактовок и коннотаций. Лепятся всевозможные фигуры, которые говорят об абстракциях более или менее туманных. Для простоты и прояснения ситуации попробуем определить сознание как узел восприятия. Сознание первично воспринимает, затем возвращает в воспринятое и пережитое в понятийных категориях. Иначе говоря, сознание основывается на принципах рефлексии тем самым выступая как орган наиболее общего мировосприятия. Наблюдать окружающее и в момент наблюдения его же и проявлять, рисовать, представлять, воображать, созерцать и так далее. Все эти процессы и процедуры выражаются по-разному в зависимости от той или иной установленной в сознании данности. В связи с такой вот вольной трактовкой мы видим Божественного Субъекта Адама, который собственным моментом созерцания выражает полноту и единство пространства Эдема. То есть сам Эдем основан на творящей посредством божественного вверения фигура Адама. Драма грехопадения разделяет сознание и мир, ставит одно в принципиальное недоверие к другому. В этом выражается одно из проявлений разлома, ведь сознание больше не тождественно, оно всегда натыкается на несообразности, по сути обретаясь в страдательной ситуации. Скрытый или явный дуализм проступает в каждом шаге, который проделывает мысль, бороздя эту историю, да и всякие истории вообще. Мир-творение выступает как треснутое сверхсознание, прошитое разломами и полярными положениями, теми самыми каплями с плодов Древа Познания Добра и Зла. Мы помним, что Пути Господни неисповедимы, но в вольном толковании данного сюжета так и просматриваются гностические тона. Довольно сложно допускать автономию змия, а с учетом того, что Господь куда-то удалился, данная фигура становится еще более тревожной. Как Якоб Беме полагал некую темную основу в самом Боге, как Юнг представлял Христа живым символом самости, который смог включить и преодолеть тень, так и в вопросах об истории Грехопадения просвечиваются древо и опоясывающий его змей. Трудно и вообразить непослушание Адама вне Божественного провидения. Значит сам процесс и сам разрыв скрывают в себе те темные смыслы, которые постоянно ускользают от пытливого рассудка. Это же и предполагает наличие в созерцании Адама того, что прорывает тождество, наличие некоторой тени. Ведь если Змей — дьявол, то он согласно известному пониманию является тенью Господа. Означает ли это, что не Эдем был подлинным замыслом? Означает ли это, что непослушание Адама обратило человеческую композицию в болезненную двойственность не по воле рока, но по воле необходимого случая? Означает ли это, что суть и смысл творения заключался не девственном самотождестве, а в некотором разрыве, который постоянно скользит меж оппозиций? Все возможно, во всяком случае трактовки и толкования на самом деле могут быть перевернуты сколько угодно раз на любые лады и для любых оправданий. И на примере Эдема можно увидеть, что дело может быть не в предельном ответе или максиме высказывания, а как раз таки в моменте некой загадочной неопределённости следов движения. Черных пятен блестящей неопределенности, привлекающей к себе всяких сорок.
Итак, распад от единства привел к весьма странной подвешенной ситуации. Фитиль сознания заброшен в темноту хаоса каких-то явлений, так называемого внешнего мира, тьмы внешней. Отгораживаясь от непосредственной субстанции темноты, сознание бесконечно множит мутирующие двойственности. Для простоты назовем ответственный за это орган словом «рацио». Рацио по общему впечатлению отвечает за процедуры синтеза и разделений, концептуализации пространства и высвечивании предметов и их явлений/проявлений. Если сознание является линзой переживания и восприятия наружного и внутреннего опыта, то рацио синтезирует этот опыт в понятия. Однако, всякое схваченное понятие, концепт, структура на поверку имеет условный характер в той же попытке очертить сознание и мир в своей целости. Эта операция в конечном итоге будет обречена на неудачу, потому что феномен сознания в широком смысле, в преломлении разных идей лишь претендует на свою целостность и абсолютность. Именно в моменте предчувствия идеи абсолюта сознание совершает наиболее радикальные повороты, так или иначе переставая терпеть двойственное сестринство в процессе. Наделяя себя определенной властью в желании схватить «все» сознание назначает фигуру абсолюта. Cознание нуждается в абсолюте дабы подтвердить свою целостность с одной стороны и некую определенность своего положения с другой.
