Donate
Prose

Михаил Сеньков. Рассказы. Прости меня, Иван Бунин!

Karen Karnak16/05/23 13:591.6K🔥

Этот рассказ одновременно и злая шутка, и оммаж великому писателю. Горячо мной любимому. Иван Бунин. «Кавказ». Я просто со свойственным мне варварством ворвался в великое произведение и немного там пошалил. Надеюсь, ни чьих чувств не задел. Просто захотелось прикоснуться к прекрасному таким способом… (Михаил Сеньков, апрель 2023 г.)

«И вообще от этой хуйни на лапах чего хочешь можно ждать — с него станется. Раз он мне прямо, нахуй, выдал: «Я ни перед чем не остановлюсь, защищая свою честь мужа и офицера!» «Ага», говорю, «Спорт и ярость!» А у самой коленки трясутся. Посрать не могу сходить четвёртый день — так заперло с нервов…»

А.Р.Ч., «SOS-хоспис» (двп/масло, 120-70 см) 2014 г.
А.Р.Ч., «SOS-хоспис» (двп/масло, 120-70 см) 2014 г.

«Прости меня, Иван Бунин!»


Приехав в Москву, я воровски остановился в «просоленной» съёмной однушке в переулке возле Арбата и жил томительно, затворником — от свидания до свидания с нею. Была она у меня за эти дни всего три раза и каждый раз входила поспешно, со словами:

— Я ща быстро, только в туалет схожу…

Она была бледна прекрасной бледностью любящей взволнованной женщины, голос у неё срывался, и то, как она, бросив на диван хрустящий стразами клатч, спешила обнять меня, потрясло меня жалостью и восторгом. Молодая. Сильная. Подобная лубочному образу, списанному с битюга древнерусского крестьянина. Этот рост… Эта масть… Почти квадратная, с мелированым двуцветным «бобриком» на некрупной головке и в булавовидных клипсах, она всегда была одета в разное, но постоянное: туфли на каблуке, спортивные штаны и прозрачная, крупной вязки кофта.

— Его, походу, стоя рожали! — прервала она поток моих мыслей. — Голова говяжья.

Я понял, что говорит она о муже.

 — Он что-то подозревает, может, даже знает что-то. Может быть, ему пизданул кто что, может, видел; на базаре тебя видели, или эс-эм-эску прочитал, подобрал PIN к моей Мотороле. Хуй его знает!… И вообще от этой хуйни на лапах чего хочешь можно ждать — с него станется. Раз он мне прямо, нахуй, выдал: «Я ни перед чем не остановлюсь, защищая свою честь мужа и офицера!» «Ага», говорю, «Спорт и ярость!» А у самой коленки трясутся. Посрать не могу сходить четвёртый день — так заперло с нервов… Так что, чтобы наш план удался, я должна быть пиздец осторожной. Ты бы слышал, как я ему в уши ссала, что сдохну от авитаминоза, если, нахуй, не съезжу на море! Кстати, ты знал, что первые клетки, развивающиеся в эмбрионе, образуют задний проход? Получается, в какой-то момент ты был просто анусом…

План наш был дерзок: уехать в одном и том же поезде в Геленджик и прожить там в каком-нибудь совсем диком месте три-четыре недели.

И место это было выбрано неслучайно.

Познакомились мы на рынке — она по двенадцать часов околачивалась у себя в палатке, не столько торгуя турецким ширпотребом, сколько «выпасывая», её слова, торгашей и валютчиков, которых, собственно и крышевал её муж, офицер милиции… С первых же дней нашего знакомства она удивила меня тем, что, едва выпив несколько стаканов вина и реактивно запьянев, стала петь песню Антонова «На улице Каштановой», манера же исполнения её больше походила на набиравшего в те годы популярность питерского шансонье Шнура.

Нужно отметить, что это у неё неплохо получалось:

«Пройду по Абрикосовой, сверну на Виноградную

И на Тенистой улице я постою в тени.

