Create post
Prose

Михаил Сеньков. Рассказы. Прости меня, Иван Бунин!

Этот рассказ одновременно и злая шутка, и оммаж великому писателю. Горячо мной любимому. Иван Бунин. «Кавказ». Я просто со свойственным мне варварством ворвался в великое произведение и немного там пошалил. Надеюсь, ни чьих чувств не задел. Просто захотелось прикоснуться к прекрасному таким способом… (Михаил Сеньков, апрель 2023 г.)

«И вообще от этой хуйни на лапах чего хочешь можно ждать — с него станется. Раз он мне прямо, нахуй, выдал: «Я ни перед чем не остановлюсь, защищая свою честь мужа и офицера!» «Ага», говорю, «Спорт и ярость!» А у самой коленки трясутся. Посрать не могу сходить четвёртый день — так заперло с нервов…»

А.Р.Ч., «SOS-хоспис» (двп/масло, 120-70 см) 2014 г.
А.Р.Ч., «SOS-хоспис» (двп/масло, 120-70 см) 2014 г.

«Прости меня, Иван Бунин!»


Приехав в Москву, я воровски остановился в «просоленной» съёмной однушке в переулке возле Арбата и жил томительно, затворником — от свидания до свидания с нею. Была она у меня за эти дни всего три раза и каждый раз входила поспешно, со словами:

— Я ща быстро, только в туалет схожу…

Она была бледна прекрасной бледностью любящей взволнованной женщины, голос у неё срывался, и то, как она, бросив на диван хрустящий стразами клатч, спешила обнять меня, потрясло меня жалостью и восторгом. Молодая. Сильная. Подобная лубочному образу, списанному с битюга древнерусского крестьянина. Этот рост… Эта масть… Почти квадратная, с мелированым двуцветным «бобриком» на некрупной головке и в булавовидных клипсах, она всегда была одета в разное, но постоянное: туфли на каблуке, спортивные штаны и прозрачная, крупной вязки кофта.

— Его, походу, стоя рожали! — прервала она поток моих мыслей. — Голова говяжья.

Я понял, что говорит она о муже.

 — Он что-то подозревает, может, даже знает что-то. Может быть, ему пизданул кто что, может, видел; на базаре тебя видели, или эс-эм-эску прочитал, подобрал PIN к моей Мотороле. Хуй его знает!… И вообще от этой хуйни на лапах чего хочешь можно ждать — с него станется. Раз он мне прямо, нахуй, выдал: «Я ни перед чем не остановлюсь, защищая свою честь мужа и офицера!» «Ага», говорю, «Спорт и ярость!» А у самой коленки трясутся. Посрать не могу сходить четвёртый день — так заперло с нервов… Так что, чтобы наш план удался, я должна быть пиздец осторожной. Ты бы слышал, как я ему в уши ссала, что сдохну от авитаминоза, если, нахуй, не съезжу на море! Кстати, ты знал, что первые клетки, развивающиеся в эмбрионе, образуют задний проход? Получается, в какой-то момент ты был просто анусом…

План наш был дерзок: уехать в одном и том же поезде в Геленджик и прожить там в каком-нибудь совсем диком месте три-четыре недели.

И место это было выбрано неслучайно.

Познакомились мы на рынке — она по двенадцать часов околачивалась у себя в палатке, не столько торгуя турецким ширпотребом, сколько «выпасывая», её слова, торгашей и валютчиков, которых, собственно и крышевал её муж, офицер милиции… С первых же дней нашего знакомства она удивила меня тем, что, едва выпив несколько стаканов вина и реактивно запьянев, стала петь песню Антонова «На улице Каштановой», манера же исполнения её больше походила на набиравшего в те годы популярность питерского шансонье Шнура.

Нужно отметить, что это у неё неплохо получалось:

«Пройду по Абрикосовой, сверну на Виноградную

И на Тенистой улице я постою в тени.