История ума есть в том числе и история определения сознания. Мы знаем множество проектов от языческих космосов, извилистых восточных учений, дуалистических воззрений гностицизма, так или иначе перерабатываемых интеллектуально, до классического традиционалистского монизма, затем Авраамического Бога и тех преобразований, которые отметились в немецкой философской традиции вплоть до Ницше и Гуссерля с Хайдеггером. Одно довлеет — претензия сознания на восстановление утраченной единичности. Тоска по потерянному раю, желание последнего уголка избавления и безопасности. Нигилизм (негатива или позитива) так же восходит к этому ненасытному желанию утверждения незыблемости, превалирующей над наблюдаемой хрупкостью, изменчивостью и конечной тленностью. Ведь что будет основанием, надежнее того, что не может быть разрушено по причине своего отсутствия. Здесь в права и танец вступает новая двойственность, которую можно примерно очертить так: Сознание — все, остальное — ничто, случай, кажимость, мираж, наваждение, словом то, что должно быть исключено в уравнении. Модификации этих понятий зависят от степени претензии на герметичную полноту сознательной сферы. Либо в сознании мы изысканно изворачиваемся в интерпретации идеи абсолютности путем инверсии в сторону того, что оно иллюзорно перед перспективой постижения реального: ноумена мира — вещи в себе, Сатурнического солнца. Солнца, которое распоряжается тем как и что отражается в сознании под символом гроба.
Фиксация на утверждении для себя островка надежды, эшелона благополучия находит свое наиболее полное выражение в стабильных концептах, рациональных и логических схемах, которые каким-то там образом опоясывают собою сферу невыразимого. Поиск Древа Жизни, которое в Эдеме поставлено так же центрально, как и древо Познания — кристаллизация момента подлинности, верификация реальности и мысли. Сознание превращается как бы в двойное зеркало, разбитое и полное. Разбитая сторона стремится склеиться в полноту, которая является проекцией желаемого самоудовлетворения в абсолютном покое. Неважно с какой стороны, со стороны ли жреческой мысли о совпадении индивидуального сознания и сознания единого или же с радикальным самоотрицанием в попытке разглядеть итог в растворении в бездне ничего. Логика здесь доходит до своих пределов в утверждении смерти как конечной реальности и пути избавления, чтобы привести все колебания и напряжения к снятому состоянию. Когда поиск абсолютного уходит в абстракции, приведения с иной стороны вещают о единственности и реальности гибели, в которой по мнению современности, все наконец станут равны, все станет равным. Идея абсолюта как
Два зеркала
Мы фигурально представили драму сознания, драму восприятия и нахождения позиции бытия в подвешенном состоянии двух зеркал. Разбитое зеркало напротив и на пути к своему идеалу — полному зеркалу. Два зеркала в пустоте напротив ничего не отражают, да и вообще бессмысленно о них говорить, поскольку эта ситуация чистого отсутствия, чистого неразличения. Если нет различия, то и нет самих двух зеркал, потому что нет самого отражения. Они есть потенциально, но пока они ничего не отражают. Но что если на самом деле в ситуации двух подвешенных в темной пустоте зеркал, на манер квадрата Малевича, потенциально есть все? То есть эта темнота, эта бездна, в которой висят зеркала — бездна, где может быть все и сразу. Тогда чтобы зеркала начали отражать ту протяженность всего между ними, нужен основной момент работы зеркала — свет. В момент явления огненной зари все вещи вдруг просвечиваются и отражаются в зеркалах. Из молчаливой бездны потенциального вещи рождаются.
Два зеркала, а посредине солнечное светило. От верхнего полного зеркала лучи стекают в нижнее, раздробленное, а из различных осколков они возвращаются через светило в верхнее зеркало. Примерно в таких образах можно представить ноуменальную цепь между полным и неделимым как одним ориентиром, и нижним пределом разбитого зеркала, которое воспринимает вещи через осколки, отражая разное. Осколки разбитого зеркала — сознание в зазоре, двигающееся в лесной темноте, в надежде когда-то
Простите меня, философы, что так грубо очерчиваю ваши бодающиеся сквозь историю ума позиции. Я снимаю с себя груз ответственного текста и рассуждаю, как говорится так, как вижу. А вижу я два принципа в бесконечно кровавой мыслительной войне. В одном случае сознание опосредованно данностями внешнего, случайно обретаясь в связке с предметами и явлениями. Это снимает вопрос не только первичности внутреннего переживания, но и в сущности обусловливает внутреннее как произвольную собирательную комбинацию внешних влияний. Проще говоря, сознание лепит фигуры вне доступа к внешнему, но под его властью, сводясь к случайному шаткому расположению на спине незримого чудища. Вот его зуб, вот его позвонок, вроде бы, и если есть возможность постижения этой чудной твари, то оно заключается в стремлении наиболее адекватно отразить его полностью. Но это не просто постижение и отражение, а своеобразный ключ к силе и власти, ведь кто знает где его сердце, сможет стать им. (Знающий о черной тщете жизни вполне себе может манипулировать незнанием других). Фигура воспринимающего наблюдателя полностью обусловлена линзой сознания как зеркала реальности, а потому сама фигура в пределе предстает призраком желания быть. Ибо это чудище вечно созерцает себя в отражениях. Его цельное зеркало — мир, а мир — его тело.
