Donate
Prose

С квартиры на квартиру

K G K13/04/22 11:57716

Человек все в состоянии понять ― и как трепещет эфир,

и что на солнце происходит; а как другой человек

может иначе сморкаться, чем он сам сморкается,

этого он понять не в состоянии.

Глава первая

Нужны или не нужны юристы? Съемная квартира. Сосед: рэпер и онанист. Вертелов. Наше общее. Почему я это рассказываю.

Если верить статистике, в том году, когда я приехал в Москву, вузы выпустили еще 149 999 юристов вроде меня. Гладеньких, блестящих, с кодексами в руках. Ровно таких же, как и год, и два, и пять назад. Таких, которые думают, что уже завтра в дорогих костюмах начнут рубить сокрушительными обоюдострыми речами судебный воздух. После университета вообще находишься в пароксизме собственной значимости. Еще звучат из ущелья аудитории слова декана: “…нужен-нужен-нужен… не бесполезен-не бесполезен”. Но уже маячит в утренней дымке призрак работодателя с жирным вытянутым средним пальцем. И никто не поднимает тебя, словно знамя, над головой и не несет в уютный офис, где все ― семья, которая ждет тебя к ужину из провинциального вуза.

На работе я начал с того, что заполнял безграничные таблицы с законопроектами и получал десятки подписей и печатей. Наизусть я помнил только 925-ую статью Гражданского кодекса и страстно мечтал, чтобы у меня украли хоть что-нибудь в мотеле или бане. О, тогда свершилось бы правосудие! Как я воспарил бы тогда… Держался бы холодно, чуть отстраненно и вежливо.

― Сами оставили вещи, сами и несите ответственность, ― сказал бы охранник, ― а администрация не понесет.

― А 925-ая статья?

Конечно, охранник знал ее тоже. Я побеждал…

На каком уныло-медленном режиме работает стиральная машина нашей жизни. Белье в ней вращается тоскливо, иные трусы недотягивают до полоскания: линяют или растворяются. Неужели нас запихивали в барабан, только чтобы мы получали подписи и печати, а в выходные ― стояли у мангала с картонкой, сделанной из дна обувной коробки? Стояли, размышляя о том, куда теперь девать осенние ботинки: коробка-то уничтожена. Из каких яиц вылупляются люди, которых это устраивает?

Около таких невеселых мыслей я держался года два. Поскольку друзей я оставил в прежних городах, в Москве мне пришлось примкнуть к новым. В основном это были соседи по съемным квартирам, которых мне посчастливилось сменить пять штук. Я даже немного скучал по хозяевам квартир маленьких городов. За скромные деньги они, помимо квартир, предлагали соленые огурцы, себя. Москвичи же уговаривали закончить ремонт или заплатить за всю жизнь вперед. До огурцов ли тут… Но все же и они сделали для меня кое-что приятное и нужное.

Благодаря этой квартирной гонке, которая увлекала меня все дальше от места работы, я и познакомился с Вертеловым. Он как раз искал нового соседа, потому что нынешний то ли сошел с ума, то ли только готовился, но в любом случае, собирался уезжать. С ним произошла странная история, в которой Вертелов не находил ничего странного. Этот сосед был рэпером и, как и все они, ― плохим. Все незамутненное работой время он ходил по квартире с диктофоном и начитывал в него тексты комического уровня сложности. Или, понижая голос до шепота, рассказывал Вертелову, как и где обладал женщинами, а Вертелов потом натыкался в ванной на мастурбатор “Бомонд”, совершенно не понимая, в каком состоянии тот сейчас находится: до или после. Сосед редко включал воду и поймать его было трудно. Как-то он сказал Вертелову:

― Я на этой неделе поимел троих. И еще не мылся.

А иногда ему являлись литературные откровения. Тогда он мог зайти к Вертелову в комнату (чего Вертелов очень не любил) и сказать:

― Ну, смотри, вот Багира, да… Ну это же “вагина” зашифрована. Две буквы разницы. Только зачем?…

― “Каа” ― три буквы, ― ответил Вертелов, ― вот и думай.

― Ага, ― догадался сосед.

Одним вечером он сочинил текст. Там было:

Я утратил любовь, и по сердцу ― кровь,

Это меня судьба тестирует вновь.

Наша пушистая лав пролетела стремглав,

Я закроюсь в ванной, чтобы понять, кто прав…

А через неделю он пошел на выставку, где демонстрировали новый VR-шлем. И вернулся другим.

― Я надел этот шлем, ― говорил он, ― попросил включить шоу, рэп-шоу. И вот стою в толпе, все так натурально, могу рукой потрогать фанатов, сходить выпить пива, купить косячок в туалете. Но потом вышел МС Бомонд и начал читать. И понимаешь, слово в слово мой текст. Слово в слово.

― Что будешь делать? ― спросил Вертелов.

― Не знаю. Брошу я это. Даже VR-шлем мне подсказывает, не надо. Знаки ― они везде. Помнишь, как с Багирой.

На следующий день он сообщил, что съезжает. Хозяйка квартиры сказала, что ни о какой половине оплаты не стоит и заводить разговор, поэтому Вертелов несколько судорожно искал второго. Меня же как раз выгнали под предлогом того, что сын хозяйки решил бросить пить и надумал скрываться от дружков в “моей” квартире. Мы уже раза три-четыре виделись с Вертеловым на общих вечеринках, поэтому оба были не против. В первую апрельскую субботу я переместился к нему.

Он был на два года старше меня, тощий и высокий. Работая иллюстратором на несколько издательств, он целыми днями сидел в комнате, а вечерами выходил неохотно, питаясь чем подвернется. По утрам, которые у него могли затягиваться до сумерек, чаще всего бывал мрачен. Колючим, шершавым, мрачным, нелюдимым ― наделите его любой из этих характеристик, и она подойдет. Чтобы точнее понять его и не уходить далеко от Багиры и прочих сказок, вспомним Малыша и представим, что он никогда так и не встретил Карлсона. Ставни были закрыты, или квартирный хозяин домика на крыше заломил цену, и Карлсон переехал в Мальме. И Малыш вырос, не зная его: равнодушный к сдобе, безразличный к крышам. Не человек и не приключение. Примерно такой был Вертелов. Только еще с сигаретой.

В его комнате я никогда не видел убранной постели или чего-нибудь задернутого, приглаженного, стоящего на своем месте. Встав, он сразу садился за монитор и начинал водить пером по планшету. Потом пил воду, завтракал часов в двенадцать. Он вообще пил много воды: она глушила похмелье и не давала задерживаться всякому.

Он никуда не приходил вовремя. Как-то вечером мы сговорились с ним встретиться в “Ольхе и ясени”, которые тогда еще и не думали покидать свой подвал, выпить пива: он пришел на час позже. А когда я спросил его, чего вдруг, он сказал, что даже ставил будильник на семь вечера, чтобы быть к восьми. И показал мне будильник, на котором значилось: 19:52.

В том же баре, тем же вечером он рассказал мне историю, которая совсем подтолкнула меня к нему. Он нечасто говорил о себе, но тут мы попробовали новый имперский стаут и эпизоды из наших биографий так и потекли. Лет семь назад он купил дорогую бас-гитару, на которую копил два года. Пришел с ней к приятелю, выпил и оставил ее у него, чтобы не нести ее в этом состоянии по улице. А через три дня разругался с ним до полного промерзания дружеской почвы. И так никогда и не позвонил ему больше. Горячий пунш из неудачи, высокомерия, малодушия и имперского стаута обжег мне горло. Я сам не раз попадал в схожие житейские водовороты. Был случай, когда многоопытная одноклассница уже разделась и встала как следует, а я… Хотя к Вертелову это никак не относится.

Потом мы попробовали еще новый балтийский портер и несколько раз вызывали такси. Проснулись одетые, Вертелов напился воды и сел за планшет, но тут же разделся и лег до обеда.

Девушки к нам не ходили. Мы сразу условились об этом. Вертелов когда-то имел тягучие бракоимитирующие отношения, после которых, как он сам объяснял, “поступил в дрочилище и остановился на том”. А я справлял половую нужду на вечеринках и в дешевых гостиницах, не приходя в такие ночи домой.

Нам повезло в этом возрасте иметь подобие собственной квартиры и жить так, как мы хотели. Мне всегда казалось, что хуже испытания, чем родиться и все время провести в одном городе, на одной улице, под боком у родителей, нет. Многие мои однокурсники после университета спешили назад: в тутаевы, саяногорски и рославли. Я думал о них, как они живут в одной большой деревянной квартире, ползают за продуктами, вчетвером принимают душ, чтобы сэкономить воду, рожают друг от друга трехруких полицейских и кассиров. И носят телогрейки с надписью “Где родился, там и сгодился”, в каплях лукового пота по всей спине.

За год совместного проживания у нас с Вертеловым сложился небольшой ритуал общения. В будни мы встречались редко, я приходил злой, неся отражение подписей и печатей в усталых глазах; Вертелов допоздна сидел с иллюстрациями. В выходные же мы иногда выбирались в центр, ходили в бары. В основном конечно, в “Ольху и ясень”: нам нравилась ее подвальность и прохлада. Мы оба сошлись на том, что, будь у нас такой бар пять-семь лет назад, ни один из нас не завершил бы университета.

Дальше я расскажу, как мы проводили субботы. Сейчас приятно это вспомнить, неизвестно, повторится ли оно, а если и повторится ― с нами ли?!

Глава вторая

На что мы жаловались. Современные стихи. Зачем мы сильно солили яичницу. Бар “Ольха и ясень”. Пьяные проекты и такие же развлечения. Конец прекрасной эпохи и память о ней.

Оба мы любили сырую осень. Чтобы не холодно и листики: бордовые с желтым. Важным было именно это сочетание, потому что просто сыро или просто листики ― все равно что пригласить путану, чтобы перекинуться с ней в “акулину”.

В субботу мы вставали часов в двенадцать: в пятницу обычно гремела вечеринка или мы вдвоем сидели на кухне, обсуждая похожесть прошедших пяти дней на предыдущие. Ни я, ни Вертелов не страдали от разнообразия на неделе и по пятницам обменивались потоками нытья, напоминая обвешенных в магазине старух. Я жаловался на коллег, которым нравилось всё: бизнес-ланчи, канавы с ТВ-юмором, в которых они лежали вечерами и нахваливали по утрам, новые парки, интернет-расследования и дюжины способов оттереть кровь с белой футболки. А Вертелов приносил ноутбук и показывал какую-нибудь книжку, которую сейчас иллюстрировал. Ему крайне редко доставались настоящие книги, вроде “Знака четырех” или “Острова доктора Моро”: их он не приносил. В основном это были “Слушай свой пенис” и современные поэтические сборники. Как-то он, после бутылки рома, принес и показал четырехсотстраничный документ со стихами, написанным то ли Эх-письмом, то ли Ж-письмом, я не запомнил. Он прочитал:

И бабочка…

Летит присесть туда,

Где не в навозе лес.

Где не в навозе и не в кресле, и не в семени прокисшем, и не в рюмке

С отбитым краешком

Небес.

А косатка (не путайте с касаткой и коробкой)

Лежит, пронзенная копьем мужских генезов,

Как ректум.

Сквозь пипетку вскормленный ― зачем?

Дыхание мы положили

На аналой,

А он не нем…

Он остановился и спросил:

― Какую обложку я должен нарисовать? Какую?

― А много там авторов? ― спросил я.

― Человек сорок. Говно всегда трется друг с другом и нахваливает себя.

Если мы сидели вдвоем, то в субботу утром чувствовали себя неплохо. Я жарил яичницу, Вертелов варил крепкий кофе, который я мог пить только пополам с молоком. Мы принимали каждый по душу, собирались, подсчитывали деньги до зарплаты, надевали непромокаемые куртки и выходили на улицу. У Вертелова был старомодный непромокаемый плащ. Он во многом сторонился всего нового: обычные черные джинсы, черные полуботинки, бежевый плащ, белая грубая рубашка: что-то, что носили до него и будут носить, когда на Марсе обнаружится враждебная цивилизация и трахнет все человечество. Конечно, он не искал вещи в секонд-хендах: просто шел в магазин и брал привычное. Даже сигареты он курил обычные, с желтым фильтром.

Чаще всего мы шли в “Ольху и ясень”. Мы жили недалеко, и приятно было пройтись пешком в предвкушении холодного пива. Я думаю, мы нарочно пересаливали яичницу или ели ее с соленой колбасой, чтобы первый субботний глоток пива казался желаннее. Дорога занимала минут сорок пять, через реку, мимо Кремля и других символов власти. Часа в четыре мы уже сидели в баре.

“Ольха и ясень” был совсем небольшим: комнатка внизу, комнатка наверху. Когда помещение переполнялось, все брали стаканы и выходили на улицу, ставили их на выступы стен или прямо на асфальт. Согласен, это была новая традиция, но пристрастились мы к ней с удовольствием.

В четыре, пока бар пустовал, мы любили сидеть внизу: там стояло всего три стульчика у стойки на стене. Мы брали какое-нибудь новое пиво и сидели, обсуждая его. Перед глазами переставали мелькать иллюстрации и печати акционерных обществ всех мастей. Только солод, хмель и вода. И дрожжи, конечно, иначе не забродит.

Владельцы сами стояли за барной стойкой и мы, слыша, как они обсуждают, что неплохо бы иметь помещеньице побольше, надеялись, что у них ничего не получится.

После трех-четырех стаканов мы заказывали еду прямо в бар. К этому времени он наполнялся и уже проскальзывал пьяный первоцвет. К восьми очередь в единственный туалет перекидывалась на лестницу. Мы ходили по одному, чтобы не упустить наш угол. Как правило, в очереди встречались знакомые. Нас с Вертеловым облюбовал один длинноволосый парень, который приходил без компании, брал самое крепкое пиво и уже через час приставал ко всем с безумными проектами. В одну субботу я встал за ним в очереди, он обернулся, узнал меня и стал рассказывать:

― Придумал унитаз для богачей, ― сказал он, ― они же всегда хотят попробовать что-то такое, чего еще никто не пробовал. Обскакать своих друганов. Так вот, представляешь, богач идет в туалет, вот как мы с тобой, садится и, чтобы не скучать, берет пульт и нажимает на кнопку. И ему там снизу кто-нибудь отсасывает. Кто? Это уж он сам выбирает на пульте. Хочешь, старик, хочешь, школьница. Ты кого хочешь?

Я вернулся к Вертелову, он отстоял свою очередь и тоже вернулся.

― Встретил лохматого, ― сказал он, ― ну, Илью.

― И что он?

― Предлагал мне найти организовать порнорадиостанцию. Говорит, сейчас все помешаны на ностальгических чувствах. Мы организуем радиостанцию, которая будет вещать буквально два часа после полуночи, создадим искусственный ажиотаж. То, на что можно ловить слушателей. В студии сидит диджей с проникновенным голосом, смотрит старинный порнофильм, из тех, что с сюжетом. И пересказывает в прямом эфире, что происходит. Говорит, сначала ничего, а потом на рекламе заработаем. Он посчитал, за первый месяц ― полтора миллиона. Поделим и разбежимся, пока не повязали.

― Семьсот пятьдесят тысяч, ― сказал я, смеясь, ― я бы полгода не работал. Заебали эти бумажки. А ты бы что купил?

― Сарай в Португалии, у океана, с интернетом. Порисовал, окунулся, порисовал, окунулся.

Рядом с нами стоял пьяный, который слышал наш разговор.

― Только в России, ― сказал он и махнул рукой со стаканом. Пиво пролилось на пол. ― Только в России.

Он продолжал стоять и смотреть.

― Тут всё…всё… ― и он постучал свободной рукой по груди.

― Или в Суздали, ― сказал Вертелов, ― на берегу океана. Домик со своей церквушечкой.

Пьяный улыбнулся и ушел наверх. К счастью, такие в “Ольху и ясень” заворачивали нечасто: они бродили окрест.

Потом включалась музыка. Кто-то обязательно снимал штаны или подъезжал на велосипеде уже без них. Рождались и рассыпались рок-группы, люди договаривались завтра же сесть на поезд в Будапешт, звали в леса, которых нет на карте, сверкали тайнами, способными пошатнуть финансовые и общечеловеческие основы, засыпали пьяным сном прямо на улице.

Немного позже, когда уже стояла зима, “бар Ольха и ясень” все–таки переехал. Поначалу это не сильно сказалось. Вечеринки проходили так же дико и беспамятно. Летели, звеня, стаканы, на ковре у стены выступали пьяные неизвестные музыканты. Но потом о баре написали. Раз, другой. Он появился в одном из омерзительных списков наподобие “Десяти хуев, которые вы должны попробовать”. И туда потекли: подростки и приезжие, офисные работники во фланелевых костюмах и атлеты в спортивных штанах, девушки с шиншиллами и папы с детьми. Наш косматый бизнесмен пропал, туалетов стало три, бармены расплодились. И мы нашли бар ближе к дому. Он был заведомо говно и разочаровать нас не смог бы, как ни старался. Да и дорога до него занимала семь минут. Мы часто сидели там по субботам и вспоминали, каким раем казался путь до “Ольхи и ясеня”.

Глава третья

Граф из Казани и тетка из–за границы. Как у меня чуть не появился новый костюм. Поездом по стране. Вертелов пьет вино и надеется.

Действительно ― пришла зима, а вместе с ней ко мне в комнату пришел Вертелов. Как обычно, на нем была только верхняя часть одежды. Я удивился, потому что мы почти никогда не заходили друг к другу, встречаясь только на кухонной мебели. Тем более ― пятница еще даже не показалась. Он зашел с бутылкой белого вина и сел.

― Другого ничего нет, ― кивнул он на бутылку.

― А что случилось? ― спросил я.

― Не знаю, как сказать.

― Тебе деньги нужны?

― Нет. Ты можешь сначала выпить?

Он налил мне половину пивного стакана, подвернувшегося под руку. Я отпил.

― Что такое?

― Я могу переночевать у тебя в комнате?

― Да что случилось?

Он нехотя заговорил.

― В общем… в субботу заявится моя тетка. Она пробудет один день, а на следующий ― уедет в Казань.

― И это все?

― Нет.

― И?

― Она с кошкой.

― Так, и?

― И все.

Я засмеялся.

― А что такого?

― Ну мы же договорились не водить никого.

― Это же твоя тетка.

― Ну, все равно, я бы на твоем месте разманделся.

Ему явно полегчало, он отпил вина из бутылки.

― А что за тетка? ― спросил я, ― почему ты раньше не рассказывал.

― Да как-то не приходилось. И потом я ее видел последний раз пятнадцать лет назад.

― Сколько ей лет?