Вишнёвые, Грушёвые, Зелёные, Прохладные

Как будто в детство давнее ведут меня они… »

Помнится, я тогда взвесил все «за и против» и решил, что было бы неплохо подыграть этому прекрасному чудовищу, посмотреть, так сказать, во что всё это может развиться. Тогда и родилась эта безумная в своей дерзости идея сбежать к морю.

Сделав страшное лицо, я прохрипел:

— Слышь ты, кобыла базарная! Намёк понял. Завтра же, нахуй, первым скотовозом в Геленджик!

И крепко так трахнул кулаком по столу.

При воспоминании об этом я потёр о штанину всё ещё не переставшую ныть ладонь.

Я знал это побережье, жил когда-то некоторое время возле Сочи, — молодой, одинокий, едва год отработав на кафедре прикладной философии одного №-ского университета. На всю жизнь запомнил я те южные осенние вечера среди кипарисов, у холодных серых волн… багрово-чёрных приезжих работяг — каждодневный изнурительный труд на строительстве под палящим солнцем в короткий срок превращал любого из них в настоящего негра; каждый вечер заливали они рожи разливной, жутко разбавленной чачей в кабаке с романтическим названием «Роза ветров». Ни один вечер в его просоленных стенах не обходился без поножовщины…

И глаза её маслянели, когда я рассказывал ей об этих варварах, а после добавлял: «А теперь я там буду с тобой, в горных джунглях у тропического моря».

— А ты сводишь меня в этот кабак? — с трудом перебирая опухшим с водки языком, мямлила она. — Только, это, давай будем, нахуй, каждый день ходить в разные кабаки. Мне София, ну, сестра, рассказывала, что у чёрных их как насрано…

В осуществление нашего плана мы не верили до последней минуты — слишком великим счастьем казалось нам это.

В Москве шли холодные дожди-«дрыстуны», как шутливо окрестила их она… Похоже было на то, что лето уже прошло и не вернётся, на рынке было грязно, сумрачно, устланные продавленными поддонами проходы мокро и черно блестели раскрытыми зонтами, дрожали на ветру остовы торговых палаток.

И был тёмный, отвратительный вечер, когда я ехал на вокзал; всё внутри у меня замирало от тревоги и холода. По вокзалу и платформе я пробежал бегом, надвинув на глаза кепку и уткнув лицо в воротник своей стремительно напитывавшейся влагой джинсовой куртки. Почему-то мне вспомнилась одна омерзительная история. Она же мне её и рассказала. История, как всегда, о подруге, но, подумал я тогда: «Не нужно быть следователем, чтобы догадаться, что рассказываешь ты о себе…» Всё оказалось банально: подруга пила на квартире с какими-то кавалерами, а когда поняла, что её собираются изнасиловать, не придумала ничего лучшего, как навалить кучу себе в колготы. Её всё равно изнасиловали, но только орально, что, с её слов, «вообще не считается», и знатно поколотив, спустили с лестницы… В заключение же она выдала:

«С той поры Лилька стала избирательной и пила только с ментами».

Я сделал вывод, что она одновременно и гордится своей находчивостью — нетривиально разрешила такую непростую ситуацию — но и стесняется признаться в том, что обосралась перед кучей народа. Вспомнив же об этом сейчас, в канун отъезда, возможно, даже в переломный для наших судеб день, я вдруг явственно осознал, что история эта, словно средневековый призрак, будет теперь всегда являться мне в минуты радости и неизбежно омрачать её.

А дождь всё усиливался.