Вишнёвые, Грушёвые, Зелёные, Прохладные

Как будто в детство давнее ведут меня они… »

Помнится, я тогда взвесил все «за и против» и решил, что было бы неплохо подыграть этому прекрасному чудовищу, посмотреть, так сказать, во что всё это может развиться. Тогда и родилась эта безумная в своей дерзости идея сбежать к морю.

Сделав страшное лицо, я прохрипел:

— Слышь ты, кобыла базарная! Намёк понял. Завтра же, нахуй, первым скотовозом в Геленджик!

И крепко так трахнул кулаком по столу.

При воспоминании об этом я потёр о штанину всё ещё не переставшую ныть ладонь.

Я знал это побережье, жил когда-то некоторое время возле Сочи, — молодой, одинокий, едва год отработав на кафедре прикладной философии одного №-ского университета. На всю жизнь запомнил я те южные осенние вечера среди кипарисов, у холодных серых волн… багрово-чёрных приезжих работяг — каждодневный изнурительный труд на строительстве под палящим солнцем в короткий срок превращал любого из них в настоящего негра; каждый вечер заливали они рожи разливной, жутко разбавленной чачей в кабаке с романтическим названием «Роза ветров». Ни один вечер в его просоленных стенах не обходился без поножовщины…

И глаза её маслянели, когда я рассказывал ей об этих варварах, а после добавлял: «А теперь я там буду с тобой, в горных джунглях у тропического моря».

— А ты сводишь меня в этот кабак? — с трудом перебирая опухшим с водки языком, мямлила она. — Только, это, давай будем, нахуй, каждый день ходить в разные кабаки. Мне София, ну, сестра, рассказывала, что у чёрных их как насрано…

В осуществление нашего плана мы не верили до последней минуты — слишком великим счастьем казалось нам это.

В Москве шли холодные дожди-«дрыстуны», как шутливо окрестила их она… Похоже было на то, что лето уже прошло и не вернётся, на рынке было грязно, сумрачно, устланные продавленными поддонами проходы мокро и черно блестели раскрытыми зонтами, дрожали на ветру остовы торговых палаток.

И был тёмный, отвратительный вечер, когда я ехал на вокзал; всё внутри у меня замирало от тревоги и холода. По вокзалу и платформе я пробежал бегом, надвинув на глаза кепку и уткнув лицо в воротник своей стремительно напитывавшейся влагой джинсовой куртки. Почему-то мне вспомнилась одна омерзительная история. Она же мне её и рассказала. История, как всегда, о подруге, но, подумал я тогда: «Не нужно быть следователем, чтобы догадаться, что рассказываешь ты о себе…» Всё оказалось банально: подруга пила на квартире с какими-то кавалерами, а когда поняла, что её собираются изнасиловать, не придумала ничего лучшего, как навалить кучу себе в колготы. Её всё равно изнасиловали, но только орально, что, с её слов, «вообще не считается», и знатно поколотив, спустили с лестницы… В заключение же она выдала:

«С той поры Лилька стала избирательной и пила только с ментами».

Я сделал вывод, что она одновременно и гордится своей находчивостью — нетривиально разрешила такую непростую ситуацию — но и стесняется признаться в том, что обосралась перед кучей народа. Вспомнив же об этом сейчас, в канун отъезда, возможно, даже в переломный для наших судеб день, я вдруг явственно осознал, что история эта, словно средневековый призрак, будет теперь всегда являться мне в минуты радости и неизбежно омрачать её.

А дождь всё усиливался.