― Под семьдесят.

Я еле заметно скривился, но он поймал меня.

― А ты думал, приедет двадцатилетняя Вертелова, которую ты сможешь…

Он звонко шлепнул ладонью по боковине бутылки. Я неопределенно качнул головой.

― Нет, под семьдесят, ― повторил он.

― Куда нам надо будет ее вести? В Третьяковку? Или в мавзолей?

― Ну. Она сорок лет живет за границей. В Мюнхене, в Лондоне. Насмотрелась. Ходила на первые концерты The Exploited.

― Будем включать ей?

― Зачем?

― Ну, чтобы как дома.

Теперь засмеялся Вертелов.

― Не обязательно.

― А зачем она едет?

― О, это интересно. У нее тут нашелся молодой любовник. Какой-то граф из Казани.

― Граф из Казани? Рустем Дракулаев?

― Это она так называет ― граф. Я вообще ничего не знаю и не хочу. Ладно еще ― одноклассника встретить, там два вопроса. А родственника…

Мы допили вино.

Пятничная вечеринка отменилась: в субботу мы вставали в шесть утра. Софья Васильевна выглядела как дворянская дочь, вскормленная Сидом Вишезом. Она была в каракулевой пилотке, леопардовой короткой шубке, черной юбке и высоких сапогах. Чемодан за ее спиной смотрелся бесстрастно, как охранник. В руке она держала переноску с толстой персидской кошкой.

― Ой, мальчики, как вы ужасно смотритесь, ― сказала она. ― Я куплю вам костюмы и приличные туфли.

И она сунула Вертелову несколько розоватых бумажек.

― Это из “Монополии”? ― спросил он.

― Это фунты.

Когда мы грузили ее в такси, Вертелов шепнул мне:

― У нее куча денег. И всего с ними связанного. Потерпи.

Он сел с ней, а я ― к водителю.

Тетка была резвая. Насчет костюмов она не шутила.

― Сейчас забросим мой саквояжик и пойдем пить кофе. Есть у вас где пить кофе? А потом пойдем покупать вам костюмы и обувь. Есть у вас где покупать? Потом будем обедать, выпьем вина, я пятнадцать лет тебя не видела. А завтра посадите меня на поезд. Я не ездила на поездах по России пятьдесят лет. Хочу опять окунуться. Я выкупила спальное купе. А хочешь ― поехали со мной? Познакомлю тебя с Рустемом.

Я сделал вид, что зеваю, чтобы ретушировать проявления смеха. Вертелов ехал мрачноватый.

― Нет, спасибо, ― сказал он, ― зачем я буду мешать?

День никак не мог кончиться. Мы позавтракали, купили Вертелову костюм, которых он никогда не надевал (я сумел отказаться), долго обедали, купили несколько бутылок вина домой, пили чай с восьмиэтажным тортом, а Софья Васильевна все говорили и говорила. Про маму Вертелова, про его отца, про своего бывшего мужа, про его новую семью. Конечно, ее не устроила комната, куда мы ее определили. Она спросила, нельзя ли сейчас купить ей новую кровать или в самом крайнем случае ― диван. Шторы не шли к обоям. Ковра не было. А я думал, почему такие родственники всегда достаются тем, кто их не выносит. Почему вообще все болтливое, неспокойное, энергичное и катастрофическое обрушивается на тех, кто хочет просто рисовать за монитором. Я решил, что это любовь к казанскому графу сделала Софью Васильевну такой, но Вертелов опроверг. Мы лежали в моей комнате, как после пьяной дворовой пиздилки.

― Я думаю, она на концерте The Exploited большую часть разговаривала, ― сказал он, ― кто их родственники, поел ли басист. Ты не помнишь, во сколько завтра ее выкупленный поезд?

― Около шести, без пятнадцати, кажется.

― Блядь, это значит как минимум завтрак и обед.

В поезд Софья Васильевна купила себе букет роз, перевязанный желтой лентой, бутылку шампанского, дорогого шоколада. На перроне, уже прощаясь под снегом, она спросила:

― Мальчики, а вы не?…

― Нет.

― А вас бы это не испортило. До свидания. Надеюсь, мы скоро увидимся.

― Давай возьмем такси, ― сказал Вертелов, когда мы пошли к вокзалу, ― она мне столько денег напихала. И еще костюм завтра сдам, ботинки. Там тысяч на пятьдесят. Я думаю, месяц заказы не буду брать.

Дома мы нашли вчерашнее вино и кошачий лоток. Вертелов стал сразу пить прямо из бутылки, как застрявший в горах, спасенный сенбернаром. Я не мог так налегать: завтра сквозил ненавистный понедельник. А Вертелов выпил две бутылки, выкурил сигару ― подарок тетки ― и сказал:

― А я надеюсь, что мы теперь хер увидимся.

Но он ошибался, и мы встретились с Софьей Васильевной довольно скоро.

Глава четвертая

Как испортить печенье и людей? Вертелов берет отпуск. Загадочные вещи, которые он сообщает мне чуть не каждый вечер. Что осталось от теткиных денег. Я закрываю разные двери.

Странный выпал нам месяц: непонятно, каким цветом выделять его в календаре. С одной стороны, у Вертелова вдруг появилось сто с лишним тысяч, и он действительно взял что-то вроде отпуска. Но блеснула сероватым металлическим светом и другая сторона…

У меня на работе у коллеги лет тридцати отпал от семьи муж. Она знала, каким путем он ушел, но вернуть его из той женщины не получилось. Та женщина была моложе, новее, и ее половые плоскогубцы впивались крепче: ей было нужнее. Моя коллега ходила с не своими глазами, и другие женщины на работе выделяли ей повышенное сочувствие.

Но в одно утро на нашей общей кухне, где обедали те, кто приносил луковые и рыбные блюда с собой, появилась тарелка с печеньем. Обычное домашнее печенье, из масла, сахара и муки, присыпанное пудрой. У нас часто так делали, когда хотели лишний раз подчеркнуть, что мы ― семья. Или когда яблоки начинали гнить на балконе.

Печенье съели. Кто-то с кофе у кофемашины, кто-то на рабочем месте. Я съел два. На следующее утро была свежая партия. А на третий день болезненный понос выкосил почти весь офис. Пришли только те, кто не мог не прийти: бледные, нечесанные. Никто не мог есть, в лучшем случае пили крепкий чай, который мгновенно покидал организм. Приступы нападали так искусно и зло, что никто даже не решался назвать их диареей. Было очевидно, что это что-то неподдельное, русское, от сердца. Конечно, печенье, как говорят в офисах, сразу взяли на карандашик. И отнесли на экспертизу. Но, кроме превосходного масла, деревенского творога и муки с сахаром, ничего в нем не отыскали. А тем временем Зуев, из отдела кадров, говорил мне, что не узнает собственные руки, когда моет их: так они истощали.

Печенье прибывало, но директор приказал уборщице тайком выбрасывать его. Через три недели брошенная коллега уволилась и принесла на прощание кремовый торт, который испекла сама. Его сожгли за зданием, у помойки. Пламя потрескивало, и всем казалось, что оно источает яд. К этому времени все уже порозовели, вернули вес, и кто-то предположил, что брошенка орала что-то испепеляюще-уничижительное в тесто печенья, пока готовила, отчего оно приобретало слабительные свойства. Все засмеялись и счастливые пошли обратно в офис. Зуев из отдела кадров пошел искать новую уборщицу, потому что прежняя скоропостижно скончалась.

А Вертелов завершил всю работу, которая у него оставалась, и три с лишним недели неотступно пьянствовал. Его веселье не упрятало себя в чугунную клеть запоя, а порхало свиристелью над кустом калины. Оно в чем-то сыграло ему на пользу. Например, он начал гораздо чаще появляться на улице: если раньше выпивку покупал я, то теперь ему приходилось действовать самому.

Обычно он выходил вместе со мной, и мы шли в сторону метро, под снегом или нет. У магазина он бормотал спросонья прощальные слова и пропадал за стеклянной дверью. Покупал бутылку вина, соленый сыр, хлеб, что-нибудь на обед. Днем выходил еще за двумя бутылками. На моих глазах человек расцветал. Вечерами он мне рассказывал что-нибудь.

― У нас появились соседи снизу, ― говорил он, ― или они всегда были, а мы просто не замечали. Весь день они ебутся и хохочут. Если вдруг им не смешно или не тянет друг к другу, она начинает петь. И это то, чему она не обучена. Как нарочно она поет что-то приличное, и от этого еще больнее. Иногда я совсем уже собираюсь с силами, чтобы одеться, разыскать ее дверь и как-то дать ей понять. Но они как чувствуют ― затихают.

― Ты когда-нибудь обращал внимание, какие существуют омерзительные слова, ― сказал он на другой день, ― просто прикасаться к ним не хочется. Ну, вот “славный”. Я произношу, и меня передергивает всего. Как будто карлик в костюме вареного чеснока подглядывает за переодевающимися детьми. Славный! Тут и слюни, и гниль садовых слив, и сливной бачок. А значит при этом исключительно хорошее. “Он ― славный парень”. Звучит как снисходительный бодибилдер, который с победным ебалом ходит по спортзалу, посматривая на хиляков, поднимающих на четыреста кило меньше него, а вечером помогает насильникам придержать его же собственную жену в подворотне.

― Сегодня задумался, ― начал он в одну пятницу, ― об одном выражении. Руки из жопы. Тебе не кажется, что, в принципе, совершенно все ― из жопы, просто в разном направлении и с разной степенью удаленности от жопы. Голова-то тоже из жопы, не надо обольщаться. С нее же начинается весь процесс, который приводит такую милую славную (!) еду к жопе. Так что ― чего уж!

― Подсел на реалити-шоу японское, ― рассказал он ближе к концу отпуска, ― посмотрел первый сезон. Тридцать выпусков за пять дней одолел. Ты думал, я там в комнате ничем полезным уже не занимаюсь, а я вон что. В один дом заселили четырех японских профессоров лет под восемьдесят. В братья моей тетке годятся. И женскую панк-группу из четырех человек тоже. И вот они там… Девка из группы, барабанщица, больше всех мне… садится за шторкой на корточки, у нее к ноге привязан шланг. От шторки вниз идет наклонная горка, по ней пытается взобраться профессор, чтобы наказать девку, как он привык таких наказывать у себя в университете. Понюхать все ее белье на глазах у ее подруг. Но он на резинке, горка скользкая, а барабанщица начинает мочиться. Ну, из шланга. Может, и свое добавляет. Слева от горки стоят ее подруги и орут на японского деда, чтобы сбить его с толку. Что он из страны заходящего солнца и другое обидное. А справа в костюмах ― профессора. Подбадривают. И вот так целый месяц, каждый день по полчаса. В последний день они садятся и мирно едят: днем, то что приготовили профессора, рис, там, с окуньками, чай. А на ужин ― панк-стряпню. Кошку на гриле со всеми внутренностями и говном. В знак дружбы. Я к чему это… У них такие рейтинги, что все страны купили франшизу. Хочу посмотреть нашу пародию…

Закончилось все даже для меня ― обескураживающе быстро. В пятницу я застал Вертелова с бутылкой вина. Он выглядел посвежевшим и усталым одновременно, вроде отпускника на русском юге.

― Придумал статью в гражданский кодекс, ― сказал он, ― ты предложи у себя там, может, понравится. “Намеренное доведение до изнеможения невыносимыми рабочими задачами, совершенное группой лиц по предварительному сговору”.

― Ты чего? ― спросил я.

― Все, ушли денежки, ― ответил он, ― осталось за квартиру заплатить. Вот ― последняя, нет, предпоследняя бутылка, вот лаваш. На кухне еще грейпфрут лежит. Больше ничего. Я сегодня уже заказ взял. Состояние, конечно… Как сам себе за шиворот с ветки упал…

Он словно ждал весь день, чтобы сообщить мне это. Тут же он сильно отпил из бутылки и стал клониться на постель и уснул. Я закрыл балконную, а потом и обычную дверь и вышел. Он спал до утра, а потом просто пересел за монитор с постели. Застучали привычные дни.

Глава пятая

Зима и ее ловушки. Чего не любил Вертелов. Старый детский писатель и его причуды. Как вернуть себе детство. Почему Вертелов так быстро все нарисовал, хотя до этого мучился месяц.

В конце января, когда праздники уже испарились, а от зимы остался еще целый февраль, я сидел на кухне. Вошел злой Вертелов с сигаретой и выпил чашку горячего чаю.

― Блядь, ― сказал он.

― Объясни, ― попросил я.

― Я рисовал радугу, не подходит. Рисовал маленького уебка с сачком. Не подходит. Я сколько буду перерисовывать?

― Все равно не очень.

― Есть детский писатель. У него есть книжка “Детство, которого не было”. Мне надо нарисовать обложку. Послезавтра я сам пойду к нему, по просьбе издательства. Ты можешь пойти со мной?

― Зачем?

― Чтобы я его не задушил. Он какое-то там культурное наследие, над ним трясутся. “После-е-е-едний детский писатель, который застал Барто в приличном настроении”.

― Послезавтра же суббота.

― Денег все равно нет. А из издательства мне обещали: закрою с этим, заплатят за все сразу.

С писателем созванивался я: Вертелов не выносил звонить. Я тоже не выносил, но мог. А Вертелов боялся самой мысли о сидящем по ту сторону телефонной прямой незнакомце. Мы договорились на пять, я прикинулся представителем издательства, писатель попросил принести что-нибудь, потому что будет чай.

― А он не мог раньше? ― спросил Вертелов.

― Я не знаю, он предложил пять, я согласился.

― А ты не можешь…

Я посмотрел на него. Он все понял и сказал:

― Сиди теперь весь день, не выпей.

― Денег же нет.

― На домашнее пьянство же хватит.

В субботу Вертелов изманделся. Его подняло часов в восемь утра, он оделся и сидел без пальто и без минуты готовый к выходу.

― Ну, сколько? ― спрашивал он, ― а то я решил не смотреть на часы.

― Одиннадцать сорок семь.

― Ебать. Мне жарко уже.

На такси было быстрее, но мы поехали на метро, чтобы пораньше выйти.

Писатель был старинный, местами ― антикварный. Он не представился в ответ, предполагалось, что мы его знаем. Вертелов в лифте сказал мне, что писатель ― Семен Яковлевич.

― Вот сам открываю дверь, ― посетовал он, ― раньше хоть секретарь был, Витька, шустрый такой. Там стихи переведет, туда напишет, здесь дверь откроет. Пропал куда-то, давно не видать. Проходите.

Мы вымыли руки, вытерлись серым вафельным полотенцем и прошли в комнату, где был подан чай. Прямо посередине комнаты стоял унитаз. Видно было, что он тут главный: даже чайный столик ютился в углу. По полу от него шли две трубы к ванной, и вода в бачке шипела и плескалась, как будто писатель прямо перед нашим приходом топил несложившиеся рассказы.

Мы присмотрелись. Унитаз был только началом. Гардероб стоял вверх ножками. Спальное место скрывал полог туристической палатки. Разноцветная расколоченная гитара нашла себя на стене в виде музыкальной инсталляции. Книги валялись на полу. Фитболы вместо стульев, заварка в банке, чайные чашки кислотных цветов и разных размеров и десятки свечей в роли люстры.

― А я не хотел идти, ― шепнул Вертелов, ― наконец-то. Настоящий ебанутый.

Вошел Семен Яковлевич с кастрюлей кипятка.

― Прошу садиться, ― сказал он. Мы поставили на стол коробку с эклерами и пакет с конфетами. Писатель разлил чай и кипяток и начал безостановочно есть сладкое и пить чай. В нашей коробке уместилось семь эклеров: он съел пять. И переключился на конфеты.

― Понимаете, ― сказал он, ― вышло так, что я почему-то не помню своего детства. Не то что там оно пришлось на войну или еще на какое веселье, нет. Просто не помню. Человек в среднем помнит себя лет с трех, а у меня первым осознанным воспоминанием стало то, как я получаю диплом в институте. Что я делал до этого? Как я жил? Как развлекался? Может, падал с велосипеда? Взрывал строительные патроны? Стрелял по воробьям и жарил их как маленьких цыплят? Ни-че-го не помню. Уже лет в сорок я попытался впервые напрячься и вызвать в голове какие-то образы, слова. Детская курточка. Комолый теленок. Нет. Нет. Бетонные стены, и шумит какая-то невидимая река. И следом я пишу Твардовскому письмо. Вот такие воспоминания.

Он вытер с губ глазурь и продолжал:

― Я, конечно, знал, где я родился, где жил в детстве. И как-то отсутствие воспоминаний меня окончательно насторожило, я оделся и поехал туда. Соседи по коммуналке еще жили там же. Узнали меня. Заплакали. Сеня, Сеня, кричат, а я рядом, прямо весь крик в меня уходит. Сеня! Я тоже что-то покричал, а потом спросил. Подскажите, мол, а. Что я делал? С кем дружил. Они напряглись. Так, говорят, Митьку помним. Петьку Косоурова помним. Один пожарный, другой ― председатель райкома. Один с детства поджигал, второй ― тушил. А вот тебя… про тебя… Вспоминаем, говорят, и река какая-то шумит… Опять река, и у них река… Ну я и расстроился, вернулся в Москву. Сам, думаю, детство устрою. А мне уже лет ― внимание ― под пятьдесят. Уже десяток книжек написал. Выпустил даже четыре. Спустился как-то поздно ночью к почтовым ящикам и фамилии поменял: свою ― на жильца со второго этажа. И жду. Утром мне, то есть тому жильцу приходит письмо. Просто конверт, без имени-адреса. Там письмо: “Жду завтра в 15:00 в почтовом отделении в Чертаново”. И адрес. У меня глаза загорелись: детство, приключения! Еле дождался следующего дня, выкурил две пачки папирос, конфет кило съел с чаем. Сто раз к ящикам почтовым спустился. И жильца того увидел, чье письмо-то было. Идет, лицо рассеянное, видик в общем так себе, еле поздоровался. Как будто многолетнее дело сорвалось. А мне что ― я жду. Приехал в Чертаново. А оно в семидесятые, знаете, еще хуже, чем теперь. Нашел ту почту, стою. В три ― никого. В три ноль одну никого. В три двадцать ― никого. Спрашиваю тетку за стеклом, на меня, ничего нету? И называю фамилию того жильца ― Михайлов. Как же, говорит, вот, посылка. Забегаю за угол почты и давай ботинком ломать бандероль. В Чертаново это до сих пор норма. Раскурочил, смотрю: еще письмо: встретимся на Казанском ипподроме шестого числа, в 18:00, я буду в зеленой шляпе с разбитой кефирной бутылкой. Я на вокзал, умоляю очередь. Дайте до Казани, сегодня пятое, а мне шестого ой как надо в Казань. Дают. Несусь домой. Собираюсь: поезд вечером. Выскакиваю из дома, навстречу тот жилец, Михайлов. Еще мрачнее. Не здоровается, курит, как дьявол. Приезжаю в Казань, ночь не сплю почти, в карты режусь с попутчиками: выиграл рублей сорок, они аж сошли раньше, хотя поначалу до Казани намеревались. Заезжаю в гостиницу, моюсь, бреюсь, как на праздник. Прибегаю на ипподром, думаю, надо поставить для виду. А лошади-то, лошади… “Гнедой чак-чак”, “Полумесячный Вихрь”, “Ротонда Казани”, как сейчас помню клички. Двадцать рублей поставил из выигранных ночью. Выиграл восемьдесят. Тут подходит неизвестный тип: плащ, зеленая шляпа и кефир с разбитой бутылки каплет. Он! Вы ― Михайлов, спрашивает. А что делать: я уже несколько дней Михайлов. Да, говорю, настоящий Михайлов. Ну, тогда, говорит… Переворачивает бутылку, лезет пальцами в нее, весь изрезался, кровь с кефиром. Внутри пакетик приклеен, отдал мне, а сам растворился среди ставочников. Я к пивному ларьку. Ополоснул пакет пивом, достаю записку: “У обувного на Кузнецком мосту, завтра перед закрытием”. Лечу самолетом в Москву: на поезд билетов нет. Уже ранним утром дома. Опять Михайлов идет, совсем черный. Я здороваюсь. А он говорит мне: завидую я вам, Семен Яковлевич, вон вы как выглядите, по утрам, я смотрю, бегаете. Цветете, одним словом. А двумя если, то расцвели уж. Отошел я и думаю, вон оно что… Я ж у него детство краду. Это ж его приключения. Он же должен сейчас пивом пакет ополаскивать и в поезде картежников прищучивать. А сам уже прикидываю, что бы такое на встречу со следующим связным надеть, и…

― Это же прямо ваша книжка, ― перебил Вертелов, ― которую я иллюстрирую. Только там наши дни. И мальчик двенадцатилетний.