Иная крайность переворачивает картину в сторону того, что внешнее (аутсайд) становится фантомом и неизбывным миражом, в котором единственная задача наблюдающего отражаться, находя самого себя. Внешнее суть представление, более или менее верное и полное при условии тотализации наблюдающего. Иными словами, та куча всего и сразу отражается в наблюдающем, являясь его представлениями о самом себе. Цельное зеркало отражает наблюдающего, развернутого в мир как собственное выражение во всех возможностях. Недурно, но если немного приглядеться, то можно заметить абсолютную равнозначность данных позиций. Змей Уробороса, пожирающий свой хвост — тайна в фигуре чудища, вглядывающегося в самого себя. Слышишь этот протяжный стон? Это чудище-Левиафан, проекция абсолютной власти, свой собственный идол. Противоречие между непримиримыми позициями его игровая апория. Это простое и знакомое кривляние перед зеркалом. Одно просто обезьянничает по отношению к другому, всячески обзываясь, отказывая в существовании и обратно и наоборот. Субъект — все, мир — ничто или мир — все, субъект — ничто. Познать непознаваемый мир или постичь столь же непознаваемого себя, не все ли равно?
Дальше выпадают промежуточные осадки, пытающиеся так или иначе осмыслить оба принципа, опосредовать их. Но ретивая мысль в сознании требует абсолютного утверждения, которое поставит точку, вынув из себя занозу вопросительности. Именно поэтому полемос между принципами, представленный в сознании — бесконечен. Сознание или зеркало же становится их полем брани, в котором они ищут свои полные отражения. Язык становится их мечами и копьями в борьбе за сгущение смысла. А на выжженную землю приходит могущественное ничто, как конечное решение любой апории в попытке примирить их. Это новый или старый бог мира, или он был всегда? Действительно ответ кроется там, где уже не может быть никаких ответов.
Абсолют и дитя
Полагание фигуры Абсолюта в бытии как решения вопроса об опоре и гарантии реальности — суть чистого инфантилизма. Ведь то, что обычно именуется реальностью всегда есть как бы несбывшееся до конца. Кто-то скажет, вот я сижу в тюрьме, вот моя реальность или я пишу этот текст, вот моя реальность, или даже более фундаментально: я являюсь братом моей сестры, вот моя реальность. Но реальность как истина при этом постоянно ускользает, изменяется. Эту самую реальность достаточно сложно назвать предельной или абсолютной. Ведь данность родственных связей, например, столь же произвольна. Только совершенно осознавая себя как брата, можно утвердить это. Иначе эта данность — лишь стоянка в так называемом потоке реальности. Сейчас условно я ее брат, но одновременно с этим я всегда кто-то другой и это происходит одновременно. Либо все это невозможно назвать реальностью, либо реальность идет фоном и мы в принципе не можем ее назвать. Какая верификация с помощью объективных данных способна удовлетворить нас на пути к стабилизации утверждения? Скорее я помещаю веру и убеждение в момент собственного незнания о том, откуда я пришел и является ли этот человек моей сестрой или матерью. Любое наименование здесь обосновывается консенсусом, а не данностью (восклицание в злобе: «ты мне больше не брат!» и все, эта реальность ушла, а биологические факты остаются немыми). Описанные примеры скорее выражают нечто похожее на шаткое положение, на как бы застывшее движение, которое так или иначе будет продолжено. И речь даже не про изменение состояний в текучести жизненного пространства. Речь про ту точку восприятия, в которой транслируемая данность попросту