В купе, которое я заказал заранее, шумно лилось по крыше. Я немедля задёрнул оконную занавеску и, как только носильщик, обтирая мокрую руку о свой дерматиновый передник, взял на чай и вышел, на замок запер дверь. Потом чуть приоткрыл занавеску и замер, не сводя глаз с разнообразной толпы — мой маленький, недоразвитый Антон Палыч принялся, кривляясь и извиваясь, накидывать маски на представшие перед моим взором образы: вездесущие маслино-лицые цыгане, хмурые Репинские бомжи, не менее чернолицые выходцы с Кавказа, в одинаковых «кожаках» и с баулами; мой носильщик — я узнал его по родимому пятну между глаз — уже пятится, напрягая воловьи жилы, вдоль состава с доверху нагруженной тележкой… я невольно поёжился при воспоминании о том, как ревела она на весь вокзал: — «Носильник! Носильник!» — подзывая носильщика… то была репетиция нашего бегства — незабываемый уикенд в Переславле-Залесском; жидкоусые менты, одинаково безобразные пожилые семейные пары, такие же дети, их, сами ещё почти дети, родители, все, все, все… — я невольно зажмурился, не имея в себе силы более глядеть на то, как все они, эти чудные, полусумасшедшие жители Земли, точно высыпанные из коробка блохи, суетно пресмыкаются сейчас в тусклом свете фонарей Белорусского вокзала.

Мы условились, что я приеду на вокзал, как можно раньше, а она как можно позже, чтобы мне, как-нибудь не столкнуться с ней, а главное, с ним, на платформе. Теперь им уже пора было быть. Я смотрел всё напряжённее — их всё не было. Объявили окончание посадки — я похолодел от страха: опоздала или он в последнюю минуту вдруг не пустил её! Но тотчас вслед за тем был поражён его непомерной грузностью и невероятно сытыми, словно бы они были вылеплены из цельного куска сала, выпростанными на лицо губами. Синие и так же невероятно чётко очерченные, не менее выпростанные глаза его тлели в тени козырька фуражки. Короткопалая, свободная от ноши рука смешно топорщилась из кителя и так торчала, не имея возможности быть даже просто засунутой в карман, до той самой минуты, пока он ни взял её под руку. И даже не под руку — под мышку.

Она раньше ещё рассказывала об этой странной слабости мужа, но теперь я впервые мог лицезреть это воочию. Он любил подолгу держать пальцы у неё под мышкой, а после нюхать, особенно, когда засыпал…

Я отшатнулся от окна, упал в угол сиденья.

Её вагон, плацкарт, был в сцепке следующим, и я мысленно видел, как он хозяйственно вошёл в него вместе с нею, огляделся — дав понять попутчикам, что за этой женщиной стоит сила — снял фуражку, приосвободил тесный китель на две пуговицы, целуясь с ней, крестя её… О его религиозности знал без преувеличения весь рынок.

Лязг сцепки оглушил меня, тронувшийся поезд поверг в оцепенение… Поезд расходился, мотаясь, качаясь, потом стал нести ровно, на всех парах… Проводнице, которая проводила её ко мне в купе и помогла перенести вещи, я ледяной рукой сунул заготовленные заранее «Сникерс» и пол блока сигарет, небольшой «кэш» я занёс заранее, когда уславливались…

Войдя, она даже не поцеловала меня, только жалостно улыбнулась, садясь на диван и снимая, отцепляя прилипшую к распаренному в волнении телу неизменную свою кофту. Мутные капли смешавшегося с дождевой водой пота заскользили по мощному телу. Теперь она сидела в спортивных штанах и в крепком, едва справлявшемся с её грудью лифе.

 — Кусок, блядь. В горло не лез. — прохрипела она и не без труда перетянула верхние лямки лифа на плечи. — Я думала, что не выдержу эту страшную роль до конца.

Не сдержавшись, я прыснул смехом, но тут же собрался, выдав это за чих, — последняя её фраза явно была заготовкой. Я давно заметил, что она, хоть и проста и необразованна, но достаточно сметлива для того, чтобы подмечать и рефлексировать на ту культурную пропасть, что была разверзнута между нами. Особенно же это было заметно, а попытки неуклюжи, пока она была трезва.