― Ну да, ну да… И приключения посовременнее, ― сказал Семен Яковлевич. Он рассказывал еще часа полтора, бросил даже конфеты. Мне стало скучно, он больше говорил с Вертеловым, обращался к нему.

Наконец, мы ушли. Вертелов шел взбудораженный.

― Понятно, чего у него унитаз посреди комнаты стоит, ― сказал он. Мы поехали на такси: Вертелов хотел скорее сесть за обложку. Он мало спал и к вечеру понедельника уже закончил и позвал меня посмотреть. Разноцветного мальчика, который держал пишущую машинку, как собаку на поводке, затягивало в черно-серый клокочущий водоворот из календарей, домов, часов, раскрывшихся портфелей с документами, телефонов, цифр и тому подобных вещей. Он отправил рисунок в издательство. Там возмутились. Вертелов настоял. Из издательства ушло писателю. В четверг писатель позвонил мне и попросил Вертелова. Они проговорили с час. Вертелов вернулся улыбающийся, что бывало редко. Отдал мне телефон.

― Ему понравилось, ― сказал он.

― А о чем вы так долго?

― Да, все о том же.

В пятницу Вертелову пришли деньги и он купил много вина и говорил о других заказах, сравнивая их с этим, писательским. А я вспоминал зеркало с ушами Микки Мауса в туалете Семена Яковлевича.

Глава шестая

Когда уходит любовь, возвращается тетка. Как изменилась она и ее кошка. Англия, Португалия, Россия. Почему Вертелов никого не любит. Новое предсказание Вертелова.

Весна показала замерзшие синюшные ноги: еще не привлекательно, но уже что-то. На схожих ногах к нам вновь приехала тетка Вертелова, Софья Васильевна.

Как и в тот раз, Вертелов зашел ко мне в комнату.

― Она опять у нас переночует, ― сказал он. Я сразу понял, о ком разговор.

― Как быстро, ― сказал я.

― Граф бросил ее.

― Как?

― Ничего не знаю. Только это.

Она приехала вечером, в четверг. Теперь ― поездом. Я никогда не видел, чтобы человек переменился так основательно за четыре месяца. На ней было темно-серое пальто, черные брюки, черный шарф и чернейшее выражение лица. Кошка в переноске тоже смотрелась не лучше. Время от времени она принималась мяукать, видно, давно не ела.

― С приездом, ― сказал я, ― где же ваш чемодан?

― Нет его. Вот ― сумка.

Она отдала мне небольшой легкий саквояж. Что там лежало: дюжина трусов и разбитое сердце? Да и то должно весить больше. Рука Софьи Васильевны была холоднее мартовского воздуха.

Мы взяли такси. Теперь нам пришлось платить самим: тетка даже не предложила. Позже, дома, мы поняли, почему. Всю дорогу в машине, как туча, висело неловкое молчание. Таксист сунулся к нам с ознакомительной целью, но мы загасили пламя его общительности. Софья Васильевна сказала, глядя в окно:

― Молодой человек, нам нечего вам сообщить.

Возле подъезда я оставил Вертелова с теткой, а сам пошел в магазин ― купить кошке хоть что-то. А когда вернулся и наполнил кормом блюдце, она набросилась на еду, как будто не видела ее с Казани. Вертелов с теткой сидели на кухне. Она сжимала стакан с чаем.

Вообще, как и всякий влюбленный, тем более брошенный, она выглядела несколько полудурочно. И ладно ей исполнилось бы двадцать, и ее юное сердечко спиздил бы тридцатилетний байкер, который гонит железного коня по шоссе разбитых надежд под дождем любви на соседнюю улицу. Спасается от обстоятельств и просто не может сейчас ей ничего рассказать. Но клянется, что никогда не забудет ее. А она рыдает у себя в комнате, потому что минуту назад отец встал перед дверью и не пустил ее на двор ― к нему… Однако Софье Васильевне клонилось под семьдесят.

Вертелов молчал. Я не считал себя вправе спрашивать. Она заговорила сама.

― Дачу, ― сказала она, ― я куплю дачу.

― Зачем? ― спросил Вертелов, ― а как же Лиссабон? Лондон?

Ее глаза налились, как брюхо насосавшегося комара.

― Все теперь его.

― Чье?

― Его…

― Как?

― Он попросил, я отдала.

Тут не выдержал я.

― Вы отдали дом?

― Два.

― Два дома?

― Два. И деньги.

― Зачем?

― Он попросил.

― А-а…

― Нет, мне не жаль. Мне жаль другого…

― Чего?

― Он ушел…

Вот такими лилипутскими шагами мы выяснили, что казанский граф одурачил ее. Сказал, что у него есть дом под Казанью, квартира в Казани, виноградники в Барселоне, публичный дом в Гааге, недалеко от трибунала. Да, это меньше, чем у нее, но если соединить, обменять, поделить, раскрошить и собрать совком любви, то можно купить ранчо в Аргентине, выносливых скакунов и никогда не работать. В чем-то он обманул ее, в чем-то ― наебал, а в целом ― исчез, забрав доверенность на ведение ее дел. Из его квартиры ее выгнали через день. Потом она получила смс от него. И еще месяц жила в Казани, в гостинице, куда пускали с животными. Понятно, она отдала ему не все деньги, но теперь она относилась к ним с остервенелой подозрительностью, граничащей с жадностью.

― Что вы будете делать на даче? ― спросил я.

― Тлеть.

― А где она будет?

― Хочу поближе к Ясной Поляне. Я любила Льва Николаевича. Может, быть, если я сумею договориться, меня кинут с ним рядом.

― А сейчас?

― Что ― сейчас?

― Куда вы поедете? Завтра?

― Туда и поеду.

Никаких винных посиделок в этот раз не случилось. Про костюм она Вертелова не спросила, деньги не швыряла. Наутро мы посадили ее в экспресс, и она уехала. А мы с Вертеловым после моей работы весь вечер говорили о ней и неудачных союзах. Тут я впервые рассмотрел в нем безразличие к ближним, которому и позавидовал, и удивился.

― Сама виновата, ― сказал он, ― куда было лезть?

― Она же не знала.

― Да брось. Для таких случаев и придуман телевизор. Неужели в этом возрасте она рассчитывала, что казанский граф увезет ее в Аргентину. Это даже звучит как… шлюха выронила хуй.

― Тебе не жалко ее?

― Нет.

― Она же твоя…

― Да знаю, знаю. На этом основании она не стала мне ближе. У меня где-то по свету скитается двоюродная сестра, которую я видел раз шесть в жизни. Но мои родители постоянно твердят мне, что нам нужно общаться, потому что это ― моя кровь. В смысле, родная. А я думаю, что не это определяет. Зачем насильно ошиваться с какими-то людьми только из–за того, что вы ― родня?

Вот именно тут я ему позавидовал. Я постоянно нацеплял на себя все тягости полуродных людей, по полчаса выслушивал философские озарения рыночных торговцев, с которыми мой отец четырнадцать лет назад прокатился в одном купе, не умел говорить “денег нет” безумным старухам на улице, пахнущим как поклонник зимнего закаливания мочой.

― Да, да, ― сказал я, ― крутовато, наверное, в семьдесят влюбиться в такого гондона.

Вертелов задумался.

― Он же не виноват, что есть люди, вроде нее. Столько разговоров кругом о величии, о фантастических виражах минувшего образования, что странно, когда эти же воспитанные, остро отточенные люди попадаются на казанского графа или орут на полуслепого тунисца в недорогом отеле.

Тут задумался я.

― Она же полюбила его… Я не оправдываю, но…

― Да, это беда… Я тоже когда-то… Это я сейчас так красиво расписываю, а сам падал к настолько бесцветным ногам… Но… Хорошо, что это закончилось. Прошло время. Сейчас даже влюбиться толком трудно. Везде препятствия.

― Какие?

― Это же придется что-то говорить, выяснять. Какое у нее любимое варенье, что она делает по вечерам. А вдруг она любит клубничное. И еще, не дай Бог, личность. Терпимая к недостаткам и особенностям других. Защитник чего-нибудь. Чувств червей, например. И пиздец. Хотя ― с чего я взял, что это будет она: костюмы теперь сидят одинаково.

Он был сильно пьян.

― Литры усредненного медицинского спирта текут по улице и горят. И в этом синеватом пламени горят люди. Им не больно: они сами подожгли себя. Больно должно быть тем, кто идет рядом, кто выбрался из огня на тротуар. Их сразу тащат обратно: за рукава, за полы пальто. Как можно не гореть, когда все горят. Не во что влюбиться, кроме ужасного запаха горящего спирта. А потом она подходит к тебе и говорит, у меня задержка уже пять недель. А у вас никогда не было свидания.

Он выпил еще и как-то совсем согнулся, забредил в пол. Оказалось, что на нём он и заснул той ночью, прямо на ковре, и проснулся со щекой, как бельгийская вафля. Я нашел его на кухне, он пил коньяк с виноградным соком, лимоном и льдом и уверенно направлялся во вчерашнее состояние. Я вчера выпил немного, потому что сегодня мы собирались подстричься. Вертелов сказал:

― Не, поношу еще.

Хотя со спины он смотрелся совсем по-священнически.

Я уже оделся, когда он окликнул меня из кухни. Я шагнул в коридор и спросил, что.

― Слушай, ― сказал он, ― она же говорила про дачу. Я чувствую, сейчас эта карусель упадет на нас. Наверняка родственники попросят меня… Она в таком виде сейчас, что у нее просто заберут деньги и уйдут. Я представляю… Придется ездить, заниматься этой херней. И еще неизвестно, что может случиться.

На этот раз он оказался совершенно прав.

Глава седьмая

Нашенская копия. Вирусные котлеты. Инфекция здесь, инфекция там. Надежды, которые не оправдались. Вертелов возвращается злой. Вертелов предлагает рискованное путешествие.

Японское шоу, которое Вертелов смотрел во время отпуска, действительно пересняли во многих странах. Выпуски появлялись почти одновременно, и от раза к разу скучнели. Во Франции нельзя было показывать одно, в США другое, весь японский запал угас. Российский вариант, как обычно, оказался громким, но дешевым и пустым. Я говорю о нем исключительно из–за событий, которые он породил.

Чтобы не оскорблять ученую общественность, взяли четверых совершенно бесполезных преподавателей из воронежского колледжа, где они держались даже не на первых ролях. А за женскую панк-группу выдали хамоватых дочерей провинциальных чиновников. Под конец они все передружились, отыскали в разговоре общих знакомых и прощальный ужин у них был вполне приличный: никаких жареных кошек или сырой рыбы. Нажарили котлет, сделали килограмма четыре пюре и разошлись. И клубок покатился по комнатам, городам и странам, оставляя за собой бесконечную заразную нить.

Котлеты накрутили из свинины, пополам с кониной. Кони были полудикие, как потом выяснилось, из бескультурных районов, которые еще встречаются в России. Они питались чем попало, пили из озер, которыми побрезговали бы байкеры. Впоследствии появилось множество новостей, сообщающих о том, что даже клички у этих коней были вроде: Синегнойный, Стафилококк и подобные. Совсем не как из рассказа детского писателя Семена Яковлевича.

Эти восемь человек разъехались по родным домам. Они обнимались, ели, совокуплялись, принимали репортеров, входили в аудиторию и церковь. Уже через две недели в их городах полыхала эпидемия. Больше всего досталось Курску: оттуда были двое человек. Город пал.

Болезнь являла собой настолько необузданную смесь, что поначалу врачи говорили о нескольких разных недугах: от гриппа до педикулеза. Вирус имел полдюжины возможностей, если его не пускали в рот, он шел другим путем. Инкубационный период длился всего два дня, после чего начиналось. Чесались и краснели глаза, гремел кашель, бесновалась температура, то поднимаясь на вершину градусника, то сползая в его бездну. Но самый позорный, выпуклый, отъявленный спорт открывался вместе с анальным зудом. Ему нечего было противопоставить. Словно заживающая рана или укус слепня ― манило заветное отверстие. И болеющие покорялись: запускали руку в штаны и юбки и истово чесали…

Поначалу многие смеялись. Эпидемия крушила небольшие города и кружила далеко от Москвы, Питера. Некоторые российские комики, впитавшие творческое бессилие с молоком российских рэперов, успели пошутить об этом со сцены. “Все же видели людей в регионах с рукой в жопе?” ― спрашивали эти несчастные, не подозревая, что вскоре ладони доброй четверти из них устремятся в том же направлении.

Да, новости… Они нахлынули такой волной, что защититься и не утонуть было трудно. Сложнее всего было различить, чему верить. Кто-то паниковал, но большинство в открытую смеялись. Все протерли глаза, когда Москва уже стала увязать. Естественно, это попытались скрыть, как раздроченное здание за фальшивым изображением времен его процветания. На работе у меня появились ретрансляторы, которые наутро выкладывали все, что видели вчера по телевизору. Они успокаивали всех, говорили, что ничего нет, что зудящие жопы вызывают только смех, что правительство не допустит. Но как-то утром я поздоровался с одним из них и прочел у него на лице неодолимое желание скорее высвободить руку, чтобы почесаться. Я побежал в туалет и мыл руки минуты две. В обед нам сказали, что с завтрашнего дня все остаются дома до дальнейших инструкций.

Мы с Вертеловым не так уж и следили за происходящим, особенно он и особенно поначалу. Он каждые выходные мотался в Тульскую область, устраивать теткины дела с дачей, возвращаясь полутрупом. Даже обязательное субботнее вино мы забросили. Вертелов уезжал утром в субботу и только в воскресенье вечером я открывал ему на звонок. Он скудно ел и ложился спать. К моменту, когда нас отправили с работы по домам, оказалось, что в каждой стране мира уже есть пострадавшие от безымянной пока болезни. Уже набралось с пять тысяч умерших. Неделю спустя мы открыли новости и узнали, что жопу чешет весь мир.

В детстве я приобрел себе корь. Она походила на семейную жизнь унылой пары: нельзя читать, нельзя ходить, нельзя приближаться к яркому, только лежи и слушай радио. Теперь эти требования ужесточились, умножились и накрыли всю Землю, которая из современной планеты вмиг превратилась в плоскую безжизненную пустыню. Всех обязали носить медицинские или им подобные маски. Запретили здороваться и болтать на улице. Отменили случайные сексуальные контакты. Тетя Сара с окраины Петах-Тиквы не могла уже просто так остановиться у дома свояченицы Геулы, поговорить о ценах на нут. Джампаоло из Турина не имел права выпить пьемонтского вина с красавицей Филоменой, а потом любить ее семь минут в отеле “Пьяцца Вагина”. Феде из Северска к его ужасу закрыли не только город, но и дорогу в школу. Человечество село за домашнюю решетку.

В первые дни отовсюду слышался довольный смех. Мы живы, мы не ходим на ненавистную работу, мясники и булочники ― ходят, граппа, водка, ракия и шнапс продаются свободно, интернет набит фильмами и концертами, что еще нужно? Даже деньги еще лежат на карточках, можно бесконечно заставлять курьеров возить тебе кровати и полуфабрикаты. Вот они ― заслуженные каникулы. Но тут прекрасные картины развернулись к людям пыльными холстами. Оказалось, что и с обратной стороны кое-что изображено: а именно ― их родные и близкие, принявшие самые гадкие и захватнические позы.

“Любимая, ― стыдливо говорит розовощекий влюбленный, ― я хочу держать тебя за руку, каждую минуту проводить рядом с тобой, угадывать твои желания, стать твоим воздухом…” Скорее! Скорее добавь: “На выходные” или: “До завтра”. Иначе пандемия окунет тебя в твои мечты. Поздно… Получил? Сидишь субботним вечером после ссоры с женой, а на расстоянии вытянутого джойстика беснуется твой личный второклассник. И гречневый ужин уже не лезет в горло, которое пять минут назад выплевывало проклятия…

Для нас с Вертеловым изменилось не многое. Он так же сидел в комнате, выполняя заказы. Я ходил в ближайший магазин. Мне заплатили за месяц и остались должны еще за один. Теткина дача была готова: в прошедшее воскресенье Вертелов вернулся совершенно пьяный и счастливый, хотя такси из–под Тулы стоило ему четыре тысячи. Но в электричках становилось небезопасно: несмотря на все запреты, больные продолжали ездить на дачи и просто по больным делам. Даже подраться с ними никто не решался: кашлять, чесаться и умирать никому не хотелось.