в этот самый момент нарекается реальностью. Но на деле она столь хрупка и подвижна, что об этом подчас страшно думать. Поэтому реальность как некое условие, окутывающее зрителя конкретикой, схватывается лишь как попытка дотянуться до ускользающего сбывшегося, которого нет и не бывало. Как минимум потому, что очертания реальности в раскрывшихся глазах всегда расплываются в иллюзорном сверкающем сновидении — ткани реальности. Достать и вбросить в эту водную рябь всякую абсолютизацию оной — поставить атланта — призвать царя вещей, объекта объектов, проект проектов. Он ниспадает из бездны на водную гладь и в ней же распадается на концентрические круги, собираясь снизу, чтобы вновь упасть под весом и отсутствием крепкого основания. Поставить здесь фигуру есть попытка поставить пределы. Но столь стабильным абсолютным объектом оказывается скорлупа, которая лишь пыталась объять того скрытого, кто делал ее живой и подвижной. Почему абсолют в подобной перспективе — объект объектов? Потому что обращение к абсолюту как к сверхреальному закрепляет положение вещей в мире как в однажды запущенной схеме. Здесь это механистическая матрица, порождающая ситуацию безальтернативности. Наверное и хорошо бы если так, но
"Если ты любишь себя, ты любишь каждого человека так же, как и себя. Если же ты любишь другого человека меньше, чем себя, то в действительности ты не преуспел в любви к себе, но если ты любишь всех в равной мере, включая и себя, ты будешь любить их как одну личность, и личность эта есть и бог и человек."
Момент полного совпадения мистически разветвлен на момент двойственности полюсов, но момент двойственности полюсов открывает возможность отношения. Единство не как сведение к одному, танец двойки в едином порыве, бездна неисчерпаемости сочится из разрыва. Это принципиально непонятно инфантилам. Инфантилы нервничают в стремлении внести ясность, чтобы избежать ущерба от интервенции неизвестного. Шанс невелик, ведь когда сформированное вешними ветрами яйцо инфантила подвергается давлению противоположных тенденций, когда стенки собственной камеры начинают ходить ходуном, становится возможен распад актуальной персоны. Либо он так и сгорает при виде собственного огня, либо нервически уплотняет стенки, все глубже уходя в разотождествление с самим собою, превращаясь во что угодно другое. Путь радикальной трансформации возможен лишь при должном шаге навстречу стаям кошмаров, разъедающим стенки привычного. Должно понять, что ребенок не равен инфантилу. Инфантил так и не вышел за рамки своей сконструированной эхо-камеры, кто-то ругательстки называет эту камеру эго. Видимо эго — воплощает образ абсолюта, точки гомогенного и имманентного сбывания в диссолютивной атмосфере так называемой реальности. Абсолют как актуальный, производимый и выражаемый образ для эго как
Ребенок рискует стать инфантилом, потому что состояние ребенка как духа есть постоянное достижение и приближение к мере неизвестного, но инфантил — это всегда подражание ребенку. Ребенок — тот, кто держит зазор открытым. Зазор между проецируемой реальностью и всевозможностью фантазии для ребенка не драматичен, потому что одно сообщено с другим, при этом не обязательно отождествляясь с ним. Есть мир скучный, мир рослых упырей, утопающий в
Возможно ребенок, играясь, накалякал на зеркале черное пятно — сверхчувственную слепую зону зеркала, которое не дает зеркалу стать полным и завершенным. Может быть черное пятно и есть та точка фантазии, которая всегда остается отдельной от отраженного, при этом присутствуя в отраженном. Возможно.