Фыркая, она растирала оставленные лямками синие вдавления и всё ещё севшим в волнении голосом рассказывала:

— Надо жахнуть. Дайте мне водки.

Она впервые обратилась ко мне на «вы», что свидетельствовало о крайней степени её возбуждённости.

— Блядь! Сукой буду, если эта свинособака не потащится за нами! Я дала ему два адреса, Геленджик и Гагры. Ну вот, он и будет через дня три-четыре в Геленджике… Сказал, если на службе отпустят, то приедет. Ну да хуй с ним, лучше смерть, чем эти муки…

Я снова чихнул, маскируя буквально раздиравший меня изнутри гогот.

— Д-да заб-бей ты. — я выдал фистулу и, не скрываясь, уже в голос, рассмеялся. — Это нервное. Не обращай внимания. — слёзы хлынули из моих глаз. — Й-я, й-а т-так счастлив… А с ним. Э-э-э… Да хуй с ним, с чёртом легавым! Потом чего-нибудь напиздишь. Давай лучше поебёмся.

Точно в приступе эротического голода я пожирал глазами мужеподобное лицо её, плечи, что начинали свой анатомический путь едва ли ни от затылка… и, одновременно, и тяготился, и вожделелся её неприкрытой, неогранённой животностью.

— Давай. Успокойся. Пососи. — я поднёс к её губам стакан водки, специально тёплой — мне очень нравилось смотреть, как она давится.

Она быстро выпила, занюхала своей кофтой.

Я достал член, харкнул в руку, обтёр головку, понюхал пальцы, вытер скатертью, что покрывала столик, так же, скатертью, стёр с её губ помаду. Засунул член в рот. Помогая руками, она опытно обсосала его, вылизала мошонку. Затем я упёр её в стол и быстро, минуты три трахал в очко, но она быстро поросилась в туалет — долгоиграющий нервный запор наконец-то отпустил её… Затем мы курили в форточку. Выкурив пол сигареты, она сказала, что хочет, что б я потрахал её в пизду…

Утром, когда я вышел в коридор, в нём было солнечно, душно, из уборных пахло мылом, одеколоном, мочой и всем, чем пахнет людный вагон утром. За мутными от пыли и нагретыми окнами шла ровная и выжженная степь, видны были пыльные широкие дороги, арбы, влекомые волами, мелькали железнодорожные будки с канареечными кругами подсолнечников и алыми мальвами в палисадниках… Дальше пошёл безграничный простор нагих равнин с курганами и могильниками, нестерпимое сухое солнце, небо, подобное пыльной туче, потом призраки первых гор на горизонте…

Из Геленджика и Гагр она послала ему по открытке, написав, что мобильник сломался и, что ещё не знает, где останется.

Потом мы спустились вдоль берега к югу.

Я, как и обещал, нашёл место дикое, первобытное, под стать своей спутнице, заросшее чинаровыми лесами, цветущими кустарниками, красным деревом, магнолиями, гранатами, среди которых ютилось неисчислимое количество кабаков, лавок, притонов…

Я читал ей стихи:

Студентка спешит с конспектом

Такси пролетает пулей

И на углу проспекта

Гудит ресторан, как улей.

Пьяные скачут рожи

Скачут под «дядю ваню»

Словно сорвались с вожжей

Перевернули сани!

И в сигаретном дыме

Среди ошалевшей пьяни

Дешёвку с тоски мы снимем

С размазанными губами!

Не взирая на круглосуточное пьянство и шатанье по кабакам, я просыпался рано и, пока она, ужравшаяся с ночи, спала до опохмела, к которому мы приступали обычно часов в восемь-девять утра, шёл по холмам в лесные чащи. Горячее солнце было уже сильно, чисто и радостно. В лесах лазурно светился, расходился и таял душистый туман, за дальними лесистыми вершинами сияла предвечная белизна снежных гор… Назад я проходил по знойному, провонявшемуся горящим кизяком базару нашей деревни: там кипела торговля, было тесно от народа, от верховых лошадей и осликов — по утрам съезжались туда на базар множество разноплеменных горцев — плавно ходили черкешенки в чёрных длинных до земли одеждах, в красных чувяках, с закутанными во что-то чёрное головами, с быстрыми птичьими взглядами, мелькавшими порой из этой траурной закутанности.