Мы старались не заглядывать далеко в будущее, не торопить его приход, но оно все равно наступило. Месяц в заточении проскочил как по мылу. У вируса появилось имя: “Канус-2019”. В темноте краснели его глаза, мертвую тишину распарывал кашель, а на голове кособоко сидела корона анального зуда. С ним, с зудом, вообще получилось увлекательно. По статистике, он означал легкую форму болезни, 92% из тех, у кого он начинался, выздоравливали. Однако при этом ― зуд не унимался около двадцати дней.

Режим за окном свирепел. Нельзя было гулять без документов, перчаток и медицинских масок. Цена на последние горделиво расправилась, расцвела. Появились несогласные. Эти, в основном молодые, люди надевали на голову белые трусы с прорезанными глазами и так ходили в магазин или аптеку, называя себя “Исподники России”. Через каких-то десятых знакомых они вышли на Вертелова, и он рисовал им эмблему: коричневый сморщенный цветок, растущий на куче мусора. За двухчасовую работу “исподники” заплатили десять тысяч.

По улицам и паркам ездили хищные полицейские машины, которые как будто только и ждали, когда можно выпорхнуть из укрытия. Они были наполнены ощетинившимися сотрудниками, в один миг развернувшими полупиратские кампании против зашуганного населения. Как-то Вертелов без маски вышел купить сигарет, и его остановил пеший отряд числом равный трем юным сотрудникам полиции. Десять минут они умоляли его заплатить хоть какой-то штраф. В конце концов Вертелов потянулся к задней части себя, делая вид, что собирается чесать. Полицейские исчезли, Вертелов вернулся с сигаретами злой. Схватил маску.

― Они же не помогают. Не помогают.

У нас обоих под масками раздражались лица, а дыхание давалось не особенно хорошо. Вертелов часто повторял:

― Людям такой шанс выписали: держаться подальше друг от друга, а они все равно липнут.

Хоть как-то выручал май: дождливый, холодный, грязный. Смотреть за окно было все равно что опустить голову в кастрюлю с окрошкой на разбавленном гусином помете. И в один день Вертелов не выдержал.

― Поедем отсюда, ― сказал он, ― пока выпускают. Сегодня нельзя без масок, завтра ― без того, чтобы передернуть префекту района, к которому надо записаться за два дня, а если он устал, подождать еще три. Я не особо часто гуляющий человек, но я человек, а не крот из Красной книги, которому ничего нельзя. Поедем.

― Куда? ― спросил я. ― Я с севера, ты с юга. Поезда уже не ходят. Мы можем доехать только до границы Московской области. А что там? Снимем другую квартиру.

― Поедем на дачу.

― К твоей тетке?

― Да.

― А она?

― Она сидит в Туле. Сейчас вряд ли куда-то пойдет. Место там грустное, но с забором. Можно гулять. В километре ― магазин. Сельский, конечно. Я пытался купить там вина в последний раз, пока ждал такси. Спросил, есть ли сухое. Сказали, что есть красное, а уж какое оно там…

― У тебя есть ключи?

― Остались. У председателя. В эти выходные должны были привезти мебель, плиту, ковры. Я попросил его открыть грузчикам, чтобы ради этого не переться туда. Приедем, расставим все. Вода есть, свет есть.

― А деньги? У меня немного. Нам так и не дают работы.

― У меня тоже, но заказы еще тлеют. Протянем. Упакую компьютер, возьмем чай, кофе, немного трусов, что еще там у нас скоропортящееся. В самом крайнем случае съезжу к тетке, скажу, что нужны деньги на членские взносы или что-то около. Поехали.

― Мне кажется, ― сказал я, ― слишком просто все. Не бывает так. И потом ― опять четыре тысячи на такси?

― Я смотрел, ― ответил он, ― сейчас три двести. Тогда воскресенье было. А сейчас нет.

Собираться было легко, хотя меня и грызло неприятное промозглое чувство. Я взял ноутбук, белье, футболки и еще всякого необходимого по чуть-чуть. У нас получилось два рюкзака и одна большая сумка. Жаль было оплаты за следующий месяц, но, когда Вертелову пришло сообщение, что нас ожидает Далшот на красном “рено”, все неприятное упорхнуло, а осталось лишь предвкушение какого-никакого путешествия.

― На “рено”, ― сказал Вертелов, ― как французы. Надо взять в дорогу коньяк и шампанское. Я с этим “Канусом” забыл, когда пил.

Мы закрыли дверь и спустились. Лицо Далшота выражало самое искреннее ожидание.

Глава восьмая

Жизнь за окном автомобиля. Вертелов объясняет что-то об искусстве. Дачное товарищество с загадочным названием. Пустой холодный дом. Первая ночь. Тачка с едой и хозяйственными необходимостями.

Полуголые дети в грязи, переломленные пополам березы, ржавые остовы машин, отчаянные куры, заброшенные дома, худые обреченные коровы, магазины “Лариса” и “День и ночь”, рваные засаленные майки, нечесаные похмельные головы, длинные отцовские кожаные куртки на подростках, цветастые старообрядческие платки ― за окном “рено”, ставшего на четыре часа нашим другом, лежала огромная, неповоротливая, многовековая и немолодая Область. Мы честно признались водителю, что никаких пропусков у нас нет, и он вез нас самыми глухими местами. Мы проезжали мрачные Чесноковки, фантастические Макроновки, невытравливаемые Ленинские и село Ржавое. День был ветреный и нам под колеса горстями швыряло листья, птиц и детей. Вертелов выпил шампанского и коньяка и возбужденно говорил:

― Я хочу быть режиссером и снимать все это. Такой певец илистого дна. Ты посмотри: женщина бьет пьяного полотенцем: сейчас только час дня. Он в шесть раз больше ее, а она лупит. Скоро все режиссеры возьмут свои съемочные группы, если сумеют собрать, и поедут сюда. Кино сейчас устремлено в прошлое, а тут оно ― настоящее. Ты видел, сейчас в героях ходят глуповатые негры, которые своей честностью побеждают любого холеного выпускника Итона. За это им доверяют роли Питера Пена и доктора Ватсона. Когда искусство успело так задолжать рабовладельческому строю? И почему выбран такой тягостный способ возвращать этот мнимый долг? И главное ― взяли самое тонкое и уязвимое. “Давайте перестанем пиздить мексиканцев и узбеков в полицейских участках? Нет, давайте лучше сделаем их героями сериалов и книг”. Теперь, чтобы снять фильм с еблей и курением, надо пройти через говно и долго извиняться, говоря, что “это же про восьмидесятые, тогда так было. Плюс основано на нереальных событиях, проявите понимание”.

Наш водитель не обращал никакого внимания на разговор, ему приходилось маневрировать в грязи и одновременно искать поворот на село Осенние Кусты. За ним лежало нужное нам дачное товарищество.

― Давай придумаем ругательство, которое никого не оскорбит. Когда в конце фильма самый гондон говорит блестящему от крови герою: “Ты ―…”

― “Ты” ― уже оскорбительно, ― сказал я, ― кто дал право так фамильярно…

― Ладно. Без “ты”. Просто эпитет и существительное.

― Ублюдок!

― Нельзя. Фонд ублюдков сразу пишет гневное письмо.

― Слабак!

― Анорексики неширокой толпой выходят с пикетом.

― Да что он за злодей, ему же плевать.

― Ну, не настолько же он злой. Шантаж, подкуп должностных лиц, наркотический трафик, подпольные ставки, но в остальном-то он ― член общества.

― Приехали, ― сказал водитель, ― дальше не могу ехать, там низина, все залило.

― Везде низина, ― сказал Вертелов. Он расплатился, мы взяли сумку, надели рюкзаки на подвыпившие плечи. Спустились, поднялись и встали перед шлагбаумом. На нем висела табличка: Дачное товарищество “Результат”.

― Вот и результат, ― сказал Вертелов. Мы прошли мимо спящей собаки и пошли на участок №78. Он был недалеко.

Вертелов уже приезжал сюда и вел меня, как лидер. Я оглядывал окрестности. Дачи как дачи, только оглушительно старые. Никаких домов в скандинавском стиле или современных материалов. Только раннесоветские деревянные постройки. Мы зашли к председателю. Его участок, густо засаженный вишневыми деревьями и смородиной, прикорнул у леса.

― А мебели не было, ― сказал он, возвращая ключи.

― Как…

― Совсем.

Вертелов протрезвел. Председателю было под восемьдесят: едва ли он шутил. Мы пошли к дому. Он сиял издалека.

― Кто заказал этот цвет? ― спросил я.

― Я, ― ответил Вертелов, ― он значился как “теплая замша”. И когда они красили, было похоже…

Сейчас дом лучился апельсиновым теплом. На фоне здешних заморышей он стоял двухэтажным красавцем. Вокруг него ютились даже не дома ― строения: серые, коричневые, покосившиеся, чахлые. Правда, наш участок весь зарос высокой травой, которая начиналась метр спустя от стены дома. И забор был хоть и новый, но прозрачный, сетчатый. Мы подошли к калитке, я отметил прозрачность забора.

― На этот еле уговорили ее, ― сказал Вертелов, ― она совсем стала скупая. Каждую копейку согласовывала. И деньги сначала высылала моей матери, а потом их переводили мне. Она теперь не верит мужчинам. На полгода пораньше бы, да?

Он открыл калитку. Сквозь траву, как неудачливые путешественники, мы пробрались к дому. Вертелов открыл тоненькую деревянную дверь.

― Ебать, ― сказали мы одновременно, войдя внутрь.

Дом был феноменально пуст. Никакой мебели, никакой посуды, ни огрызка ткани на окнах. Гостиная, кухня и ванная внизу и три комнаты наверху. Только в кухне блестела раковина и везде висели лампочки на черных перекрученных проводах.

― Смотри, ― сказал я.

На кухне, на подоконнике стояла коробка с электрическим чайником и бантом ― подарок от застройщика. Вертелов сел на пол у раковины.

― Холодный, ― сказал он.

Мы разложили вещи, Вертелов поставил компьютер.

― Как мне рисовать? Лежа? ― спросил он. Был ли смысл мне напоминать сейчас, что идеей приехать сюда заразил меня он. Хотя он, не сомневаюсь, мне напомнил бы. Он вообще вдруг стал капризным.

― Как мы будем спать? Что мы будем есть? Как будем мыться?

К тому же он ходил по дому, не снимая ботинок. А когда ему хотелось в туалет, он выходил, оставляя дверь открытой, забирался в центр травы и кричал мне оттуда:

― Просто пиздец. Мы здесь не выживем.

К счастью мы взяли кружки. Мы допили коньяк, потом, содрогаясь от холода, прикончили шампанское, вскипятили чайник, пили чай и ели белый хлеб с колбасой. На утро мы ничего не оставили. Недостаточно пьяные, замерзшие, мы надели на себя все теплое и легли рядом в самой маленькой комнате на втором этаже. Вертелов придумал вскипятить там открытый чайник. Стало теплее, влажно, а потом ― еще холоднее. Мы укрылись рубашками и уснули.

Я проснулся в шесть утра: Вертелов стянул мою рубашку, и лицо и руки у меня отваливались. Ноги же я как будто потерял в Финскую.

Я умылся ледяной водой и почистил зубы на кухне. Зеркала не висело, и на обмороженное лицо я полюбоваться не смог. Стоя у подоконника, я выпил две кружки горячего чаю. Он был как лава, и я надеялся, что мои внутренние Помпеи выживут. Очень хотелось есть. Вчерашний завтрак из яичницы и багета с маслом казался королевским. А ведь потом еще был кофе с молоком… Я вышел на улицу.

С крыльца я видел далеко. Ничего не изменилось: дачи, дачи, мрачные дачи насколько добивал глаз. И лес. И поле. И еще другие дачи вдалеке. Где же магазин… И где же мебель, которую я мысленно уже называл “нашей”. Я достал из кармана телефон и нашел сайты компаний ― “должников”.

― Пока не доставляем, сообщим дополнительно, ― ответили мне трижды.

Несмотря на семь утра, движение на дачах уже началось. Ходили преимущественно пожилые, видно, им не спалось. Прошел дед с удочкой. Председатель. Второй дед с удочкой. Две старухи с пучками крапивы. Эти ползли еле-еле и разговаривали.

―…внук прошлам летам. Ничаго не ел. Грибов нажарила: не ест. Оладий нажарила не ест. Картошки нажарила не ест.

― Можат, он у тебя вареное любит?

― Ага. Пельменев наварила ― не ест. Щей наварила ― не ест. Сосиски ― туда же.

Я сходил с ума на своем голодном крыльце… В восемь я разбудил Вертелова.

― Не помнишь, во сколько открывается магазин?

Он мутно посмотрел на меня.

― Ты спал в моей комнате? А, да… Нет, не помню.

И снова укутался и уснул. Я просидел на крыльце еще полчаса и надумал идти. На въезде уже не спал сторож, старый, как и все тут. Он подсказал мне, где магазин. Я пошел по асфальтированной дороге. Голод уже не так донимал меня, возможно, он напал на какой-нибудь мой орган послабее других, отделил от стада и теперь доедал его. Через пятнадцать минут я дошел.

У меня лежали деньги на карточке, а еще несколько купюр ― в кармане джинсов. Я решил потратить их, а большую сумму приберечь. Но тут же залез в отложенное.

Магазинов было два: продуктовый и хозяйственный. Я накупил еды и пошел за остальным. Купил складной мангал, два складных рыбацких стула, шампуры, сухих дров, топор, кастрюлю, резиновые коврики, верблюжье одеяло, мыло, губки, средство для мытья посуды и на финишной прямой еще ― тачку. В ней оставалось еще много места, и я набрал мелочи вроде спичек и первостепенной кухонной утвари. Когда я вернулся на дачу, Вертелов уже рисовал, лежа на полу.

― Что там завтрак? ― спросил он.

Не помню, чтобы я готовил еду на костре. Да, лет в двенадцать промелькнул хлеб на веточках, но в двенадцать и не такое мелькало. А тут целый завтрак. Я разжег огонь в мангале, положил на него шампуры и поставил кастрюлю с водой. Кое–как сварилась овсянка.

― Сыпь больше, есть хочется, ― говорил Вертелов.

В вертеловской кофеварке я сварил кофе. На улице было теплее, чем в доме, и мы позавтракали снаружи.

― Буду готовить обед, ― сказал я, когда мы закончили, ― с одной кастрюлей это, наверное, к вечеру.

Вертелов ушел рисовать, а я отправился с тачкой и топором в лес. Гибель от голода и холода отодвинулась и как будто смотрела на нас с дальнего пригорка. Вскоре она пропала совсем: прогноз погоды обещал потепление уже на следующей неделе.

Глава девятая

Наш туалет. Судьба лопаты и тачки. Старые дачи, старые люди. Что случилось с родней Черепанова. Имена девяти раков. Тайна керамической комнаты. Журчание Вертелова. Тачка за домом.

За пару дней все наладилось. Мы даже помылись, вскипятив воду в чайнике и разбавляя ее в кастрюле. Пока один бегал в дом и на улицу, второй стоял, синея, голый в траве. Вертелов сильно изманделся. Когда я готовил, ходил за спиртным, он еще терпел, но как только трудности прикасались к его рукам, сразу злился, как старуха, не имеющая на то никакой причины. В городе этого за ним не водилось. Но в городе ему и не приходилось использовать в качестве туалета дальний угол пустынного участка. Мы выбрали его из–за стены малиновых кустов, росших с той стороны забора, у соседа. Ямку мы, конечно, вырыли, но вонь неумолимо окружала это место. Я все ждал, когда сосед возмутится.

Я специально ходил за лопатой и, когда нес ее из магазина, думал о ней, о ее судьбе. Наверное, неприятно узнать, что тебя создали, чтобы копать туалетную яму. Твоих сестер разобрали на посадки сливовых деревьев или туй, на строительство заборов. А ты выкопаешь одну-единственную яму, которую засрут. Скорее бы состариться, чтобы штык слетел с черенка, а черенок поставили подпирать тяжелую молодую ветку груши “Ровесница Брянска”. То ли дело тачка, с которой я ходил за продуктами. В нее хоть женщину, хоть закуску. Одно железо, а какие разные судьбы.

Сосед не пришел, но пришел председатель. Благодаря ему мы и познакомились с дачным товариществом “Результат”. За несколько дней, что мы его не видели, он то ли успел оглохнуть, то ли вспомнил об этом счастливом навыке стариков ― слышать ровно то, что хочется.

― Ну, молодежь, открывайте, ― крикнул он из–за калитки. Мы на крыльце ели привычную овсянку, которую Вертелов начал потихоньку проклинать.

― Бля-а, ― сказал он, не шевеля губами. Я открыл.

― Вот, пришел знакомиться. Вы же у нас единственная молодежь.

Мы назвали себя. Председатель пожал нам руки:

― Компасов. Игнат Федорович.

― Не боитесь? ― спросил я, имея в виду рукопожатие, ― все–таки “Канус” бушует.

― Не-ет, чего мне бояться. У нас такого нет, нас не берет. Это молодым надо: все модное, современное, а у нас тут ― тина и черепаха Тортилла в кресле плавает. Тут у нас есть старики, которые с Берией в один год родились.

― Им сейчас сто двадцать? ― спросил я.

― Так что вот на вас у нас вся надежда. Вы ― наше будущее. Для вас мы эту землю берегли. Если кому огород вскопать или дров наколоть, это уж мы теперь сразу к вам.

― Я работаю, ― громко сказал Вертелов, ― допоздна.

― Сразу к вам, ― повторил председатель и похлопал меня по плечу. Я понял, что завтрак нам не закончить и достал сигареты.

― Хотите? ― предложил я.

― Новомодные, ― сказал председатель, ― давно таких не куривали. Помню, трофейные у меня долго лежали. Немецкие-то. Не курил их, не курил, а потом дружок ко мне приехал, из лагеря освободился. Есть, говорит, не так хочу, как курить. Желательно что-нибудь немецкое. Ну мы и… всю пачку за вечер. С тех пор ни разу: только наше! Святое!

― Да это наши, ― сказал я.

― Гляди ты! Молодцы! И тут хуесосов обскакали!

Он взял четыре сигареты и с удовольствием закурил одну из них.

― Прежде чем работать, поесть надо, ― сказал он, ― сегодня приходите на обед.

― Куда?

― К Черепанову, Пал Палычу. Он раков разводит, будем с пивом есть их. Только принесите пива и…

― Раков? ― спросил Вертелов.

― … папирос этих ваших.

― А где он выращивает раков? ― спросил я.

― Их трое было, Черепановых-то. Еще Юрий Палыч и Станислав Палыч. Три участка рядом. У Пал Палыча-то никого, а у братьев ― жены, дети, даже один внук уже. И вот все они разом умерли.

