Donate
Prose

Шмель и доктор Комаров

K G K05/06/20 21:40995

Машина сбила девушку на недавно переименованной улице ровно в 19:56. Не до конца ― лишь до бессознательного беспамятства.

В это же время, ну, может, секундами семью-восемью позже, Роберт Шмелев, естественно, по прозвищу Шмель, и Артур Ребров, понятное дело, по прозвищу Ребра, выходили из участка. Их окликнул дежурный.

― Шмель, ребята, эй.

Шмель и Ребра повернулись.

― На улице Сименона, которая бывшая Баскервилей, бывшая Ленина, около дома 30, корпус 6, сбили девушку.

― Корпус 6, корпус 6, ― повторил Шмель, ― это где поворот?

― Ну да.

― Где банк и кофейня.

― Да.

― Там же камер штук шесть, на каждом столбе, ― сказал Шмель.

― Дело раскрыто, ― засмеялся Ребра.

― Ладно, ― сказал Шмель, ― давайте мне завтра утром видео со всех камер, а часов на двенадцать ― свидетелей.

Он и Ребра проследовали в пивную, где выпили ровно столько, сколько нужно чтобы на следующий день ничем не отличаться от коллег-полицейских.

Но наутро выяснилось, что хоть камер и шесть, ни одна из них не работала.

― Вчера или вообще не работает? ― спросил Ребра.

― Не знаю, ― растерянно ответил Шмель, ― а какая разница?

― Просто. Профессиональная гордость, привык все знать.

― Слушай, а что ж теперь делать?

Ребра задумался.

― Видно, как раньше придется: пойти туда, самому посмотреть, что за местечко. Сначала к криминалистам зайди, которые вчера туда ездили.

― Не, сам не пойду, пусть криминалисты ко мне зайдут. Профессиональная гордость.

― Это верно.

Шмель вернулся в кабинет и набрал по внутреннему.

― Кто вчера…― спросил он, ― да, да, на Сименона 30, корпус 6. Градов и Корнев? Пусть зайдут. Как в отпуске? Тьфу. А Корнев? На выезде? А свидетели? На двенадцать. Что значит не могут? Малый бизнес? Кофейня ― это малый бизнес? Да их по всему городу… Ладно.

Уязвленный, он нежно швырнул трубку.

― Сам поеду, ― сказал он вслух. Он снова пошел к Ребрам. Но того в кабинете уже не было. Шмель вышел из участка на улицу, пошел к стоянке, где увидел Красноярцева, шофера. Тот возился с колесом, сидя на нем.

― Привет, ― поздоровался Шмель, ― что-то ты опухший.

― Бандитское пиво, ― пошутил Красноярцев, ― изрешетило вчера.

― Отвезешь меня?

― Куда?

― На Сименона 30, корпус 6.

― Не, не могу. Видишь, пробитое. А запаску спиздили.

― Кто?

Красноярцев посмотрел на Шмеля.

― А, да, ― сказал Шмель, ― что ж за день сегодня выдающийся. Пойду пешком.

И он действительно пошел, тем более, пути-дорожки было всего минут двенадцать.

***

Доктор Комаров медленно шел по темному коридору, уставленному клетками с одной стороны. Всего клеток насчитывалось десять или двенадцать, некоторые пустовали. Доктор по привычке был в халате, хотя уже лет двадцать надобности в нем не видел. И все по той же привычке на белый выглаженный халат было приятно посмотреть. Но это там ― в освещенной комнате. А тут, в полумраке коридора, среди холодного тусклого металла, белизна даже не угадывалась.

Перед каждой клеткой, где кто-нибудь сидел, стоял или спал, доктор останавливался и производил одно или несколько действий: разговаривал, делал укол, мерил температуру, пристально смотрел в глаза или снимал брюки и смело шагал внутрь. Клетки соприкасались друг с другом, но сплошные деревянные перегородки между ними мешали удовлетворить любопытство, возникни оно в этой подвальной обстановке. В зависимости от того, что делал доктор, посещение клетки занимало от трех до десяти минут. Через час с четвертью он закончил и вышел в кабинет. Здесь он поставил медицинский саквояж на стол, снял халат, налил в стакан чаю, бросил три кубика рафинада, размешал и, достав из саквояжа сегодняшние заметки, принялся переносить их в ноутбук.