Самое
Что же такое сознание? Сознание не просто отражение ограниченного, но и пространство пресыщения, поглощающее свет. Чтобы отражать вообще что-либо сознанию нужен свет, огонь, который есть основной момент, рождающий восприятие. По выражению Гераклита, все вещи рождаются из огня, в огонь и уходят. Постановка вопроса о внешнем существе не может обойтись, вопреки множеству подходов, без постановки проблемы этого самого огня, который отображается моментом вспышки сознания в мысли об этом самом внешнем. Да, из круга нет выхода, и зеркало не клеится, однако сознание можно мыслить как некоторое поле возможности, к которому не сводятся пределы. Иными словами, следует отличить сознание от воспринимающего как целого. Двойственность сознаваемых и неснимаемых противоположностей символически намекает на исключенную цельность. Сознание само очень переменчиво, отражая в себе всяческие капризы, даже при полагании единого центра операция сведения к целому остается невероятной. Невероятной до момента прекращения отражения, то есть затухания света в сознании. Гнездо подчас диких, противоположных тенденций, спадающих на его зеркало выдают в сознании подлинную дочку матери природы. Не столько в смысле натурфилософских изысканий вплоть до Шеллинга с концепцией сознания как высшей точкой природного развития. Скорее в смысле того, что природа акцентирована в сознании, разделяя с ним одну сущность. Иными словами, если мы попробуем понаблюдать за движениями сознания, за движениями наших восприятий, окутанных в мысли, то ближайшей к сознанию сущностью окажется природа. Ибо самые острые противоречия и самые страшные враги уживаются в сути природы, не прекращая быть таковыми. Это и старость, живущая подле молодости, пути увядания и расцветов, это ужас разложения и красота мгновения, дикая тварь с божественной грацией. Не представлено ли это все в сознании, в качестве отображения природной, лесной темноты, где всякое возможно и всякое движется, роится где-то там? Зеркало озера, поверхность которого не может находиться в статике, а от ощущения оной страдает и впитывает в себя деструктивный субстрат разложения этой статики-рутины. Что если мы наблюдаем в сознании самое сознание, которое отражает все во всем?
Тогда нужно заключить, что мы отделяем не реальность от сознания, а реальность, представленную в сознании от своего самого (сэлф, самое). В постоянном стремлении отличить себя, отличить наблюдаемое от наблюдателя, мы по сути сами того не ведая порываемся выйти из закрытой отраженной реальности, представления реальности. Почему-то всякий раз убеждая себя в безусловности реальности или безусловности себя как отличия от реальности, мы упускаем момент, что пощупать реальность, равно как и отделить себя от нее мы можем только на поле линзы того, что мы называем сознанием. В этом положении данность себя, как и данность какой-то реальности — условия одинаково фантастические. Наивно полагать, что и это утверждение не является фантастическим, ведь все произносимое прокручивается в двойственном танце сознания, которое постоянно подозревает в
Таким образом то, что называют сознанием — преломление света в осколке, который в принципе отражает возможность всего. Сама же бурлящая бездна возможности есть то, что принялись называть бессознательным скорее просто по принципу противоположности дневным построениям сознания. День и ночь. На пелене восприятия возможность очерчена посредством отношения наблюдателя к самой возможности. Здесь присутствует мысленная динамика танца на зеркале озера. Возможность иного и сознание порывающее с данностью встречаются в черном пятне, где кристаллизуется возможность иного. Оно всегда отлично от сознания как перцепции, но особым образом присутствует в нем. Возможно.
В связи с этим иллюстративен пассаж Ницше из его статьи о Дионисийском мировоззрении, который я позволю себе здесь отразить:
Искусство нужно нам, чтобы не умереть от истины — примерно таков вердикт Ницше. В разрезе нашего разговора греки волевым обращением к небесному Фанесу и его Фанетии создали себе мерцающую защиту, поставили перед Медузой свое чудесное зеркало. Это зеркало-бытие полно вдохновений, божественных влияний и волшебных метаморфоз, которые призваны увлечь, создать альтернативу разверстой аннигилирующей пасти ничто во взгляде Медузы. Мы замираем перед бездной, ибо мы не в силах ее преодолеть, становимся каменными, когда скованны страхом. Бежим от страха — так камень падает в бездну. Но почему бы не достать из этой самой бездны олимпийский мир, вечно подвижный, насквозь эротичный, в конце концов витальный вопреки пасу перед ничто. Но и в этом зеркале есть зазор, свое черное пятно. На это указывает Прометей — выходец из олимпийцев, который забирает огонь и идет с ним к краям бездны, где в холоде, в остром предчувствии ее дыхания ежились смертные. Так вновь и вновь в гармонии олимпа задувает сквозняк. Может боги покарали Прометея так сурово именно за это напоминание? Прометей попирает олимп, попирает его уникальность, его данность, его герметичность. Теперь огонь есть и у людей, которые испокон веков стоят у края бездны и на протяжении истории пытаются с этим что-то поделать. Зеркало снова разбито, что же дальше…?
Психея и Нарцисс
Напоследок хочется взглянуть на два известнейших мифа, которые только с первого взгляда мало связаны друг с другом. В сущности своей миф, как и символ резонирует с другими мифами и символами в едином пространстве озарения. Наша задача попробовать нащупать их артерии. Здесь они связываются в узлы в фигуре Афродиты, красоты, и жестокого испытания на пути к своему целому.