― Как?

― Угорели. Осенью дело было, топили печку. Сезон закрывали, собирались назавтра в Тулу ехать. Звали Пал Палыча, он не пошел. А утром приходит: девять трупов, даже внук. Участки Пал Палычу достались. Он дома снес, пруд организовал, очистные сооружения, самок икряных закинул и уже через пять лет мы с ним попили пива с первой партией раков.

― А трупы? ― спросил Вертелов.

― Так что вот вы, значит, за пивом, а часа в два я за вами зайду.

― Ты пойдешь? ― спросил я, когда председатель ушел.

― А вдруг он их там и утопил. И эти раки их жрали и жирели, ― сказал Вертелов. Я содрогнулся.

― Ну, брось.

― Нужно сходить. Во-первых, у него, наверное, есть кресла или хоть стулья со спинками. Во-вторых, туалет. Может, под каким-то предлогом помыться удастся.

― А сколько пива брать?

― Ты что ― маленький?

В магазине меня уже запомнили и называли “парень на тачке”. А сегодня, наверное, я превратился в “алкаша на тачке”: я взял сорок бутылок пива и пять пачек сигарет. Я просто не мог представить, что кто-то пойдет за добавкой, если пиво кончится. К тому же бутылочки уже давно стали меньше: из каждой производители крали граммов по пятьдесят. Вертелов спросил:

― Ты ебнулся?

Я развернул перед ним свою дорожно-бутылочную карту. Он согласился. Без десяти два появился председатель.

― Постепенно я вас со всеми тут познакомлю, ― сказал он, пока мы шли с тачкой к заводчику раков.

― Да мы, может, и не надолго, ― сказал Вертелов.

― Мария Семеновна ― чудесная женщина. Самая молодая у нас, только-только шестьдесят восемь стукнуло. Или вот Конкина Светлана Павловна, все про трамваи знает, столько лет в Туле их водила: и пустые, и переполненные, эх.

Он перечислял, пока не увидел забор из облезлого зеленого штакетника.

― Вот и Пал Палыч, ― сказал он, хотя это был лишь забор.

Я еле пролез с тачкой в калитку.

― Узковато, ― сказал я. Председатель по-детски хихикнул.

― Скажите Пал Палычу, ему понравится.

Я понял, почему, уже позже, в доме.

Дом был совсем старый, но еще крепкий, набитый мебелью, отжившей городской срок. Но у него было одно преимущество перед нашим: в углу террасы стояла печка. И она была жарко натоплена. Мы все пережали необходимые руки. Пал Палыч выглядел как и председатель: те же грубые штаны, тот же свитер, только зеленый, а не коричневый. Как будто они прожили жизни, копируя самих себя и вот теперь, достигнув полного сходства, немного изменили одежду и внешность, чтобы не помешаться.

― Молодежь! ― воскликнул Пал Палыч. Нас тут принимали как семи-восьмилетних. ― Пойдем, поможете.

Председатель сел в продавленное гигантское кресло у печки, а мы вышли и пошли в сарай. За сараем в заборе зияла овальная дыра, за которой мы увидели огромный пруд.

― Вот тут и плещутся мои ребятишки, ― с гордостью сказал Пал Палыч и добавил в сторону пруда, ― сейчас попробуем ваших братишек.

В сарае на газовой плите стояла многолитровая кастрюля. Пахло укропом.

― Это только первая партия, ― сказал хозяин, ― десять кило сегодня скушаем.

И начал закидывать раков из корыта.

― Олег, Станислав, Ильдар, Марина, Лариса, Люда, Юра, Лиза, Сережка.

Вертелов заглянул в корыто, там копошилось миллиарда два раков.

― Вы всех знаете? ― спросил он.

― Только этих, только этих.

Раки смело и упрямо шли в кипяток.

― Засекайте, ― сказал Пал Палыч, ― пойдем, покурим.

Мы вышли.

― Не забудьте, напомните мне, покажу вам свою коллекцию. Поедим, выпьем и покажу.

― А что вы собираете?

― Потом, потом, все потом.

Разговаривать было еще не о чем, поэтому я немного рассказал про тетку, про дом, как будто это все принадлежало мне. Наконец прошло пятнадцать минут. Пал Палыч взял шумовку с длинной ручкой и стал метать красных раков в блюдо с ручками.

― Скорее, ― сказал он, ― понесли.

На террасе председатель расставил кружки, тарелки.

― А-а-а-а, вот они, ― поприветствовал он раков.

Кружки были глиняные, уродливые. Они вмещали сразу две бутылки. Мы стукнулись кружками и сделали по большому глотку. Следующие пятнадцать минут мы ели и пили. После нашего дома эта старинная хижина казалась хорошей гостиницей. Председатель сидел в кресле, Пал Палыч на венском стуле с подушкой, а нам досталась лавка с такими же подушками. Еду и посуду можно было ставить на стол. Мы опустошили кружки и наполнили их снова. Мне стало слегка неуютно от мысли, что бутылок теперь всего двадцать четыре. Вечер же, судя по ракам, еще толком и не начался. Пал Палыч с председателем ушли варить вторую партию. Вернулись. Мы поели еще. Печка грела лучше любой женщины.

Старики раскраснелись. Мы почти не разговаривали, изредка кто-то говорил “ра-а-аки” или вроде того. После третьей партии я встал и в ожидании четвертой подошел к стене, где висели фотографии.

― Я не могу больше, ― сказал Вертелов, ― у меня сейчас рак начнется.

Председатель и Пал Палыч вернулись с новой горой.

― А, фотографии смотришь, ― сказал Пал Палыч, ― это вот все мои родственники.

― Которые угорели?

― Да, вы уже знаете… Все тут: Олег, Станислав, Ильдар, Марина, Лариса, Люда, Юра, Лиза, Сережка. Садитесь, ешьте.

― Может, по сигарете? ― предложил Вертелов.

― Ну кто рачий дух куревом оскверняет.

― А вы говорили про вашу коллекцию, ― вспомнил я.

― А-а-а, ну пошли…

Председатель остался есть раков.

Под лестницей была неприметная дверь, сантиметров на тридцать ниже среднего человеческого роста.

― Чтобы поклониться, ― объяснил Пал Палыч.

Мы попали в небольшое помещение, скажем, три на четыре, со сладковатым запахом. Одну стену занимал длинный массивный сервант. Еще стоял стол, на стенах висели полки, а в углу притулилось крохотное креслице. Все полки, сервант, стол занимали предметы коллекции Пал Палыча. Многие были приклеены к стенам. Одной формы, одного размера, только отличные по цвету: розовые, желтоватые, слоновой кости, голубые, но в основном ― белые.

― Это же я правильно понимаю… ― сказал я.

― Ага. Салфетницы.

Мы ничего не понимали. Пухлые керамические глазурованные салфетницы, похожие первая на вторую и на все остальные.

― Они какие-то необычные? ― спросил Вертелов, ― вот эта откуда?

Он показал на первую попавшуюся.

― О, эта… Эта из нашего хозяйственного, вы, наверное, были там.

― А вот эта?

― О-о. Оттуда же. Они все оттуда. Приезжает новая партия, я покупаю, приезжает, покупаю. И так уже десять лет. И так будет всегда…

Нам показалось, что он немного возбудился. Он облизнул раково-пивные губы, глаза забегали.

― А зачем вы их собираете? ― наконец спросил Вертелов.

Пал Палыч подошел к столу и как-то нерешительно, словно извиняясь, взял одну салфетницу. По нему проскочила волна.

― Я… ― сказал он, ― мужчина одинокий. Ничего такого давным-давно не ведаю. Вроде рака, который под берег забился и подглядыванием промышляет. А эти (он уважительно окинул головой салфетницы)… в общем, смотрите…

Он перевернул салфетницу так, что мы видели ее сверху. Потом опустил руку, и салфетница оказалась на уровне молнии его брюк. Потом, не отводя руки, начал разворачивать все салфетницы в одну сторону, даже те, что на стене: оказалось, они аккуратно привинчены.

― Теперь садитесь, ― сказал он и усадил меня в кресло.

Тут я все понял. На что похожи перевернутые салфетницы, откуда здесь сладковатый застоявшийся запах и как Пал Палыч сражается с одиночеством. Стены этого керамического мастурбационного кабинета поехали на меня. Запах у кресла, где я сидел, держался еще влиятельнее, острее. Я встал и сказал:

― Хорошая коллекция.

Пал Палыч обрадовался.

― Да? Да? ― не верил он. ― Правда? Да я тогда… Десять лет… Да мы же…

Он полез в сервант и достал поллитровую бутылку с мутной жидкостью.

― Что это? ― испугался я.

― Хитиновка. Это я сам гоню. На раковых панцирях. Для крепости… Сейчас мы с вами… Эх… Правда? Понравилось? Ну, молодые люди, ну, молодцы…

― Вам бы “салфетовку” гнать, ― подсказал Вертелов, ― пойдемте там выпьем. Зачем тут? В святом-то месте…

― Молодцы, молодцы! Ах, каких мальчиков прислали. А я-то думал, мертва земля русская, а нет. “Салфетовку”? Ха, еще, может, и буду гнать.

Он развернул все салфетницы обратно, и мы вышли на свежий воздух террасы. Председатель заметил бутылку.

― Ого, ― сказал он, ― Палыч, я у тебя ночую.

Мы выпили хитиновки, заели нежным рачьим телом. Самогон был крепким. Растрогавшийся Пал Палыч опять принес полное блюдо. Незаметно мы опьянели. Пал Палыч снял со стены маленькую гитару и запел:

― Когда встает далекий друг,

Теплей и радостней становится вокруг…

Он спел песен пять, и каждая сквозила новым “салфеточным” смыслом. Старики смеялись, а Вертелов встал и вышел. Я один слушал песни минут пятнадцать. Наконец он вернулся. От него хорошо пахло.

― Где ты был? ― спросил я.

― Помылся, ― шепнул он, ― там рядом с сараем душ: с нагревателем, с горячей водой.

― А чем вытирался?

― Там висело полотенце.

― Фу-у.

Появилась вторая бутылка самогона. Все начали безудержно курить, хозяин открыл окно, и мы уже не вставали. Я смотрел на часы: было пять, шесть и вдруг полдесятого. Начало смеркаться. Шатаясь, я вышел из дома и пошел к туалету. Вдруг послышалось громкое журчание, оно усиливалось. Я подошел ближе и увидел, что Вертелов мочится в рачий пруд. Я хотел сказать что-нибудь укоризненное, вроде “разворовали страну”, но только засмеялся и не мог остановиться. Потом я обнаружил себя на террасе, председатель спал, держа в одной руке бутылку пива, а в другой ― рака. Пал Палыча не было. Я решил взять пива и пошел к холодильнику. Секретная дверь под лестницей была приоткрыта, оттуда доносились целеустремленные отрывистые шлепки. Иногда вместе со словами:

― Не могу, не могу, Господи, прости меня, зачем я столько выпил, не могу, не могу, это же не навсегда? Мать-керамика да Отец-фарфор, дайте сил… Не могу…

Последнее, что я запомнил: как беру из холодильника пиво.

Я проснулся дома, в одежде, закутанный в одеяло. Солнце светило в окно. С час я ворочался, боясь вставать. Потянулся за телефоном, проверил его на наличие случайных пьяных сообщений. Я ничего не писал, тревога отступила. Тогда я сел на полу. Вертелова в комнате не было. Он спал в соседней, в ворохе всей нашей одежды. Я спустился вниз, чтобы умыться. После ― вышел на улицу. Наступила та самая хорошая погода. Я предвкушал тяжелый день. За домом, где всегда гостила тень, я нашел тачку: она была доверху заполнена водой, кастрюля валялась рядом. В воде плавало несколько бутылок пива. Я открыл бутылку о бутылку. Каким холодным и нужным оно мне показалось…

Глава десятая

Что делать, когда нет работы. У меня проступают признаки старости. Важные и не важные занятия. Сбой в отлаженной машине предсказаний, и как они на нас повлияли.

У меня работы совсем не было, у Вертелова вспыхивали огоньки редких заказов, но нас пока это не волновало. После раковой вечеринки мы почти не пили, наступила прекрасная жаркая погода, я купил ножницы и превратил наши с Вертеловым джинсы в шорты. По наводке председателя мы кололи дрова старушкам, которые расплачивались с нами зеленым луком, молоком, домашним хлебом, кроличьим мясом. Мы стали местными знаменитостями, вроде всесоюзно любимых актеров. Даже на речку ходили несколько раз: охлаждали пиво в прибрежных водах и купались до обеда.

“Канус” действительно не просочился сюда. Каждый день мы с Вертеловым читали о новых ограничениях в Москве и радовались, что уехали. В городе все ходили строем, устраивали картофельно-гречневые войны, жаловались в соцсетях и доедали последние припасы, в основном без соли. Трудно примерить пиджак, если он висит в гардеробе за сотню километров от тебя, поэтому мы и не могли в полной мере ощутить весь ужас положения горожан. А иногда нам казалось, что сжечь Москву и отступить сейчас было бы разумно. Примерно так мы и поступили.

Любили ли мы Москву? Нет. Оба мы приехали из других городов, но и их мы не любили. Вертелов где-то с год назад показывал мне озеро, о котором узнал. Где оно находится, как оно называется ― я напрочь забыл, наверное, это придало бы ему еще большей привлекательности в глазах Вертелова. На этом озере был остров, на котором было озеро, на котором был остров.

― Вот тут бы я жил, ― сказал мне тогда Вертелов.

Оба мы недолюбливали людей, которые в метро подсаживались поближе, даже если все остальные вагоны пустовали. Людей, которые устраивали тимбилдинги. Людей, которым нравилось все происходящее. Сейчас мы оставили их в Москве, но я чувствовал, что Вертелов рвется дальше, в самую чащу.

По дороге в магазин, я проходил мимо других дач и видел чешущихся и кашляющих. Но дачное товарищество “Результат” вирус пожалел.

А потом наступило совсем идеально: нам привезли мебель и прочее. Два дня мы собирали шкафы, кровати, вешали занавески, ставили пиво в холодильник. Странно, мне бы радоваться, но я вдруг подумал о старости… В школе и университете я пожил в разных условиях. Мы с одноклассниками спали втроем на кровати, на полу, укрывшись пальто. Рядом с нами лежали домашние животные, сквозняк из форточек гонял невесомые клубы шерсти. Мы заваривали лапшу в скрипучих белых мисочках, курили на балконе. В душе общежития на потолке висели огромные ледяные капли: они разбивались о плечи, перебивали ключицы, коверкали судьбы. На кухне воняло пережаренными кожаными плащами, которые до этого много лет носили на голое тело трудолюбивые чекисты. Пустая дача тетки Вертелова тогда показалась бы мне лучшей спальней. А теперь я получил отдельную комнату, длинный диван, комод для белья и другие удобства и вздохнул с облегчением. И подумал, что в эту минуту кончилось мое детство. Комфорт приобнял меня за плечи и усадил в кресло, из которого не выбраться…

Самую большую комнату на втором этаже мы оставили Софье Васильевне. Мы не рассчитывали увидеть ее вскоре, но решили запереть ее комнату и не входить туда, чтобы ничего не разбить и не заблевать.

Старики по-прежнему искали с нами встречи и добивались своего. Если Вертелов всегда мог прикрыться иллюстрациями, то у меня не было даже такого тоненького покрывала. Я ходил всюду: к старику, который выращивал цветных гусей, к старику, который клал невообразимых размеров печи, так что в доме для жизни не оставалось места, к старушке, превращающей в соленья всё, что могло расти, к старику с разветвленной системой подземных коридоров под домиком… Я стал свидетелем горячей и неуемной борьбы со старостью.

Странные то были дачи. Здесь редко кто-то гостил, почти никто не уезжал в гости. Я иногда думал, что люди здесь, до того как их кто-нибудь увидит, вообще сидят, застыв в одной позе. А придет кто-то: начинают шевелиться, говорить. И делают при этом что-то излюбленное, застывшее в руках. Кто режет огурцы, кто курит. А пока никого нет, сидят, занеся нож над столом или чиркнув спичкой о коробок. Ждут.

Еще удивительнее казалось то, что меня тут любили больше, чем Вертелова. Его принимали, как моего несуразного товарища, тогда как в городе все складывалось зеркально. Там он был загадочным, небанальным, тревожным, сексуальным. А здесь даже его профессия не привлекала никого.

― Ну, что это? ― говорили старики, ― картиночки. Там делать нечего, сиди, рисуй. Вот ты юрист. Давай представим, я собью кого-то пьяный на машине, ты явишься в суд, скажешь, да он не виноват, вот улики. Я свободен, ты ― в почете. Профессия! А картинку и я нарисую: Чиполлино или пятнадцатилетнего капитана. Запросто!

Я не соглашался, но кого это волновало. Если у человека за шестьдесят лежит в кармане какое убеждение, то хоть мочись на него ― не откажется.

К ясновидящей мы с Вертеловым пошли вместе. Да ― и ясновидящая тут водилась, странно, что только одна. Мне казалось, что тут, на дачах, ее выдумали, чтобы не скучать. Просто выбрали самую неходячую старушку: и ей развлечение, и другим. Ей даже не перепало имени, председатель и остальные называли ее бабка Могира. В непродолжительном припадке интереса к истории дач я пытался выяснить, что это значит, но председатель ничего не ответил. Предостерег только от слишком частых посещений.

― Чтоб не затянуло, ― пояснил он.

Мы пошли как-то неожиданно, в грозу, в проливной дождь. Неделю давила жара за тридцать, а потом почернело и лопнуло. И Вертелов сказал:

― Пойдем. Запутаем ее.

― Ты не веришь? ― спросил я.

― А ты?

Конечно, Могира жила у калитки в лес. Если это было представление, как я подозревал, то режиссер воспользовался самыми зачатками знаний о ясновидящих. Дверь скрипела, в проеме висел линялый бархат, а в простенках ― картины с кувшинами и змеями. Блеснул, правда, один небольшой мужской портрет, висевший в том месте, куда в домах ясновидящих обычно не долетают взгляды.

Вертелов постучал по стене и громко спросил:

― Можно?

― Приблизьтесь.

Мы чуть не засмеялись. Но вошли. Распахнули черные двери в небольшую залу. Представление продолжалось: круглый стол, подсвечник, толстая колода карт, шаль, черная лента на лбу, потускневшее ожерелье, пепельница с песком. Стул для посетителей был только один, и я сел первым: Вертелов остался у дверей.

― Возьми карту, ― сказала Могира. Я взял верхнюю.