В купе, которое я заказал заранее, шумно лилось по крыше. Я немедля задёрнул оконную занавеску и, как только носильщик, обтирая мокрую руку о свой дерматиновый передник, взял на чай и вышел, на замок запер дверь. Потом чуть приоткрыл занавеску и замер, не сводя глаз с разнообразной толпы — мой маленький, недоразвитый Антон Палыч принялся, кривляясь и извиваясь, накидывать маски на представшие перед моим взором образы: вездесущие маслино-лицые цыгане, хмурые Репинские бомжи, не менее чернолицые выходцы с Кавказа, в одинаковых «кожаках» и с баулами; мой носильщик — я узнал его по родимому пятну между глаз — уже пятится, напрягая воловьи жилы, вдоль состава с доверху нагруженной тележкой… я невольно поёжился при воспоминании о том, как ревела она на весь вокзал: — «Носильник! Носильник!» — подзывая носильщика… то была репетиция нашего бегства — незабываемый уикенд в Переславле-Залесском; жидкоусые менты, одинаково безобразные пожилые семейные пары, такие же дети, их, сами ещё почти дети, родители, все, все, все… — я невольно зажмурился, не имея в себе силы более глядеть на то, как все они, эти чудные, полусумасшедшие жители Земли, точно высыпанные из коробка блохи, суетно пресмыкаются сейчас в тусклом свете фонарей Белорусского вокзала.

Мы условились, что я приеду на вокзал, как можно раньше, а она как можно позже, чтобы мне, как-нибудь не столкнуться с ней, а главное, с ним, на платформе. Теперь им уже пора было быть. Я смотрел всё напряжённее — их всё не было. Объявили окончание посадки — я похолодел от страха: опоздала или он в последнюю минуту вдруг не пустил её! Но тотчас вслед за тем был поражён его непомерной грузностью и невероятно сытыми, словно бы они были вылеплены из цельного куска сала, выпростанными на лицо губами. Синие и так же невероятно чётко очерченные, не менее выпростанные глаза его тлели в тени козырька фуражки. Короткопалая, свободная от ноши рука смешно топорщилась из кителя и так торчала, не имея возможности быть даже просто засунутой в карман, до той самой минуты, пока он ни взял её под руку. И даже не под руку — под мышку.

Она раньше ещё рассказывала об этой странной слабости мужа, но теперь я впервые мог лицезреть это воочию. Он любил подолгу держать пальцы у неё под мышкой, а после нюхать, особенно, когда засыпал…

Я отшатнулся от окна, упал в угол сиденья.

Её вагон, плацкарт, был в сцепке следующим, и я мысленно видел, как он хозяйственно вошёл в него вместе с нею, огляделся — дав понять попутчикам, что за этой женщиной стоит сила — снял фуражку, приосвободил тесный китель на две пуговицы, целуясь с ней, крестя её… О его религиозности знал без преувеличения весь рынок.

Лязг сцепки оглушил меня, тронувшийся поезд поверг в оцепенение… Поезд расходился, мотаясь, качаясь, потом стал нести ровно, на всех парах… Проводнице, которая проводила её ко мне в купе и помогла перенести вещи, я ледяной рукой сунул заготовленные заранее «Сникерс» и пол блока сигарет, небольшой «кэш» я занёс заранее, когда уславливались…

Войдя, она даже не поцеловала меня, только жалостно улыбнулась, садясь на диван и снимая, отцепляя прилипшую к распаренному в волнении телу неизменную свою кофту. Мутные капли смешавшегося с дождевой водой пота заскользили по мощному телу. Теперь она сидела в спортивных штанах и в крепком, едва справлявшемся с её грудью лифе.

 — Кусок, блядь. В горло не лез. — прохрипела она и не без труда перетянула верхние лямки лифа на плечи. — Я думала, что не выдержу эту страшную роль до конца.

Не сдержавшись, я прыснул смехом, но тут же собрался, выдав это за чих, — последняя её фраза явно была заготовкой. Я давно заметил, что она, хоть и проста и необразованна, но достаточно сметлива для того, чтобы подмечать и рефлексировать на ту культурную пропасть, что была разверзнута между нами. Особенно же это было заметно, а попытки неуклюжи, пока она была трезва.

Фыркая, она растирала оставленные лямками синие вдавления и всё ещё севшим в волнении голосом рассказывала:

— Надо жахнуть. Дайте мне водки.