Трагическая история Нарцисса известна широко. Небесной красоты юноша, поцелованный Афродитой Уранос — богиней Любовной зари, с даром получил и его обратную сторону. Проклятие Нарцисса заключалось в том, что он мог жить свободно только с тем условием, что он никогда не увидит своего собственного отражения. В противном же случае он влюбится в себя и уже не сможет оторвать глаз от божественного блика упавшего на его лицо. Влюбленные нимфы преследовали Нарцисса, стремясь насладиться его красотой, однако сам Нарцисс оставался холоден. Привыкнув к всеобщему почитанию, он уже не мог никого любить. Он подспудно был пленен собственным даром, хотя еще не видя его, он уверился, что его красота достаточна, полна и несравнима ни с чем. В ней не может быть никого другого, она больше, она не допускает к себе, позволяя другим лишь наблюдать со стороны. А как иначе? Красота не нуждается во взаимности. Любое преклонение создает дистанцию между почитателем и красотой. К ней тянется все, но она остается неподвижной. Так и Нарцисс, носитель идеи небесной красоты. Все тянется к нему и исполняется его презрения, ибо все меньше его красоты.
Пока Нарцисс был занят охотой, его разглядела нимфа Эхо, наказанная Герой за помощь Зевсу в его амурных приключениях. Эхо носила проклятие голоса и речи. Она могла повторять лишь последнее произнесенное кем-то в ее присутствии слово, лишь так она могла говорить в наказание за ложь перед Герой. Когда Нарцисс решил отдохнуть, он вдруг заметил тень, следующую за ним. Он стал окликать пространство в поисках незваного гостя. Повторив пару раз вопросительно-утвердительные окончания восклицаний Нарцисса, нимфа Эхо показалась ему, полагая, что он желает ее увидеть. Однако, Нарцисс прогнал нимфу. В своей печали Эхо истончилась и от нее остался только голос, безотрадно повторяющий произнесенные в ветер последние слова. Тогда влюбленные и отвергнутые нимфы обратились к дарительнице Афродите и мстительнице Немезиде. Жестокий холодом Нарцисс не понимал, что значит влюбиться безответно, какого это носить бремя томительного желания. Они попросили сделать так, чтобы Нарцисс и сам наконец полюбил безответно. Богини исполнила просьбу. Нарцисс однажды придя к ручью, увидел там свое отражение. Сперва не узнавая себя, он полагает, что смотрит на прекрасную даму. Но чем больше он вглядывается, тем глубже он тонет в увиденном. Красота пленила его так же, как пленила воздыхающих о нем нимф. Теперь красота стала жестока ко всем: “О горе! Не полюбил ли я самого себя?!”, “В таком случае мне незачем жить, я уйду в царство мертвых” — кричал Нарцисс, не в силах отвести взгляда. И вновь восклицая, “О горе!”, печальная Эхо в дуновении ветра над ручьем повторяет “О горе!”. Так и сидел Нарцисс, мерно тонувший в идеальном отражении.
Мы не в силах понять миф, вынести какие-то
Афродита дарит любовь. Любовь вообще есть дар, а потому она ничего никому не должна. Дыхание Афродиты, пар, спускающийся и разряжающийся в дождь, питающий засохшие поля. Красота Нарцисса, побуждающая и притягивающая — дар ее любви. Нарцисс, кажется нам призирающим природу дара. Возможно это и так, но куда важнее не холод Нарцисса ко всему остальному, ведь этот холод вторичен. Он исходит из того, что Нарцисс присвоил красоту, стал красотой, пока не увидел всю бесконечность дистанции. Мы рассуждали о семантике рефлексии. Нарциссу видится полнота в своем осколке. Вместе с тем, он больше не может стать целым, так в нем и потерявшись, обратившись в прекрасный цветок — проявление живого космоса. И в этом любовь богини розовой зари.
Насколько же иные интонации несет миф о Психее. Мы вновь, немного преступно выбираем тематику, выбираем то, что может нас центрально сориентировать. И вновь это самое — любовь. Любовь не как обладание, любовь не скрывающая себя, но призывающая к опасному полету, с неизвестным исходом.