― Переверни и оставь так, ― сказала она. Я перевернул: крестовый туз. Могиру еле заметно передернуло лицом. Как будто там должен был лежать жираф червей из детской колоды, а выпала настоящая карта. И предсказание ей теперь придется дать настоящее, а не заготовленное. Она прищурилась и сказала:

― Беги.

― Бежать?

― Не перебивай. Беги. Беги одиночества и одиночек. Не давай им утащить себя в болото, а то покроется тиной: не найдут, не выплывешь. Спеши туда, где люди праздные, где ничем не заняты, а вид такой делают, что заняты. Присмотрись, накинь то же одеяние, прикинься, что занят и примирись. Тогда и проживешь спокойно, без волнений. Природа такова, с ней не сладишь: животное если должно сдохнуть, то и так сдохнет, как ни продлевай его мучения. Только разве что со скалы бросится, тогда ― полет. Но недолгий. А все же хотят подольше. Иди и помни, что я советовала.

Она внимательно, как будто не вполне веря в силу своих слов, посмотрела мне в глаза. Я встал, сел Вертелов. Вытащил карту: тот же туз, та же масть.

― Я перетяну, ― сказал он.

― Не надо, ― сказала Могира, ― у тебя он совсем другое означает. Уже дожидается тебя русская тройка, уже запряжены в нее три айфона, и экраны горят страшным знамением. Хочешь ― кнутом щелкни, хочешь ― кнопку нажми, и пойдет вихрь колючий, а в вихре том ― жизнь твоя. Только сядь в тройку ― не остановишься. Увидишь такое, что не остановишься. Напишешь такие картины, которые ни в одну раму не влезут. Но помни: горят айфоны страшные, несут сквозь вихрь из клавиш капслоковых, а впереди монитор бесконечный, а на нем ― Дьявол. И есть одна возможность, одна удача с ним не встретиться. Не садись в эту тройку, не волнуй коней.

Мы выскочили, как ошпаренные. Дождь прекратился, пробивалось солнце. Мы нервно посмеивались.

― Что это такое было? ― спросил я.

― Председатель говорил, она предсказывает всякую хуйню. “Дорога тебе предстоит в дом, где шоколад рядами лежит да в сумку просится”. Вроде этого. А у меня айфоны какие-то, монитор. Она слова эти откуда взяла, здесь, наверное, еще с почты звонят или из будки. При чем тут айфон? При чем?

Он еще долго спрашивал и дергался. У нас стояла в холодильнике бутылка хитиновки: подарок Пал Палыча. Вертелов выпил ее почти всю. Каждые двадцать минут он подходил ко мне.

― Что за монитор? Какая тройка?

Про мое предсказание мы и не вспоминали.

Глава одиннадцатая

Кем быть? Учительница Вертелова. Все только ахают. Митя, который кружил по чаще. Гороховый ликер и другие отталкивающие напитки. Женщина, мечтающая побывать мужчиной. Сокрушительное утро.

Как-то после завтрака, которые у нас становились все скуднее и скуднее, я отдыхал в нашем импровизированном туалете, в зоне самой высокой и густой травы. Впереди открывался новый день, полный облаков и впечатлений, вина и надежд. Я думал о бесполезности.

Я был юристом. Я делал важные дела: получал подписи, проверял, прошел ли законопроект второе чтение, заполнял таблицы и вел переписку. Дела сравнимого уровня важности выполняли миллионы человек вокруг. “Канус” остановил жизнь. Закрылись фабрики копирайтеров. Стендап-комики одиноко смеялись под сводами унылых кухонь. Порноактеры махали взад-вперед огромными сухими фаллосами в сумерках догорающего дня. Маркетологи по привычке просчитывали влияние кампании на их перемещение по квартире. Еще позавчера это были гордые осанистые ребята, а сегодня они лежали на диванах и никакой клич не мог поднять их.

Еще я думал о Вертелове. Он иллюстрировал. И чем дальше, тем окончательнее проваливался в собственные иллюстрации. Но зато он фактически кормил нас. Выдерживая при этом десятки правок и “добавьте зеленого”. Я все сидел и размышлял.

― Ты скоро? ― спросил Вертелов из приграничных трав, ― я вообще-то две ватрушки съел.

В конце июля мы посмотрели на себя и посчитали деньги. Их набралось мало, но наш облик пересилил количество. Я превращался в бобтейла, Вертелов ― в Чарльза Мэнсона в лучшие его годы. Нужно было покинуть на несколько часов милый “Результат” и постричься. На дачах многие ― особенно женщины ― предлагали парикмахерские услуги, доставали из дальних ящиков старинные машинки для стрижки, похожие на клещи. Но мы отказались.

Да, постепенно мы превратились тут в любимую забаву дачников. Нас пытались воспитывать, стричь, кормить, парить в бане; Вертелова явно хотела трахнуть бывшая учительница из маленького домика с вишневым садиком. К этому стремились еще несколько старушек. Все походило на сельскую свадьбу, куда молодые вынуждены приглашать родственников из окрестных деревень. Где тамада с подгулявшим лицом может одним словом “секс” положить аудиторию минут на десять. И где разговаривают сказаниями: “слыхала я, один русский мужик был такой умный и добрый, что не болел…”

Из нескольких подпольно работающих салонов мы выбрали барбершоп “Бородка”. Бедные пивные и барбершопы ― во времена нашей дружбы с Вертеловым они переживали период нереста. Как дегустаторы на выставке коровьего питания, посетители брели мимо ведер со схожим бурым великолепием. Названия пионеров, вроде “Стригу-стригу” или нашей любимой “Ольхи и ясеня” еще помнили, а дальше посыпались останки парикмахерских намеков и грезы пивных встреч. Так что “Бородка” звучала еще сносно.

Через сайт записаться не удалось, я позвонил. В “Бородке” (или, может, на “Бородке”) испугались, что я полицейский под видом нестриженого человека. А когда я сказал, что нас двое, ответили:

― Мы вам позвоним и пригласим.

Они выждали полчаса и перезвонили.

― Мы вас ждем.

Все, кроме магазинов и полицейских участков, было теперь нелегально и запрещено. Но мы постриглись.

А потом наступил день, после которого все изменилось и в чем-то ― кончилось.

Мы с Вертеловым пошли посмотреть на пруд в лесу рано утром. Нас остановила очередная старушка, мы видели ее раньше. Мы не помнили ее прошлого, видимо, так незначительно оно пронеслось мимо нас.

― Я Светлана Павловна, мы встречались у Марии Семеновны, учительницы, ― сказала она и добавила, повернувшись к Вертелову, ― “вашей” учительницы.

― Конечно, ― сказал я, ― Светлана Павловна. У Марии Семеновны.

― Я все наблюдала за дорогой, не идете ли вы. Хотела вам кое-что показать.

“Кое-что” нас насторожило.

― Я хотела прокатить вас…

Тут мы заметили, что на ней синяя униформа.

― Прокатить?

― Пойдемте, здесь так недалеко, что вы не успеете соскучиться. Вы ведь так молоды, вам нельзя терять времени. Пойдемте, ― снова сказала она.

Мы пошли за ней. Она шла волнуясь, но уверенно, как подросток-онанист, живущий в большой семье. Ему знакомы намерения шорохов, конечная цель любого шага. Довольно скоро Светлана Павловна, которую мы встречали у Марии Семеновны, остановилась.

― Вы ничего не замечаете?

― Вы спрятали где-то “мою” учительницу? ― спросил Вертелов. Ему начал надоедать этот бесхитростный лабиринт. Светлана Павловна засмеялась:

― Ах, теперь я понимаю, почему она вас любит… Вы… Ах… Понимаю-понимаю…

Я пригляделся. Дорога и дорога. Забор и забор. Светлана Павловна подошла к одной из секций забора, потянула вправо, и секция сложилась “гармошкой”.

― Пойдемте.

Она выдала нам по кусочку бумажки с надписью “билет” и шестью цифрами.

― Оба счастливые, ― сказала она, ― вам не нужно считать, я сделала оба счастливыми.

Мы пошли за ней сквозь густой лес.

― А что это значит? ― спросил я.

― Счастливый билет? Очень многое. Почти все.

Я спрашивал не об этом, но не стал продолжать.

Светлана Павловна разгоралась. Из–под униформы она достала грубые рукавицы, старую синюю фуражку и надела их. Если хищник, подкрадываясь к жертве, старается ступать как можно незаметнее, то Светлана Павловна наоборот ― всем видом давала понять: я иду! Она вздрогнула и остановилась. Мы тоже. В лесу, без каких-то скидок на хвойность и лиственность, невзирая на грибы и бельчат, стоял трамвай. Цвета томатной пасты с шестью белыми окошками. Светлана Павловна совершила последние шаги и погладила рукой его борт. Так любовники гладят те части тела, которые им особенно нравятся у партнера.

― Проходите, ― позвала она, ― у вас же есть билеты, вы ничего не нарушаете.

Я машинально достал телефон.

― Не нужно, ― попросила Светлана Павловна, ― он этого не любит. Кругом и так полно его фотографий. Запоминайте глазами.

― Она сейчас разденется и сядет на какой-нибудь рычаг, ― шепнул Вертелов. Мы подошли.

― Заходите, заходите. Скоро отправляемся.

― Он ездит?

― Посмотрите наверх. Знаете что это?

― Нет.

― Бугельный токоприемник. А дальше видите ― над ним, парят в вышине, среди веток. Провода. А там впереди, посмотрите ― столбики. Он ездит, милые мои, он ездит.

И опять эта страсть в голосе.

Мы показали билеты и вошли. Это был старый трамвай: в них глубокие деревянные лавки еще смотрели друг на друга, а вагоновожатый управлял движением, стоя на открытой площадке, под козырьком.

Мы сели каждый на свою лавку. Светлана Павловна забралась на площадку. Двери закрылись. Зазвенел звонок. Трамвай медленно поехал, раздвигая лес. При небольшой скорости он шел шумно, так что мы просто вынуждены были говорить громко.

― Ну, как вам мой Митя? ― крикнула Светлана Павловна, оборачиваясь в салон.

― Его зовут Митя? ― спросил я, ― почему?

― Я все расскажу.

И она рассказала. Трамвай полз сквозь чащу, а она полукричала, надрываясь и оборачиваясь. Повесть давалась ей легко, но в голосе прорывались по очереди трагизм, хрип и ярость. Они не портили рассказа, но добавляли ему силы.

― Я полюбила, ― кричала Светлана Павловна, ― полюбили и меня. Я работала в тульском трамвайном депо, цвели шестидесятые, мы начинали многое забывать. Я с детства любила трамваи, жалела их. В сущности ведь их судьба ужасна, не лучше человеческой. И я решила водить их. Вдруг удастся что-то сделать, куда-то свернуть.

Вы можете подумать, что я полудурочная старуха, голова которой уехала на другом трамвае. Наверное, это так… Но я полюбила. Полюбили и меня.

В шестидесятые был такой поэт-арьегардист. Молодой, красивый, как черт. Его звали Дмитрий, Митя… Даже в имени его слышна трамвайная беспомощность… Митя, Митя… Его, конечно, не печатали, а сейчас разве кого-то печатают? Я читала: это ничтожно. О нашей первой встрече он написал стихи:

По пояс в трупах муравьев

Тебя я увидал,

Манил трамвая алчный зев,

Необратимо звал.

Я услыхал огонь в крови,

Я улучил момент

И нашей грозовой любви

Воздвигнул монумент…

Трупы муравьев ― это трамваи, вы понимаете, да? А зев алчный ― потому что нужно платить деньги за проезд, а Митя вечно был нищий. Арьегардист, что тут поделаешь.

Она замолчала и с минуту смотрела вперед. Мы как будто ехали вокруг дач.

― Я скопила семьдесят рублей, повезла его в Сухуми. Мы притворялись, что очень устали и отдыхали, отдыхали… Я думала, это навсегда… Но потом мы вернулись, и появилась она… Она всегда была, просто она проникла в наши разговоры. Еще на обратной дороге. Митя сказал, что звонил ей домой, пока я покупала на рынке мандарины, и теперь она придет встречать его на вокзал. Он попросил меня выйти на станцию раньше. Я сошла в Рязани, думая, что все это какая-то очень веселая шутка, что Митя перебрал сухумского пива, которого накупил в дорогу. Но нет… Плюс тридцать, ледяной рязанский вокзал, чебурек, автобус, разбитая жизнь…

Она снова затихла.

― Она тоже была поэтесса, у них с Митей вышло что-то вроде… знаете, как порвалась страница в книжке стихов. Он увлекся мной, бесплатной поездкой. А потом страница склеилась. Они с женой написали про меня… “Ползла букашка по столу…”, и все кончилось… Тогда я рыдала. Вела трамвай по Туле и рыдала, ко мне из горсовета приходили, интересовались. А я рыдала в ответ.

Я думала, сколько я была счастлива в жизни… Две недели? Три? Двадцать дней? Наверное, хватит, есть что вспомнить, разложить перед собой на скатерти пустым вечером. Кто знает, может, дальше он превратился бы в скучного мужичонку, который живет чтобы покупать ковры и свинину. Приносит домой пастилу. А пастила, сами знаете, первый признак разложения…

Ну и все. Доехала до пенсии. Получила дачу. Вышла в лес, а тут ― Митя. Только железный, бесстрастный, без жены, без прошлого. Всего маршрута ― пятнадцать минут.

Мы прокатались час. На одном из кругов Вертелов заметил, что есть еще пара рельсов, они отделялись от основного круга и вели в чащу.

― А это что? ― спросил он Светлану Павловну.

― Не знаю, я никогда не ездила.

― Почему?

― А вдруг они там обрываются. Так и застрянем там с Митей.

― А пешком?

― Ходила. Минут сорок шла. Там рельсы, рельсы и рельсы. Повернула назад, села в Митю. Уж лучше на кольце. А то так недолго в какой-нибудь Воронеж уехать. А там ни трамваев, ни леса, где Митю своего спрятать…

Она высадила нас там же, показала куда идти.

― Сама еще поезжу, ― сказала она. Мы вышли из леса, про пруд, на который мы собирались, никто не вспомнил.

― Смотри, ― сказал Вертелов, держа билет, ― несчастливый он. 456349. Где тут счастье? А у тебя?

― А у меня нормальный: 564843.

― Ну, повезло тебе.

Про Митю мы не заговорили.

А вечером собралась вечеринка у председателя. Ее давно ждали: ему должны были привезти внука, и молодое тельце вызвало ажиотаж и заслужило вечеринку. Пал Палыч неделю ходил с хитиновкой в кармане. Но внука не привезли, а настроение осталось. Поэтому и собрались. Мы принесли вина. Было и шампанское ― с него начали. Председатель поднял хрустальный бокал и сказал:

― Есть у меня идея. Пока у нас тут гостят два молодых человека (он махнул бокалом в нашу сторону), пока все мы тут вроде как заперты и присутствуем тут… Я давно думал… Провести у нас перепись населения. Народ у нас старинный, много интересного помнит, многое может рассказать. Пал Палыч вон девятерых схоронил. История? История. После нас останется. Я аккуратно все бланки потом сложу по номерам участков, вот дело будет. Увековечим себя! Я разработаю форму бланка, закажем в городе: нам их распечатают сколько надо, по числу домов и еще запасных, а ребята походят, все запишут. Ну, как вам?

Все довольно загудели. Как будто кто-то смелый наклонился и в самое сердце улья сказал, что сегодня ― отпуск. Нам, конечно, не понравилось.

― Я много рисую, ― сказал Вертелов, ― свободен только вечерами, когда не рисую.

На него замахали руками.

― Надо, надо, что и говорить, ― сказал председатель.

― Это же не завтра? ― спросил я.

― Ну, где же завтра?! Где мы, а где завтра! Еще надо бланк разработать, вопросы утвердить.

― Все границы откроют, пока он будет свой бланк придумывать, ― сказал я Вертелову позже, ― уедем, и будет сам ходить.

Собрались почти все ― все, кто мог ходить. Шампанское кончилось сразу, наше вино тоже, перешли на напитки местного изготовления. Здесь гнали и настаивали много, каждый нацеливался обскакать весь остальной “Результат”. Только это желание оправдывало морковь на коньяке или гороховый ликер. И всю еду приготовили старушки. Я завидовал Вертелову, который поел дома.

― Вот увидишь, ― сказал он, ― там будет такое, что ты и есть не сможешь. Ты думаешь, там аккуратные пирожки с загоревшим бочком, а там вся еда, в которую они добавили свои старушечьи пальцы, ногти и волосы.

Он оказался прав. Закуски, салаты и даже сладости, которые любая, нерезультатовская старушка, превращает в национальное достояние, на вечеринке выглядели как один общий неделимый густой паштет. Я нашел коробку белесых конфет на задворках стола и ел их весь вечер. Я думал, нельзя ли как-то сходить домой, поесть и вернуться, но старики одолели нас, как колония муравьев несчастную яблоневую ветку. Утренняя вагоновожатая тоже подошла к нам. Сейчас она оделась в противоположность трамвайной униформы, но ― так же строго.

― Ну, как вы покатались? ― спросил я.

― Где? ― спросила она.

― На трамвае.

― На каком?

Я подозревал что-то подобное. Здесь в каждом можно было подозревать.

― На Мите.

― А-а, вы про трамвай. Тоже знаете про него? Жаль его, безумно жаль, стоит там: хоть бы на металлолом его отнести, но кто станет заниматься, мы тут все… (она махнула рукой). Сами как этот трамвай. Я лучше вам расскажу про дочь. Как я ее воспитала. Рассказать? Я расскажу. Я с самого детства воспитывала ее, как дворянку. Раз-два-три, раз-два-три… Реверанс, поворот, контроль, отчет… Откуда пришла, откуда пришла, раз-два-три. Языки и танцы, языки и танцы, вот что составляет жизнь. И контроль. А потом я отвернулась, и ее на выпускном трахнул серебряный медалист. Поэтому я ужесточила контроль. Когда она вышла замуж, я потребовала, чтобы они с мужем купили квартиру в доме напротив, а мне ― хороший бинокль. Про шторы я и слушать не стала. Как на ладони, как на ладони, раз-два-три… Потом я задремала, и у меня родился внук. И меня сослали сюда. Здесь сложно контролировать, столько разных персонажей, желаний. Не так все устроено…

― А как нужно? ― вынужденно спросил я. Ее глаза диктаторски блеснули.

― Стеклянные дома. Канал и стеклянные дома по берегам. И проверяющий на маленьком теплоходе, который не спит и не отворачивается.

― Вот это порядок…

― Вы меня понимаете. ― Она положила дряблую ладонь мне на руку.

Через час я нашел Вертелова за домом. Он играл с собакой Баской. Вертелов мочился, а она с преданным лаем пыталась укусить его за струю. Он уже заглянул в пьяную пропасть.