Она впервые обратилась ко мне на «вы», что свидетельствовало о крайней степени её возбуждённости.

— Блядь! Сукой буду, если эта свинособака не потащится за нами! Я дала ему два адреса, Геленджик и Гагры. Ну вот, он и будет через дня три-четыре в Геленджике… Сказал, если на службе отпустят, то приедет. Ну да хуй с ним, лучше смерть, чем эти муки…

Я снова чихнул, маскируя буквально раздиравший меня изнутри гогот.

— Д-да заб-бей ты. — я выдал фистулу и, не скрываясь, уже в голос, рассмеялся. — Это нервное. Не обращай внимания. — слёзы хлынули из моих глаз. — Й-я, й-а т-так счастлив… А с ним. Э-э-э… Да хуй с ним, с чёртом легавым! Потом чего-нибудь напиздишь. Давай лучше поебёмся.

Точно в приступе эротического голода я пожирал глазами мужеподобное лицо её, плечи, что начинали свой анатомический путь едва ли ни от затылка… и, одновременно, и тяготился, и вожделелся её неприкрытой, неогранённой животностью.

— Давай. Успокойся. Пососи. — я поднёс к её губам стакан водки, специально тёплой — мне очень нравилось смотреть, как она давится.

Она быстро выпила, занюхала своей кофтой.

Я достал член, харкнул в руку, обтёр головку, понюхал пальцы, вытер скатертью, что покрывала столик, так же, скатертью, стёр с её губ помаду. Засунул член в рот. Помогая руками, она опытно обсосала его, вылизала мошонку. Затем я упёр её в стол и быстро, минуты три трахал в очко, но она быстро поросилась в туалет — долгоиграющий нервный запор наконец-то отпустил её… Затем мы курили в форточку. Выкурив пол сигареты, она сказала, что хочет, что б я потрахал её в пизду…

Утром, когда я вышел в коридор, в нём было солнечно, душно, из уборных пахло мылом, одеколоном, мочой и всем, чем пахнет людный вагон утром. За мутными от пыли и нагретыми окнами шла ровная и выжженная степь, видны были пыльные широкие дороги, арбы, влекомые волами, мелькали железнодорожные будки с канареечными кругами подсолнечников и алыми мальвами в палисадниках… Дальше пошёл безграничный простор нагих равнин с курганами и могильниками, нестерпимое сухое солнце, небо, подобное пыльной туче, потом призраки первых гор на горизонте…

Из Геленджика и Гагр она послала ему по открытке, написав, что мобильник сломался и, что ещё не знает, где останется.

Потом мы спустились вдоль берега к югу.

Я, как и обещал, нашёл место дикое, первобытное, под стать своей спутнице, заросшее чинаровыми лесами, цветущими кустарниками, красным деревом, магнолиями, гранатами, среди которых ютилось неисчислимое количество кабаков, лавок, притонов…

Я читал ей стихи:

Студентка спешит с конспектом

Такси пролетает пулей

И на углу проспекта

Гудит ресторан, как улей.

Пьяные скачут рожи

Скачут под «дядю ваню»

Словно сорвались с вожжей

Перевернули сани!

И в сигаретном дыме

Среди ошалевшей пьяни

Дешёвку с тоски мы снимем

С размазанными губами!

Не взирая на круглосуточное пьянство и шатанье по кабакам, я просыпался рано и, пока она, ужравшаяся с ночи, спала до опохмела, к которому мы приступали обычно часов в восемь-девять утра, шёл по холмам в лесные чащи. Горячее солнце было уже сильно, чисто и радостно. В лесах лазурно светился, расходился и таял душистый туман, за дальними лесистыми вершинами сияла предвечная белизна снежных гор… Назад я проходил по знойному, провонявшемуся горящим кизяком базару нашей деревни: там кипела торговля, было тесно от народа, от верховых лошадей и осликов — по утрам съезжались туда на базар множество разноплеменных горцев — плавно ходили черкешенки в чёрных длинных до земли одеждах, в красных чувяках, с закутанными во что-то чёрное головами, с быстрыми птичьими взглядами, мелькавшими порой из этой траурной закутанности.