Юная Психея — несравнимая красота, встающая на земле в соперничество даже с самой Афродитой. Настолько, что ее почитали ее новым воплощением богини, рожденной из пены великого Океана. Девушка царских кровей росла во дворце с двумя не в меру завистливыми сестрами. Психея всегда затмевала их, являясь источником созерцательных чаяний и воздыханий со всего света. Царь-отец чувствовал, что в судьбе девушки заключена некая трагическая беда, обреченная сбыться волей божественного гнева. В разрешение своих сомнений он решился обратиться к оракулу из Милета. Гласом оракула боги поведали, что в одну ночь Психее предначертано прийти в пещеру на высокой горе, где она вступит в брачный союз с неким жутким чудовищем. Против воли судьбы, что выше даже богов, идти невозможно — со слезами родители отправили Психею в брачном наряде прямиком на гору. Тем отпустили ее из «гнезда», не в силах сдержать тягости предсказания. Дрожащая от страха и холода, внезапно она ощутила как ветра окутывают ее. Мягко подхватив, ветер переносит Психею с горы прямо в рощу, в чудесный дворец, иррадиирущий сиянием посреди лесной чащи. То сделал посланник весны, прелестный Зефир, который и привёл Психею аккурат к жениху. Но в тайной и волнующей встрече Психее показался только голос. Загадочно растекаясь по стенам дворца, он выдавал еще тайного супруга, раскрывшего божественные чертоги. Голос же строго предупреждал, чтобы она не пыталась раскрыть его облик, иначе случится нечто страшное…
Отныне жила Психея во дворце, лишь по ночам, во снах, незримо соединяясь со своим возлюбленным. Остальные же считали, что она умерла, что чудовище растерзало ее, ведь так жесток был наказ богов. Однако, сестры подозревали, что Психея жива. Как говорит сюжет, у них было весьма хорошее чутье. Следуя ему, они решили узнать, что же было на той горе. Тайный голос же предупреждал Психею, чтобы она не отвечала сестрам, когда они будут искать и звать ее, иначе случится нечто страшное… Психея пообещала, что останется неприступной к воззваниям сестер. Но она любила сестер и была сентиментальна, при этом она скучала по знакомому голосу, по человеческим речам. Печалясь, что дворец для нее — клетка томительного сна, где она обречена теперь быть. В итоге видя ее терзания, тайный супруг все же допустил сестер.
Психея ответила на их вопли и рыдания с вершины скалы, откуда к ней их перенес великодушный прекрасный Зефир. Увидев, как теперь живет она, сестер охватила зависть. Сыграв на любопытстве и страхах девушки, сестры подговорили Психею раскрыть облик супруга. Они утверждали, что на самом деле, этот монстр есть огромный змей, спускающийся по ночам в долину и терзающий жителей. Также припомнили они и пророчество от оракула. Психея поверила сестрам и в ночь приготовила лампу и нож, дабы узреть чудовище и убить его. Однако образ, навеянный сестрами вмиг рассеивается, когда на ложе вместо ужасного чудища оказывается прекрасный Эрот, сын Афродиты и ее вечный спутник. Мать послала его, чтобы он вселил в Психею любовь к самому безобразному существу, но Эрот сам влюбился в Психею и забрал ее в свою обитель, дабы никто более не смог навредить ей. Не послушавшись предупреждений она нарушила обещание. При виде же Эрота она не смогла сдержаться и наклонившись поцеловать супруга, внезапно обронила на него капельку горячего воска. Эрот проснулся и отпрянул от Психеи. Его пронзила печаль. Она нарушила клятву, ведь ее поразило сомнение. Тогда он мигом скрылся от нее, оставив в горе одну в чудесном дворце.
Психея скиталась по землям в поисках возлюбленного, но нигде на земле Эрот более не появлялся. Психея бродила долго, пока совсем не отчаялась. Тогда она пришла к самой Афродите, поклонившись ей, умоляла о помощи. Но Афродита желала Психее погибели, ибо не могла простить ту, чья красота затмила разум всех, включая ее любимого сына Эрота. В ответ богиня лишь насылает на Психею Заботу и Печаль, но измученная девушка продолжала мольбы. Тогда она дает Психее непосильные испытания, в виде монотонной расфасовки зерен, добычи золотого руна, затем и вовсе посылает ее зачерпнуть воду из реки Стикс. Тем не менее, на грани отчаяния Психею каждый раз спасают силы природы. Тогда Афродита посылает Психею прямиком в Аид к Прозерпине, чтобы та отдала ей шкатулку со своими румянами. Психея спустилась в Аид и Прозерпина без особых препятствий отдала ей свою шкатулку. Но любопытство вновь берет верх и прежде чем принести шкатулку Афродите, Психея открывает ее. В шкатулке был заключен вечный сон, который моментально сковал ее. Афродита же заперла Эрота в своей спальне, однако тоска по любимой заставила его выпорхнуть на поиски. Обнаружив Психею, он снял с ее век вечный сон. Наконец она видела его лик, а он наконец, смог прикоснуться к любимой. Эрот забирает Психею на Олимп, где преклонившись перед Зевсом, упрашивает дать Психее Амброзию — нектар бессмертных. Зевс смирил гнев Афродиты, к тому же сама Психея больше не ходила среди людей. Все кончается пышным брачным гулянием на божественной вершине. Боги танцевали в этот день.