― Я пил гороховый ликер, ― сказал он, ― я пил водку на крапиве, я съел пирожок со свеклой и запил подберезовой настойкой. Это все такое говно. Но я хочу еще.

Я к этому времени совсем проголодался и поел салата, в котором из знакомого рассекретил только помидор. Старики же с удовольствием ели и пили. Пал Палыч поэтически грустил без раков. Он сидел у занавески и чертил на ней клешню.

Мария Семеновна, вишневая учительница, вожделеющая Вертелова, тоже пришла. Она мало пила, ела, промакивая салфеткой уголки губ, скользила между гостями в длинном льняном платье цвета всего здешнего, догнивающего. И в какой-то момент прискользила ко мне. Тонкая сухая рука держала пустой бокал.

― Увы, шампанского больше нет. Оно все вытекло. Но моя любовь ― нет. Она со мной.

Я привык тут слушать самую прозрачную аметистовую хуйню, поэтому просто продолжал углубляться в салат. Так его даже было легче есть. Я знал, что сейчас начнется коллекционный бред в подарочной упаковке. Если в обычной московской жизни собеседники поначалу стеснялись и долго вели вас к болоту своих откровений, то здесь долго не тянули. Какая разница: все равно финишная ленточка натянута над тем же болотом. Да и времени у стариков особо не водилось.

― А где же ваш изысканный друг? ― спросила Мария Семеновна.

― Стреляется на дуэли, ― сказал я. Она захохотала, но мгновенно стала серьезной.

― Вы разыгрываете меня. Я на секунду подумала… Ох… Что было бы, потеряй я его. Дорога жизни, заросшая деревьями и травами, превратилась бы в пустыню. Поговорите мне о нем… Я слышала, он рисует…

― Рисует.

― Что же? Фасады? Цветы? Узоры?

Вертелов несколько дней рисовал обложку для “Базисного маркетинга”.

― Женщин, ― ответил я. Салат, мерзкие напитки и эти сумасшедшие разозлили меня. Мне захотелось крикнуть, что она старая тощая траншея, которую надо скорее закопать.

― Женщин. О. Наверное, у него их сотни. В шляпках и ситце. Я их понимаю.

В ее бежеватом лице прострелило что-то обезьянье, злое. Она шепнула:

― Как бы я его… О, как бы я его… Я слышала мимоходом, сейчас есть такие приспособления, когда женщина может очутиться мужчиной. Вы знаете?

― Нет.

― Ах, вы юны, не испорчены. У меня пять таких. Так вот я привязала бы вашего обнаженного друга к кровати, с моими трусиками во рту. Его глаза, полные надежды, молили бы меня о прощении, о бегстве. Но я просто не смогла бы его отпустить. Как бы я его…

Я пошел спасать Вертелова. Меня останавливали старики, я пил то с одним, то с другим, то с несколькими сразу. Вертелов отдалялся в пространстве и времени. Старческая плоть встала стеной. Не спрашивая никакого разрешения я полез на второй этаж. В первой комнате никого не было, я открыл дверь второй…

Вертелов спал пьяным сном в кресле. Вишневая учительница целовала его щеки, прикасаясь к ним в тревожном восхищении. А ее рука в ту же минуту перебирала драгоценные камушки Вертелова. Я сильно напился, и мне было преимущественно смешно. Но я все же шагнул в комнату и сказал что-то грубое. Потом я натянул джинсы на Вертелова и поднял его. Мария Семеновна верещала хворостиным голосом, просила Вертелова заглядывать на завтрак, потому что я травлю его, а она готовит на колодезной воде. Я подхватил Вертелова и стал уносить. Учительница била меня по спине: несильно, но часто. Я чуть не упал с лестницы, но вынес товарища с линии огня… Как я разогнал стариков и мы дошли до дома, я не помню. Мы проснулись от жуткого стука в дверь. Похмельные ужасы Вселенной катились на нас, обещая раздавить. Я накрылся рукой, ожидая, что это ошибка, что стук прекратится, но он усилился, озверел.

― Уходите, ― крикнул Вертелов, ― уходите, нам ничего не нужно.

Его тошнило, меня, видимо, тоже. Вертелов рассвирепел.

Он спустился, укрывая матерным одеялом стены, воздух, человечество. Дверь открылась, стук прекратился, внизу стало тихо. Приехала вертеловская тетка.

Глава двенадцатая

Похмельные кроты. Злая хитринка олигофрении. Портос и Обелиска. Костя, примись. Мы превращаемся в лакеев. Помывочная на дому. Сколько дней счастья и свободы есть у человека?

Похмелье ― само по себе не успех и не развлечение. Это бесконечный подземный аттракцион с похотливыми кротами, которые не видят, куда тычут, отчего еще дурнее. А уж если сразу встать…

Минут двадцать мы не понимали, как она здесь оказалась. Она стояла с переноской, в которой надрывалась кошка. В другой руке Софья Васильевна держала черный пакет. Выглядела она безумно, но еще хуже смотрелась кошка. Мы вытащили ее из переноски, на ней был пластиковый воротник, изломанный и туго затянутый. На голове, возле ушей, бойко проглядывали саднящие раны. Я налил нам четверым воды.

― Как вы дошли сюда? ― спросил Вертелов.

― Дошла. Три дня шла из Тулы. Моя комната готова? Завтрак готов? Хоть что-то готово?

Она была не то рассержена, не то подавлена, напоминала одиозную барыню года эдак из нынешнего. Глаза смотрели с затаившейся злой хитринкой, словно глаза олигофрена. Даже зубы как будто стали реже…

Нам с Вертеловым было очень плохо. Кружилась голова, караулил обморок. Одежда прилипала. Но приходилось действовать.

Я позвонил в ветеринарную клинику: они работали открыто, не стесняясь. Собаки и коты были легальны, люди ― нет. Мне сказали, везите. Денег не было. Я подошел к Вертелову. Он передал просьбу выше ― Софье Васильевне. Та достала из черного пакета ночную вазу, набитую деньгами. Размах ее первого визита к нам съежился до воробьиной милостыни. Мы долго торговались с ней за каждую сотню. Я не знал, во сколько обойдется клиника, не знал сколько проведу там. Она кинула мне четыре пятьсот, я собирал деньги с ковра.

― Купи хоть сколько-нибудь пива, попробуй выкроить, ― шепнул Вертелов. Я засунул несчастную окровавленную кошку обратно в переноску. Таксист тоже достался похмельный: он включил кондиционер на режим обморожения и долго мне завидовал: я, по его расчетам, мог пить пиво уже часа через два.

Кошка страдала. В клинике меня спросили, как ее зовут, но я этого не знал и придумал чудовищную Обелиску, на том основании, что в имени кошки должны звучать “к” и “с”. Я сидел вторым, передо мной шла огромная кавказская овчарка с маленькой женщиной. Овчарку атаковали клещи: с подбородка у нее свисала неопрятная налитая виноградина.

― Портос, ― вызвала медсестра. Портос увел женщину.

― Обелиска.

У моей кошки обнаружилась тяжелая аллергия. Выяснилось, что она уже с неделю гуляет по раскаленной крыше. Ей сделали укол димедрола, прописали мазь и неделю в воротнике. Мазь я купил в соседней аптеке, Обелиска успокоилась и наступила лапкой в сон. Я тут же смазал ей раны. Я совершенно забыл о “Канусе”, а здесь он хозяйничал. Денег у меня осталось порядочно, и я купил еще кошачьих принадлежностей, два кило корма, чтобы объясниться с Софьей Васильевной по поводу денег. Еще я купил шесть бутылок местного пива и тут же сел на скамейку и выпил одну чуть не залпом. Ко мне подошла неопрятная женщина. Она чесалась. Я тут же вспомнил про “Канус”, натянул маску и перчатки. И вызвал такси. Физдытулла обещал быть через семь минут.

― Подайте матери, ― сказала женщина, не приближаясь. Я плотнее прижал маску к носу. ― Ребеночек заразился, все ждем, когда он зачешется. Сами знаете, больше девяноста процентов выздоравливают те, которые чешутся. А он все никак и не тянется. Мы уж просим его, Костя, примись, а дальше оно само пойдет.

На меня вдруг наполз капюшон похмельной паники. Я показал пятьсот и сто рублей.

― Это все, что у меня есть, ― сказал я, ― небогатые времена.

Женщина шагнула ко мне. Я крикнул. Обелиска проснулась и замяукала. Я положил сотню на скамейку.

― Вот, ― закричал я, ― молитесь за Костю, и у него зачешется.

Я вскочил и побежал за магазины. Остановился, позвонил таксисту, он подъехал ко мне.

Бедный Вертелов в это время мучился с теткой. Три дня назад она вышла из Тулы, хотя свободно гулять еще не разрешалось. Почему она пошла, она не помнила. Сказала только:

― Граф позвал меня.

Она совсем помешалась. Была не лучше кошки. Что с ее деньгами, она не знала. Банковской карты при ней не было. Вертелов звонил матери, чтобы та позвонила в банк. Только в ночной вазе было около полутора миллионов. Софья Васильевна припомнила, что останавливалась в банках, снимала деньги, купила вазу, чтобы грабители не подумали, что там ― деньги.

Вертелов намекнул на врача, но она разозлилась, стала кричать, что он хочет украсть ее состояние, что он такой же, как и граф. Она шла простить его, а он хочет украсть ее состояние. Такой же, как и граф. Вертелов сварил ей кофе с молоком, дал булку с маслом и уложил спать. Эти несколько событий и кусочек теткиной истории уложились для него в три часа. А тут вернулся я. Мы отнесли кошку в комнату к хозяйке, закрыли дверь и сели выпить пива. А потом уснули и сами.

Начались невообразимые дни. Тетку швыряло по разным углам настроения. Мы никак не могли отойти от нее, чтобы заработать себе на обед. Целыми часами она рассказывала нам одну историю про себя и графа. Потом велела вынести ее вазу, приготовить ужин, постирать ее вещи. Деньги она выдавала так, как будто мы принадлежали к коррумпированному правительству. Просила приносить чеки, не покупать сигареты и выпивку. Держала нас за нерадивых лакеев. Все время повторяла, что выгонит нас, что мы ― говно. Она заняла весь третий этаж, а мы снесли свои вещи вниз и жили в одной комнате. У Вертелова кончились все заказы и деньги. Мы даже не могли уехать в Москву на такси, больше чем по тысяче-полторы Софья Васильевна нам не давала.

Тем временем, Обелиска выздоровела. Воротник сильно измучил ее, она часто ночью приходила к нам на диван и клала голову на чью-нибудь ногу. Мы сняли его, и она в тот же день принесла нам на крыльцо надкушенную ящерицу без хвоста.

Старушки, которым мы раньше вскапывали огороды или кололи дрова, осиротели с нашим отсутствием. Они быстро прознали, в чем дело и возненавидели Софью Васильевну. Она была моложе, и за ней струилась некая таинственная история: сложно не заревновать. Вишневая учительница Вертелова, чья ладонь еще хранила тепло вертеловских яичек, стала подкидывать нам к калитке записки. Раза два в неделю мы находили ее послания. “Я знаю, ты ― достойная соперница, но этот мальчик ― мой. Оставь его и поверь, я знаю, что с ним делать”. Это одно из них, а остальные были такие же. Софья Васильевна не покидала дома, поэтому и цели записки не достигали.

Где-то в подземных озерах наших душ плескалась одна общая мысль, но мы боялись высказать ее друг другу. Мы знали, что момент настанет. Неумолимый, зловонный, безрадостный, янтарный. И утром, 19 августа, сразу после завтрака, которые теперь у нас становились все сложнее и изысканнее, Софья Васильевна вытерла салфеткой губы и сказала:

― Сегодня помойте меня.

День выдался солнечный. Вертелов сказал:

― Может, ты сам ее помоешь? Это все–таки моя тетка. Не очень хочется наблюдать такое.

― Ну, нет, ― сказал я, ― вдвоем мы быстрее сделаем.

― Вообще… ― он остановился, ― она дает нам деньги, а я их прошу. Может, твоя очередь…

― А ничего, что я катаюсь с тачкой в магазин и готовлю на троих.

― Да говорю тебе, она мне тетка.

― А мне ― никто. И если мы ее не помоем, она нас выгонит.

― Давай сам, а?

― Нет.

Он еще пробормотал про деньги и тетку. Я не согласился. У Пал Палыча мы взяли огромное корыто, которое сошло бы и для теленка. В него поставили стул. Надели медицинские перчатки, похвалив “Канус” за их наличие. Вскипятили несколько кастрюль воды, набрали ведро холодной. Вертелов раздраженно бубнил проклятья.

― Сейчас весь пол нам зальем, на хуй, будем в сырости спать, еб-то. Кому, на хуй, это надо? Почему я должен этим заниматься? Других дел нет, что ли? Заебали.

Софья Васильевна спустилась. Она сняла халат и села на стул. Я старался не смотреть.

― Начинайте.

Она не мылась больше двух недель. Моча в складках тела уже забродила и стала превращаться в особенно терпкое вино. Пот собрался едкой накипью. Вертелов зло смотрел на меня.

А я опять думал: здесь мне удавалось думать особенно много. Сколько беззаботных лет наберется у человека за всю жизнь? Перед нами сидело полусумасшедшее потрепанное тело. Сколько лет оно пело свободно? Когда начался стремительный бег грудей вниз, в самые овраги, поросшие сухими ветвями? Когда ногти на ногах принялись ржаветь?

Допустим, человек живет девяносто лет. В начальной трети дистанции начинаются дебютные расставания: отмирают первые дедушки, вероятнее всего, прощается с ним верный пес. Старшему брату дают лучшей пизды в подворотне. Мелькающие одно за одним вечные убеждения превращаются в пепел. Друг уезжает в поисках заграничного счастья. Любимая девушка начинает кое-что понимать.

Потом рождается новая жизнь, а своя обретает великий смысл: служить той, вновь явившейся. Начинает сутулиться отец. Каким он был десять лет назад: подкова, не иначе. А теперь ― если только висеть над дверью. Я намыливал голову Софьи Васильевны и думал дальше…

Вырастает сын. Оказывается, что ничего общего с ним почти нет… Он любит новую музыку, записывает альбом “Глаза цвета хуй”. Сейчас это на вершине. Человек начинает сомневаться, сменяют друг друга кризисы. Начинают заканчиваться друзья-одногодки. В зеркале отражается усталый плешивый студент. Дальше все продолжает сыпаться… И откуда взять ему хоть один веселый год?

Так думал я, так, наверное, думал и Вертелов, пока мы мочалили и поливали Софью Васильевну. Мы отреставрировали верх, отполировали низ, оставалась загадочная и зловещая середина. Мы сели на корточки. Вот он ― Колодец Праматери… Обветшалый, светящийся…

Колодец колодцем, а за следующий месяц мы помыли тетку еще четыре раза. Привычно и ловко. И уже без отвращения.

Глава тринадцатая

Мы вызываем беспокойство. Перепись дачного населения начинается. Окна, бани. Изменения, от которых становится грустно. Поучительная история про дворянскую семью и туалет.

Мы обслуживали тетку целыми днями и отдалились от обитателей “Результата”. Их любимый аттракцион прикрыли, и они забеспокоились. К нам заглянул председатель. Это был один из дней, когда мы только помыли Софью Васильевну. Она сидела в халате и пила кофе: причесанная и отдаленно величественная.

― Никаких секретов, ― сказала она, когда председатель попросил нас на минутку. Он достал бланк, и, поглядывая на нее, приступил:

― Вот, ребята, насчет переписи. Как я говорил. Придумал бланк. Всего-ничего пунктов. Имя, откуда приехал, что в жизни сделал, кого больше всего любит на наших дачах и еще пара.

Вертелов начал отказываться, но вылезла тетка.

― Спрашивайте меня, ― сказала она, ― не их. Они на моем полном обеспечении. Держу их как капиталист бедняка: крючком за губы. Скажу ― и они пойдут вам в помощь. А откажутся ― поедут домой.

Председатель явно владел противоположным представлением о женщинах, но это, новое, чувство ему понравилось.

― Ну, зачем домой, ― сказал он, подбирая слова, ― там же эпидемия.

― А-а, ― она нетерпеливо взмахнула рукой, ― я все сказала.

Председатель засветился. Мы с Вертеловым стояли, как две женщины после многофаллосовой групповухи.

― Тогда я накопирую бланков и приступайте, ― сказал председатель и ушел счастливый. Мы думали, что хотя бы с этим у него будут проблемы, но уже через два дня он принес нам пачку бумаги.

― Двести бланков, две тысячи заплатил, ― похвастался он, ― всего участков сто пять. Можете портить. Все фамилии я уже написал, помог вам.

На следующее утро мы начали.

Мы даже не смеялись, так глупо все выглядело. На каких-то заброшенных вымирающих дачах, которые не берет ни один вирус, нужно провести перепись населения. Зачем? Кто станет знакомиться с результатами? Кому понадобится знать достижения Ивана Ивановича с последнего сто пятого участка? Напутствуя нас, председатель попросил:

― И еще: фотографируйте каждого, кого опросите. Я купил… флеш-накопитель, потом перебросите туда фотографии, я распечатаю и прикреплю к бланку.

Я решил, что старость это не так и плохо. Ты забавляешься, как хочешь, и все тебе потакают, потому что не хотят связываться или обижать. “Смотрите, дедушку рвет в общественное оливье. ― Что ж, он пожил и накопил нужный опыт. Не суди его!”

Хозяина первого участка мы никогда не видели. Ни на вечеринках, ни на улице. Он жил в той части дач, куда мы никогда не ходили.

― Смотри, какой странный забор, ― сказал Вертелов, ― какими-то квадратами. Что это?

Мы подошли поближе и увидели, что забор сделан из окон, закрашенных черной краской.

― Они открываются? ― спросил я.

― Открываются, ― сказал голос из–за забора, и рядом с нами открылось небольшое окошко, ― проходите, я вас жду, Игнат Федорович предупредил меня. Вот, дежурю у окна.

Он открыл нам калитку, которая тоже оказалась черной рамой с черным стеклом. Совершенно обычный старик с прошлым, никак не читающемся на его лице. Может, рубил яблони, а может, вывел отраву от муравьев.

― Давайте расположимся здесь, в саду, ― предложил он. Мы огляделись.

С трех сторон участок был огорожен черным оконным забором. Только одна сторона, выходившая на поле, оставалась прозрачной. То есть, это были те же окна, но с обычными незакрашенными стеклами.

― А почему… ― спросил Вертелов.

― Окна? Просто мне иногда хочется что-нибудь открыть… Увидеть свет, воздух.