Всего он обошел сегодня восемь клеток: все, где содержались образцы. У большинства из них дела двигались, причем в ту сторону, куда доктор и хотел. Образец Удовольствие попросил на завтра сливы, перышко, массажное масло, собрание сочинений Ремарка и спички. Образец Веселье и образец Рыдание жаловались друг на друга: их клетки соседствовали и им скверно спалось. Были еще просьбы от других образцов. Но они доктора Комарова не очень тревожили: тут все продвигалось нормально и отклонения были ожидаемы и не критичны. Беспокоили его два образца: Все и Ничто. Каждый из них переживал по меньшей мере пятнадцатую версию себя и рассвет завершения еще даже не брезжил.

Доктор выдохнул, сделал большой глоток чуть остывшего чая и стал писать. Он заполнял таблицу. Примерно через час он остановился, допил чай и приступил к последнему ряду, который назывался: “Образец Все”. Он печатал:

“Семнадцатая версия образца требует новых соитий. При этом существенных отличий от шестнадцатой версии не наблюдается. Подсадка женской груди и оволосение лица и лобка по мужскому типу не дали практически никакого результата, что, впрочем, можно было предвидеть. Это дает право сделать вывод, что ни мужское, ни женское начало не накладывают на образец должного отпечатка, оставаясь сугубо индивидуальным половым набором признаков. Данное наблюдение в состоянии заинтересовать ученого психиатра, я же не возьмусь за его дальнейшее развитие.

Завтра, 15 июля 2016 года, я приступлю к созданию восемнадцатой версии образца Все. Благодаря проведенным мной экспериментам, процесс производства новой версии ― от соития до появления (что включает вынашивание, кормление и отмирание предыдущей версии) ― занимает всего один месяц. Таким образом, следующий опытный образец Все появится в моем распоряжении 15-16-го августа 2016 года”.

Эти несколько строк дались доктору с огромным трудом. Он захлопнул ноутбук, погасил свет и вышел из лаборатории. Препараты на стеллажах укрыла серая подвальная тьма. Доктор поднялся по лестнице, пересек кухню и вышел во двор. Наконец-то можно было покурить после долгого трудного, как и остальные, дня. Потом он поужинает, посмотрит что-нибудь экстраразвлекательное, глупое, чтобы переключиться перед сном. Есть там сегодня что-нибудь глупое в программе? Доктор достал телефон: полно всего. Он докурил, бросил окурок на влажную землю: сегодня весь день моросило. И пошел обратно в дом, бормоча:

― Только бы мне успеть до эпидемии, только бы успеть.

***

Продавца кофейни Шмель ждал минут десять. Ему даже пришлось встать в очередь, которая вела к окошку в стене дома 30, корп. 6 по улице Сименона. Сначала он достал удостоверение, но в очереди таких хватало: тут стояли и врач, и пожарный, и сотрудник ФСБ. Шмель решил не спорить, все–таки день был солнечный, а полицейским редко светит солнце.

― Что вам? ― спросил бариста. Шмель все–таки показал удостоверение.

― Значит, капучино?

― Давайте.

― С чем?

― С осмотром места происшествия, ― не выдержал Шмель. Бариста нехотя захлопнул окошко и появился на улице. На нем был фартук цвета молочной пенки, солнцезащитные очки, красивая ровная борода и идеальная прическа.

― Виктор, ― представился он.

― Роберт, ― ответил Шмель.

― Вы позволите? ― Виктор вытянул руку с телефоном: на экране появились Шмель и он. Виктор пояснил:

― Если раз в час не выкладываю свое фото, мне кажется, что меня вовсе не существует. Держите кофе.

Они прошли к злосчастному повороту. На асфальте было немного крови.

― Хорошо, когда крови немного, ― сказал Виктор, ― капля, две. Когда ведро, уже не так здорово.

― Что вы видели вчера?

Ничего Виктор не видел. В восемь их кофейня закрывается, он заказывал стаканчики на неделю, смотрел в зерна, проверял молоко, фотографировал себя. И услышал крик.

― Выбежал, а она уже лежит. Позирует. Ну, то есть… Вы поняли. Потом ваши приехали, скорая, увезли ее.

― А что за крик был? Она что-то конкретное кричала?

― В смысле?

― Ну, допустим, не надо, или, я тебя запомнила. Или просто: аааааа?

― Нет, скорее, оооооо.

― Угу, ― Шмель записал, ― что-то еще?.

― Да нет. Может, вам еще кофе?

― Спасибо, хватит.