Потом мы уходили на берег, всегда совсем пустой. Купались голышом. Невзирая на её двадцать три и мои пятьдесят и на то неприкрытое отвращение, что я испытывал к её мужскому телу, я умудрялся сношать её до пяти раз за утро, один раз — даже семь раз… Потом пили, снова безудержно еблись и лежали на солнце до самого завтрака.

Завтрак… Первый же завтрак на побережье закончился трагедией.

Обожравшись жаренной на шкаре рыбы, орехов, фруктов, выжрав цистерну местного почти безалкогольного вина, у неё разразился страшнейший понос. И, пропостившись, как дурак, четыре дня у постели с молодым сильным организмом и дабы не испытывать больше судьбу, я был вынужден найти у русских туристов привычные ей продукты.

Сивуха, привезённое с собой «чернило», водка, ливерная колбаса, шпроты… — вот был залог праздника моего стареющего члена на последующие несколько недель.

В знойном сумраке нашей хижины под черепичной крышей тянулись через сквозные ставни горячие, весёлые полосы света. Когда жар спадал, и мы открывали окно, часть моря, видная из него между кипарисов, стоявших на скате под нами, имела цвет фиалки и лежала так ровно, мирно, что, казалось, никогда не будет конца этому покою, этой красоте.

На закате часто громоздились за морем удивительные облака; они плыли так великолепно, что она порой ложилась на тахту, закрывала лицо напитанной шпротным маслом газетой и плакала: ещё две, три недели — и опять Москва, рынок, муж-мент!

Ночи были теплы и непроглядны, в чёрной тьме плыли, мерцали, светили топазовым светом огненные мухи, стеклянными колокольчиками звенели древесные лягушки. Когда глаз привыкал к темноте, выступали вверху звёзды и гребни гор, над деревней вырисовывались деревья, которых мы не замечали днём. И всю ночь слышался оттуда, из духана, глухой стук в барабан и горловой, заунывный, безнадёжно счастливый вопль, как будто всё одной и той же бесконечной песни.

Недалеко от нас, в прибрежном овраге, спускавшемся из леса к морю, быстро прыгала по каменистому ложу мелкая, прозрачная речка. Как чудесно дробился, кипел её блеск в тот таинственный час, когда из–за гор и лесов, точно какое-то дивное существо, пристально смотрела поздняя луна!

Иногда по ночам надвигались с гор страшные тучи, шла злобная буря, в шумной гробовой черноте лесов то и дело разверзались волшебные зелёные бездны и раскалывались в небесных высотах допотопные удары грома. Тогда в лесах просыпались и мяукали орлята, ревел барс, тявкали чекалки… Раз к нашему освещённому окну сбежалась целая стая их — они всегда сбегаются в такие ночи к жилью — мы открыли окно и смотрели на них сверху, а они стояли под блестящим ливнем и тявкали, просились к нам… Она радостно плакала пьяными слезами, глядя на них…

Он искал её в Геленджике, в Гаграх. В Сочи. На другой день по приезду в Сочи, он купался утром в море, потом брился, надел чистое бельё, свежий, ещё не надёванный китель, позавтракал в своей гостинице на террасе ресторана, выпил бутылку шампанского, пил кофе со шартрезом, не спеша выкурил сигару. Возвратясь в свой номер, он лёг на диван и выстрелил себе в виски из двух револьверов.

Прости меня, Иван Бунин…

Subscribe to our channel in Telegram to read the best materials of the platform and be aware of everything that happens on syg.ma

Author

Building solidarity beyond borders. Everybody can contribute

Syg.ma is a community-run multilingual media platform and translocal archive.
Since 2014, researchers, artists, collectives, and cultural institutions have been publishing their work here

About