*Коварные сестры же, понадеявшись что и их заберет Зефир в чудесный дворец от их скучных супругов подальше, шагнули со скалы и разбились.*
Миф о Психее по преимуществу рассматривают как мистический сюжет о посвящении души. Возвышаясь через тернии, ведомая жестоким отблеском любви, она проходит всяческие трансформации в мучительных испытаниях. Сперва по воле рока, затем из ребяческой наивности и любопытства, потом из горечи утраты она обнажается как алчущая натура. Иррадиация ее красоты разливается в порыве к жестокому поиску, к уходу из царства повседневных пустых воздыханий. Психее никто не предлагал руки, подлинно ее всегда сторонились (мы говорили о необходимости дистанции с красотой). Но ее красота исходит вовне и преображает Психею из страдательной сущности в действенную. Ибо она ищет то, чего уже не может забыть. Со всей невообразимостью тягот, со всем ужасом хождения по земле, где больше нет Эрота, ее путешествие отдает странными нотами легкости. Будто с каждым шагом и пророненной слезой под лопатками рисуются пестрые крылья.
Мы упомянули аспект первичной наивности. Сестры обманули Психею, сыграв на ее принципиальном незнании и ее сентиментальной неуверенности. На деле они сыграли на одном из самых шатких моментов человеческого существования (кто согласиться с тем, что незнание благо?). Эрот скрывает себя, оставаясь вечной возможностью, он — голос, везде и нигде. Однако и Психея сперва слишком болезненно тонка. Ей требуется ухватиться, требуется прикосновение, которое подарит ей новое тело. Но желаемое оборачивается для нее драмой, разрывом. Небрежно оброненная капля света ранит образ, который был сокрыт не просто так. Даже сама богиня Любви противостоит Психее, буквально погружая ее в пучину непосильных тягот. Отчаяние становится навязчивым спутником, момент смерти был близок так много раз. Вот она погружается в сновидение — пространство на пограничье жизни и смерти.
Проблематика феноменального явления красоты роднит оба мифа. Красота Психеи божественна в первую очередь в желании подарить себя. Психею недвусмысленно тяготит того, что все лишь любуются ее красотой, не предлагая ей руки. Красота Психеи становится первым препятствием на пути к ее свободе. Мы видим аспект красоты, как проклятья. Столь же удивительно свечение красоты Эрота, которое побуждает Психею к обреченным поискам. Которое заставляет саму Психею сиять, вопреки собирающейся вокруг темноты Аидова царства, где ее вновь и отыщет Эрот. С Нарциссом мы впадаем в глубину иного сюжета. Кристаллизация красоты, подаренной волей Афродиты у Нарцисса превращает его в холодное изваяние. Умасленный воздыханиями чудесных нимф, он становится своим идолом, из чар которого он уже не смог выйти. Нарцисс идеален и полон собственным явлением, пока не находит свое отражение. Нарцисс — ледяной кристалл, лагуна воздыханий и вечное отчуждение. Он принципиально закрыт, ведь он создал свой идеал, который и оказался больше него. В этом есть нечто жестокое, но по своему романтичное, трагически-юношеское.
Совсем иначе распускается цветок Психеи. Психея слаба, смущена и
Мифы не несут моральных фигур. Любовь оказывается нередко окружена разрывами и кошмарами. Мечтатель увидит ее в цветущих гранях безумия, сможет найти там, где давно уже пусто и мертво (возможно). Мы же предприняли попытку очертить различные ориентиры. Позиции и их отражения. Двойственность красоты, любовные туманы. Парад абсолютов, каменные башни. Играющий ребенок, напуганные дети. Вера и подозрение, жизнь и сновидение. Смерть? Все это так причудливо переплетается в темноте корневищ.