Виктор сфотографировал их на прощание, и Шмель отправился в банк. Но показания кассира вышли еще скуднее. Синяя машина, визг тормозов, крик. Более того, он опроверг слова бариста, сказав, что жертва кричала: ууууу. И никак не иначе.

― 2020 год на носу, ― сердито повторял Шмель, возвращаясь в участок, ― а у меня такие показания. Как раньше расследовали?

В течение дня он кое-что выяснил: имя девушки, адрес и телефон ее родных, номер больницы, в которую ее отвезли, место работы. Но это лишь звенела сыскная мелочь: по-настоящему, в глубь дела Шмель так и не продвинулся. А двигаться ему очень хотелось.

― Дело ― оно смелость любит, нахрап, ― говорил в пивной более опытный Ребра, ― в первый год не раскрыл его, считай, в сейфе “глухарь” пылится. Один мой знакомый следак как-то пятьсот человек опросил за неделю.

― Зачем?

― Убийство было на рок-концерте. Прямо в толпе. Чик ― заточкой, с которой предварительно все пальчики стерли. Кто убийца? Да кто угодно. Вот он и опрашивал. “Ты, мол, зарезал? Нет? Следующий!” И так и нашел. А начал бы откладывать, убийца бы в руки себя взял или вообще уехал к матери. Так что мой совет: завтра же позвони ее родителям; где они живут?

Шмель назвал.

― Ох ты.

― Что такое?

― В этом районе света нет неделю. Авария. У меня у жены там родители. Вчера письмо пришло от них.

― И что делать?

― Ехать.

― Ехать?

― Конечно. Адрес ты знаешь, сейчас допьем и поезжай на вокзал. Утром у них будешь, Бернеса я предупрежу, когда он докурит.

В купе Шмель ехал один. Он нашел инстаграм кофейного продавца Виктора и смотрел его фотографии. Их было так много, что Шмель отчаялся долистать до начала. Один только текущий месяц насчитывал около ста пятидесяти неизменно бородатых лиц. Шмель добрался до вчерашнего утра и решил проследить весь день. Виктор проснулся и сфотографировал себя в постели. Потом он подровнял бороду изящными блестящими ножницами. Выпил кофе и выкурил несколько самокруток. Потом ― быстрая прогулка до работы на самокате, видно, он жил неподалеку. Снова курение и первый стаканчик уже рабочего кофе. Перекур, обед. Наконец вечер. Вот то самое фото. Камера захватила дорогу за окном. И автомобиль. Синий, как небо на картине “Ночное кафе” Ван Гога. Шмель хорошо помнил этот цвет: картина проходила у них по двум делам в прошлом году. Неужели это тот самый автомобиль? Шмель закрыл дверь купе: тревожный воздух коснулся его лица. “Что если это не несчастный случай, а преднамеренное? ― подумал он, ― и убийца сейчас едет с ним в вагоне. Вот, например, остановка Мценск, стоянка поезда ― две минуты. Зайдет какая-нибудь леди Макбет, задушит общественной подушкой и все. Или на машине собьет. А, я же в купе. Ну так подушкой, тоже не подарок”.

Он набрался смелости и выглянул в коридор. В Мценске никто не подсел, и Шмель отправился за чаем, вспоминая по каким делам какие книги и картины проходили.

***

Тот день доктор Комаров запомнил навсегда. Это был день первого и единственного бунта среди его подопечных. Взбунтовался образец Дисциплина. Доктор позавтракал сам, разнес завтрак по клеткам и сел в кабинете, прикинуть какое количество миорелаксантов у него осталось. Он вынужден был все делать в одиночку: наполнять шприцы, вести нехитрую, но бухгалтерию, записывать, подсчитывать, колоть, резать и шить. Его беспокоили запасы павулона, которые обескураживающе быстро подбежали к концу. А без него о дальнейших соитиях нельзя было и мечтать.

Он только открыл табличку прихода-расхода медикаментов, как раздался жуткий крик. Кричал образец Дисциплина. Доктор вскочил и кинулся в коридор, к седьмой клетке. Дисциплина стояла растрепанная, форма висела на ней старыми шторами, сапоги запачкались один о другой, волосы раскидало по голове. Рукоятью сабли она стучала о прутья клетки.

― Не хочу, ― кричала она, ― не хочу.