― А если открыть и оставить так?

― Ну, нет. Пойдемте.

Он подвел нас к прозрачным окнам. Стекла были трезвы как стеклышко. Как если бы он мыл их через день.

― Видите: поле?

― Да.

― А теперь смотрите.

Он открыл одно окно.

― Видите, какая чистота, освобождение. Чтобы ощутить это, нужно сначала закрыть окно и немного… начать задыхаться, что ли.

Мы не видели ни чистоты, ни освобождения.

Он захотел сфотографироваться у открытого окна.

― Вам бы подоконников накупить и рассаду выращивать, ― пошутил Вертелов.

Старик задумался.

― Нет. С надоконниками я бы еще ужился, а вот с под…

― Знаешь, как его фамилия, ― сказал я, когда мы вышли, ― Штора. Леонид Петрович.

На втором участке нам не открыли. А на третьем жила редкость этих дач ― семейная пара. Их мы знали. Нам открыла жена.

― Вас не смутит, ― сказала она, ― я как раз мою Илью Алексеевича.

Наши глаза были натренированы вертеловской теткой. Мы пошли через сад к бане. Там, в корыте лежал Илья Алексеевич. Ни он, ни его жена не имели на себе одежды.

― А хотите, ― она засмущалась, ― я и вас помою.

― Лида, Лида, окати себя из шайки! Кто такое предлагает, тем более ― молодым людям.

Но по нему ощущалось, что он мечтал бы. Отвечая на вопрос о главном достижении, Илья Алексеевич назвал строительство общественной бани в Туле.

― В бане, ― говорил он, ― тело разгоняет само себя. Ни в коем случае нельзя одновременно пить холодное и мочиться. Разгоряченное тело как тоннель: одна жидкость догонит другую и грянет взрыв, просто взрыв.

Жена Лида мылила его невыдающиеся антикварные органы…

В первый день мы обошли десять участков.

― За десять дней все сделаем, ― сказал Вертелов.

Непростые тут жили люди. Все, как один, старые, все, как один, с причудами. Кто-то смотрел в открытые окна на поле, кто-то разводил раков, кто-то проектировал боксерские груши, кто-то с гордостью показывал коллекцию бабочек, среди которых “инцестница” была самым ценным экземпляром. И ничего, ни единой черточки в них не повторялось. Как будто заранее им раздали роли, чтобы мы с Вертеловым увидели длинный десятидневный спектакль. За эти десять дней многое переменилось.

Окончательно скатилась с ума Софья Васильевна. Как-то за ужином она вдруг положила вилку и ткнула в меня пальцем.

― Граф, это вы?

Она начала преследовать меня, загадочно улыбалась, пыталась схватить за гениталии, а один раз ночью спустилась к нам и долго сидела на стуле у дивана, пока я притворялся спящим, и смотрела на меня. Потом начала всхлипывать и причитать:

― Гра-а-а-аф.

И ушла к себе.

Изменился председатель. Он полюбил Софью Васильевну и стал бывать у нас. Каждый новый раз она его не узнавала, и нам приходилось долго разжевывать, кто это. Председатель радовался переписи, но грустил от того, что она скоро кончится. Он уговаривал нас ходить помедленнее, обходить дома по три в день, не больше. А однажды спросил нас, как мы узнаем новости.

― Вот видите, ноутбук и портативный модем, ― показал я.

― Это благодаря ему все?

― Да.

― То есть, если я его у вас похищу, вы ничего не узнаете?

― Есть еще мобильный интернет.

― А он где?

― В мобильных.

― То есть, если похищу еще и их…

― Игнат Федорович, а зачем?

Он ответил не сразу и грустно:

― Кончится эпидемия, вы сможете ездить и уедете отсюда. Втроем. А так, ничего не узнаете…

― Я хожу в магазин, ― сказал я, ― там наверняка узнаю.

― Ну, да, ну да.

Стала другой Обелиска. Она много шаталась по округе, и у нее порой проступало настолько хищное выражение морды, что мы не решались звать ее. От окровавленных полевок не было отбоя. Иногда она даже не являлась на ночь.

Изменился даже дом. Когда мы приехали сюда, он сиял яркими стенами и белел наличниками. А теперь краски высохли и поблекли, воробьи свили уродливое гнездо под черепицей. И нижняя ступенька крыльца после нескольких ливней разбухла и словно состарилась, расползлась.

В Вертелове тоже что-то неуловимо надломилось. Он стал беспокойным, суетливым. Постоянно спрашивал, когда же закончится этот “ебаный Канус”, когда нам можно будет уехать. Про тетку он не упоминал. “Результат” и его обитатели страшили его. Если мы издалека видели кого-нибудь знакомого, Вертелов начинал тихо бубнить:

― Блядь, какого хуя тебя вынесло со своим ебаным рукопожатием. Сейчас начнется: здравствуйте. Да пошел ты на хуй.

Когда знакомый подходил к нам, Вертелов улыбался и говорил:

― Здравствуйте, ну как вы?

С вагоновожатой Светланой Павловной они вообще как-то обсуждали ее трамвай Митю минут пятнадцать. Точно Вертелов пытался выкупить себе индульгенцию.

Изменился ли я? Нет.

На пятый день переписи, вечером, я сидел в траве. Уже давно этот туалет превратился в место моих размышлений. Сегодня я думал о том, что после такого обилия голых старых тел могу легко браться за самую тяжелую больничную работу или открывать студию геронтомассажа. Я уже примерял названия, когда меня окликнул голос:

― Сидите?

Я резко поднял голову. За забором стоял сосед. Я видел его впервые: перепись еще не добралась до него.

― Да, вот…

― Я давно наблюдаю. С самого первого дня. Ваш друг, Вертелов, похуже сидит, а вы молодец, приятно посмотреть.

― А…

― Не бойтесь. Я не против. В конце концов вы уедете и все зарастет. Все зарастает, а уж это… Не бойтесь. Вы молоды, а молодость ― она и нужна, чтобы ее просрать. Я тоже был молод, даже юн. Как срали мы с пацанами…

Я не знал, как теперь встать. Только перекатывал рулон туалетной бумаги из ладони в ладонь. Думал, что он уйдет, а он все ярче светил подробностями жизни.

― Я сам тоже люблю открытость, воздух. Эти домики с кафелем внутри ― недолюбливаю. А уж деревянные, дачные ― совсем беда. Я вам вот как посоветую… Вы до последнего держитесь воздуха, не заходите внутрь. Духота там внутри. Есть, есть у меня, конечно, туалет, вон он, зеленеет, но я туда не хожу. Я знаете как хожу. У меня там, в уголке, барбарис посажен. Колючий, с ягодками, бордовый такой, хороший. И за ним стульчик, а под стульчиком ― ведро. Вот туда хожу. Свобода, барбарис. А знаете ― почему? Это с молодости у меня. Я в шестьдесят первом году подрабатывал: строил дачи с ребятами всяким мелким партработникам. Такие микроскопические Хрущевы, знаете, были, в лупу не разглядишь. А туда же ― дачу им. В общем, строили. И вот был такой: то ли Скребков, то ли Молотков, уже не помню, тоже чья-то маленькая копия. Очень хотелось ему новый туалет на даче иметь. Старый-то до революции еще ставили, при дворянах. Слишком красивый, да и переполнился. А ему хотелось простой, как вся страна. Чтобы сесть и не выходить оттуда часами. Приехали мы втроем, бригадой. Два дня разбирали старый туалет. А он каменный, с фундаментом. А этот Скребков-Молотков хотел обычный, деревянный. Красного цвета. Свернули мы старый туалет, яму вырыли, а там плита. Партработник кричит, вынимайте, хочу, чтоб яма метров на шесть вниз уходила. Очень, кричит, сидеть люблю. Подняли мы плиту, а там ― комната, вроде погреба. Чистая, добротная. Стол дубовый и три трупа. А на столе бутылка ― капсула времени. Написано, открыть в шестидесятом году. Партработник кричит, эх, опоздали, непорядок, уже шестьдесят первый в разгаре. Разбили бутылку, в ней записка. Мы, хозяева этой усадьбы, такие-то, не можем больше терпеть, поэтому ушли сюда. Пусть уж лучше нас экскрементами завалит, чем наблюдать происходящее. А сами все сидят ― чуть не по пояс в говне. Скелетики в обрывках исторической одежды. Ну, мы ассенизатора вызвали, все откачали, милиция дворян увезла, мы углубили яму, поставили ему туалет и уехали. А я с тех пор стараюсь исключительно на улице опорожняться, даже зимой. Так что ― поставьте стульчик, как я, и сидите вдоволь, я вам слова не скажу.

Он попрощался и ушел. Я докончил начатое и тоже пошел домой.

Кончилась перепись. Председатель грустил. Ему очень понравились результаты, но других идей у него не было. Временами он приходил в отчаяние и нам казалось, что он просто начнет поджигать дома, лишь бы мы занялись пожаротушением и никуда не уезжали. А потом ему стало совсем тоскливо. По телевизору он увидел, что “Канус” отступил и почти не опасен. Приходил, убивал, заставлял страдать и чесаться, а вот теперь ― по одному только слову, произнесенному с экрана ― отступил. Это означало, что, появись у нас хоть пять тысяч рублей, мы могли в любой момент уехать домой. Как оставить вертеловскую тетку и на что жить в Москве, мы пока не придумали. Работы не было и не предвиделось. А вскопать огород или починить скамейку за капусту и хлеб нам в Москве было некому.

Глава четырнадцатая

Что делать? Даже эпидемии когда-нибудь заканчиваются. Мошенничество или спасение? Мой разговор с председателем. Мое решение. Дикий монолог. Кого я все–таки видел?

Накатила осень, и сразу ― дождливая. Мы торчали на даче уже больше трех месяцев. Как и многие предприятия, которые поначалу кажутся блестящими, это наскучило и ржавело в наших головах. Плюс тетка стала невыносима. Она носила остатки денег на задворках нижнего белья и выдавала их все неохотнее: влажные и неприятные.

Впереди не брезжило ни одной возможности уехать. Мне сказали, что на работе меня не ждут, Вертелов растерял заказчиков. Мы превращались в местных жителей: безработных стариков. И к тому же ― появись у нас деньги, нам не на кого было бросить тетку.

Планета постепенно возвращалась к прежним привычкам. Новости еще грозили второй и третьей волной “Кануса”, но землян было не остановить. Все собирались в барах, обнимались, как братающиеся солдаты на поле боя. Многое по-прежнему запрещалось, но строгость воспринималась как напускная.

Вертелов лихорадочно рвался в Москву. Я начал уставать от его желаний, образа жизни. Он вспыхивал, светил горячо и ярко, поджигая всю сухую солому вокруг себя. А когда та принималась вовсю, бежал с факелом в другую сторону. Не уверен даже, что он хотел бы, чтобы я бежал за ним. На фоне непрекращающейся неустроенности и бытовой бездны эта гонка смотрелась еще отчаяннее. Хорошо, когда есть хотя бы призрак собственного пространства, крохотной комнатки с закрытой дверью и шторами. Если этого нет, любая дружба и любовь превратятся в бесцветное супружество.

Вертелов звонил матери, что свидетельствовало о крайней безнадежности его положения. Но она ничем не помогла: денег после эпидемии не хватало всем, приехать, чтобы смотреть за теткой, она не могла. Я своим и звонить не стал: в нашей семье надеялись на меня, а не наоборот. Вертелов метался, ходил часами по “Результату”, возвращался промокший. Но одним вечером вернулся сухим и счастливым.

― Придумал, ― сказал он, ― послезавтра уедем. Еще и на такси.

Тетка спала, Вертелов пил горячий чай и рассказывал. Он сходил к председателю, зная, что тот каждое утро рождается и гибнет от любви к Софье Васильевне. Сказал, что она переживает родственные этим чувства. Хочет быть с ним. Но я ― хочу добиться ее и буду добиваться. Надо заплатить мне, чтобы я уехал. У председателя лежала на книжке некая сумма, Вертелов согласился взять тридцать. Завтра он съездит в Тулу, снимет деньги, послезавтра отдаст нам, мы уедем. И на прощание скажем тетке, что председатель ― и есть тот самый граф.

Когда я только знакомился с Вертеловым, когда сидел с ним в “Ольхе и ясени” за пивом, когда ехал сюда на такси и варил на шампурах первую кашу, я и представить не мог, что мы так масштабно поссоримся. Мои слова как крупные капли дождя уныло барабанили по безразличной вертеловской крыше. Я говорил что-то очень скучное, протяжное, слишком взрослое, намекал на мошенничество. Вертелов отвечал, что старался ради нас обоих, а я теперь веду себя, как учительница младших классов или мудак. Я пошел к председателю, он сидел на скамейке, на улице с бутылкой хитиновки. Он не поверил мне, сказал, что заплатит сколько нужно, лишь бы я уехал. Я сказал, что мне нужно только пятьсот рублей, на автобус, электричку и метро. Председатель чуть не заплакал, сказал, что пятисот тысяч у него нет, что я должен подождать, пока он продаст дачу. Много за нее не дадут, нужно время. У него есть брат, к которому он увезет Софью. Да и Пал Палыч пустит пожить: втроем да с женщиной они здорово справятся. Мы не справились, а они справятся. Я ушел. Сам стал Вертеловым и час кружил по дачам под дождем.

Наверное, в старости это не случается, думал я. В старости все лежит на двух-трех полках: поближе и попроще. А на меня свалились пожилые предгрозовые тетки, казанский граф, престарелые дачи, “Канус”. Старики и к эпидемии отнеслись прохладно, почти не заметили. А молодой новый мир задрожал и преклонил колено.

Миру вообще досталось. Он и без того напоминал мешок с ватой, а теперь превратился в несовременную сельскую мать, не поспевающую за половыми успехами сына. Весь его абсурд, ну, или значительная его часть, надавили на меня, словно проверяя, поспел ли я, высох ли мой хвостик, достаточно ли гулко отзываются на стук бока. Я решил уехать отсюда. Ни одна тетка во Вселенной не остановила бы меня.

Я вернулся домой и объяснился с Вертеловым. Попросил денег на дорогу, сказал, что съезжаю с квартиры, а пока, на время, уеду в родной город. Он механически сказал, что я делаю ошибку и дальше отговаривать не стал. На следующий день мы собирали вещи, Вертелов поговорил с теткой, сказал, что нашел нам замену, что за ней будет присматривать опытный и верный человек. Она не раскричалась, не ответила почти ничего. Она все утихала и замолкала. Через полгода Вертелов написал мне, что она утихла окончательно, что его вызывали в полицию, где он встретил совершенно обезумевшего председателя. Я предпочитал думать, что наш отъезд не ускорил неизбежного.

Мы еще переписывались изредка, а потом перестали, и дни рождения уже не могли возбудить в нас былого интереса. Тогда, на даче, когда пришло его такси, он опять сказал, что я ошибаюсь, что нам неплохо живется вместе, и уехал. А я остался ждать автобус. И вдруг вспомнил, что забыл упаковку с масками: без нее меня могли не пустить в метро или спросить штраф. Я пошел обратно.

Странно было идти этой дорогой, зная, что Вертелова там нет, как нет и тех дней, что мы провели тут, замерзая, согреваясь коньяком и сигаретами, скудными завтраками и хитиновкой. Я как будто собирался ограбить его тетку. Дом надвинулся на меня. Он еще отличался от других, но, я думаю, лет через пять совсем растворился бы в этой изношенной деревянной толпе строений. Может, и блеснула бы цинком труба или пластиковое окно открылось охотнее, но в целом это уже был бы типичный старый дом.

Я открыл калитку, надеясь, что тетка спит, и мне удастся проскочить мимо ненужных объяснений. Я быстро прошел в дом, нашел маски. Наш диван был собран, казалось, мы ушли отсюда несколько лет назад. Тетки нигде не было слышно, я поспешил к калитке. И услышал бормотание.

Сначала я не понял, кто и что говорит, но довольно быстро различил голос Софьи Васильевны. Она звучала громко и четко, чего мы с Вертеловым уже давно не замечали. Словно собралась с силами, чтобы сказать важное, последнее, после чего уже ― тишина.

Я вышел за калитку, полуобошел участок и встал у забора. Здесь голос звучал громче. Софья Васильевна сидела в густой траве нашего с Вертеловым туалета, я слышал сопутствующие звуки. Шепотом шумела трава, журчала выкопанная нами яма.

― Ах, река, желтые берега, ― говорила тетка, ― унеси мою печаль, забери меня с собой. Что любовь, что нелюбовь ― мгновения, а твои волны вечны. Рыба ли вынырнет на секунду из твоих желтых мутных вод, грязные водоросли прильнут к течению ― все нипочем. На высоком берегу стоит мой дом, хорошо видно паром, осоку. Только остаюсь я одна на своем берегу. Пес в конуре на привязи, и цыплята, которым не дожить до куриного возраста. И никаких людей по мою сторону реки. Да и не надо. И пса я отпущу, пусть плывет сквозь воды твои на иной берег.

Мне одновременно хотелось и спасти ее и убежать. Я сделал несколько бесшумных шагов назад, развернулся и быстро пошел на остановку. В автобусе ехали люди и даже несколько еще почти молодых.

Я, конечно, потом думал о Вертелове, правда, чем дальше, тем меньше. Менялись квартиры, люди рядом. Я не сердился на него: от него осталось только мрачновато-веселое. Я вспоминал дачу, детского писателя и представлял нашу случайную встречу. Наверное, мы постарались бы не узнать друг друга. Трудно представить, что он кинулся бы ко мне в объятия. Да и не известно, кто в каком состоянии подошел бы к этому свиданию. Я постепенно превращался в человека, которых мы с ним, сидя в “Ольхе и ясени”, презирали. А он? Время не дает никаких гарантий.

Один раз мне показалось, что я все–таки видел его: к тому моменту мы не переписывались лет семь. Но обстоятельства встречи были так неправдоподобны, что я скорее поверил бы сновидению. Мы с женой заказали диван, который вносили в квартиру два грузчика: молодой и постарше. И второй был похож на Вертелова, если бы тот подстригся под машинку, много дней пил и напрочь забросил свои иллюстрации. Разговаривал и давал подписать бумаги ― молодой. Второй просто стоял и ждал, когда все закончится. Я закрыл за ними дверь и еще с минуту думал о нем, пока жена не позвала меня посмотреть, какой удобный диван мы приобрели.

Author

K G K
K G K
Comment
Share

Building solidarity beyond borders. Everybody can contribute

Syg.ma is a community-run multilingual media platform and translocal archive.
Since 2014, researchers, artists, collectives, and cultural institutions have been publishing their work here

About