Потом мы уходили на берег, всегда совсем пустой. Купались голышом. Невзирая на её двадцать три и мои пятьдесят и на то неприкрытое отвращение, что я испытывал к её мужскому телу, я умудрялся сношать её до пяти раз за утро, один раз — даже семь раз… Потом пили, снова безудержно еблись и лежали на солнце до самого завтрака.

Завтрак… Первый же завтрак на побережье закончился трагедией.

Обожравшись жаренной на шкаре рыбы, орехов, фруктов, выжрав цистерну местного почти безалкогольного вина, у неё разразился страшнейший понос. И, пропостившись, как дурак, четыре дня у постели с молодым сильным организмом и дабы не испытывать больше судьбу, я был вынужден найти у русских туристов привычные ей продукты.

Сивуха, привезённое с собой «чернило», водка, ливерная колбаса, шпроты… — вот был залог праздника моего стареющего члена на последующие несколько недель.

В знойном сумраке нашей хижины под черепичной крышей тянулись через сквозные ставни горячие, весёлые полосы света. Когда жар спадал, и мы открывали окно, часть моря, видная из него между кипарисов, стоявших на скате под нами, имела цвет фиалки и лежала так ровно, мирно, что, казалось, никогда не будет конца этому покою, этой красоте.

На закате часто громоздились за морем удивительные облака; они плыли так великолепно, что она порой ложилась на тахту, закрывала лицо напитанной шпротным маслом газетой и плакала: ещё две, три недели — и опять Москва, рынок, муж-мент!

Ночи были теплы и непроглядны, в чёрной тьме плыли, мерцали, светили топазовым светом огненные мухи, стеклянными колокольчиками звенели древесные лягушки. Когда глаз привыкал к темноте, выступали вверху звёзды и гребни гор, над деревней вырисовывались деревья, которых мы не замечали днём. И всю ночь слышался оттуда, из духана, глухой стук в барабан и горловой, заунывный, безнадёжно счастливый вопль, как будто всё одной и той же бесконечной песни.

Недалеко от нас, в прибрежном овраге, спускавшемся из леса к морю, быстро прыгала по каменистому ложу мелкая, прозрачная речка. Как чудесно дробился, кипел её блеск в тот таинственный час, когда из–за гор и лесов, точно какое-то дивное существо, пристально смотрела поздняя луна!

Иногда по ночам надвигались с гор страшные тучи, шла злобная буря, в шумной гробовой черноте лесов то и дело разверзались волшебные зелёные бездны и раскалывались в небесных высотах допотопные удары грома. Тогда в лесах просыпались и мяукали орлята, ревел барс, тявкали чекалки… Раз к нашему освещённому окну сбежалась целая стая их — они всегда сбегаются в такие ночи к жилью — мы открыли окно и смотрели на них сверху, а они стояли под блестящим ливнем и тявкали, просились к нам… Она радостно плакала пьяными слезами, глядя на них…

Он искал её в Геленджике, в Гаграх. В Сочи. На другой день по приезду в Сочи, он купался утром в море, потом брился, надел чистое бельё, свежий, ещё не надёванный китель, позавтракал в своей гостинице на террасе ресторана, выпил бутылку шампанского, пил кофе со шартрезом, не спеша выкурил сигару. Возвратясь в свой номер, он лёг на диван и выстрелил себе в виски из двух револьверов.

Прости меня, Иван Бунин…

Author

Comment
Share

Building solidarity beyond borders. Everybody can contribute

Syg.ma is a community-run multilingual media platform and translocal archive.
Since 2014, researchers, artists, collectives, and cultural institutions have been publishing their work here

About