Доктор даже немного испугался. Как нарочно он за неделю до этого придумал передвинуть клетку Веселья, так чтобы оно стояло напротив Дисциплины, и теперь оно уселось в кресло и пило холодное пиво, которое у него обыкновенно бывало к завтраку.

― Чего, чего ты не хочешь? ― перекрикивая Дисциплину, кричал доктор.

― Ничего. Подъема, зарядки, утреннего смотра, “ста-ановись”, разрешения на обед…

― Ха, утреннего смотра не хочет, ― хохотало Веселье, ― а я хочу. Но я-то Веселье…

― … прибывать в столовую в вычищенной обуви, слушать старшего по машине при перевозке грузов в составе колонны, иметь сигнальные фонари в ночное время…

― Послушай, ― крикнул доктор неприятным голосом. Как будто Дисциплина была не результатом его эксперимента, а тарелкой мерзкой каши из перекрученной сырой печени с шерстью. ― Ты не думаешь, что это нужно не только тебе?

― Да, а еще и мне, ― сказало Веселье. Дисциплина задумалась: возможно, впервые.

― А кому? ― спросила она.

― Главнокомандующему.

― А… кто это?

― О… Главнокомандующий… Это на него светит солнце, когда он идет по ливневому плацу… Это на него обращаются взгляды, когда он входит в учебную комнату… Это он отдает приказы, которым слепо веришь… Для него ты сбережешь блестящую сдобную булочку, а сама набьешь живот камнями… За него ты погибнешь, чтобы он жил…

Дисциплина умолкла. По лицу ее бродили зарницы мыслей. Она поправила волосы, пригладила воротничок. За спиной у доктора у доктора выругалось Веселье.

― Ну, твою мать, ну, профессор, вот по каким причинам?

Оно поставило бутылку на пол и нервическим шумным движением задернуло штору с надписью: “Твое Веселье найдет себе другого”. Бунт закончился. Дисциплина сказала:

― Я прошу прощения.

Она уже приняла прежний вид.

***

Шмель спал плохо. Поезд постоянно останавливался на микроскопических станциях, и голос, звучащий как будто из бездонной миски сообщал цифры. Шмель проснулся в пять утра, взял двойной чай, а на вокзале ― такси. Минут через двадцать он вышел на противоположной окраине города. Поднялся по лестнице обесточенного дома, постучал в дверь квартиры номер 50.

― Кто там? ― через полминуты спросил испуганный мужской голос.

― Полиция, ― сказал Шмель.

― Что случилось?

― Ваша дочь…

За дверью зашумели. Только сейчас Шмель осознал, что на часах не так и много времени, всего семь утра. “А вдруг они там едят документы, топят ноутбуки с предательскими новеллами? ― подумал он, ― а я-то не за этим”.

― Кларк Сергеевич. ― Шмель постучал громче. ― Вивьен Ивановна. Вашу дочь сбила машина.

За дверью все улеглось. Тот же мужской голос сказал:

― Как вы сказали?

― Вашу дочь сбила машина. Позавчера вечером.

Дверь сразу же открылась:

― Фуууу, ― с облегчением выдохнул мужчина, ― а мы решили… Сами понимаете, такая ранища, света нет, приходите вы.

― Да нет, нет, ― рассмеялся Шмель, ― я не подкидывать, я наоборот ― забирать.

Кларк Сергеевич снова насторожился:

― Что забирать?

― Показания.

― Ха-ха, ну, конечно! Проходите. Вивьен, сделай чаю. Слава Создателю, у нас газ.

Они были еще не старые и похожи на актеров. Шмель не мог вспомнить, из какого именно кино: слишком много фильмов проходило по слишком многим делам. Они пили чай с домашним песочным печеньем на кухне.

― Вчерашнее, ― укоризненно сказал Кларк Сергеевич.

― Ну, Кларкуша, ― мягко сказала Вивьен Ивановна, ― когда бы я… Ты же репетировал…

― Так вы говорите, дочь сбила машина.

― Сбила, ― подтвердил Шмель, ― но она жива. Врачи говорят, поправится.

― Так что ж вы беспокоились, ехали. Она бы поправилась сама по себе, мы бы и не узнали ничего. А теперь придется поволноваться.

― Профессиональная гордость, ― сказал Шмель. ― Ну и потом, понимаете, нам надо отрабатывать версии. Сейчас мы вместе отработаем, хорошо?.

Кларк Сергеевич приосанился, погладил усы.

― С удовольствием. Я немало милиционеров сыграл. Я ― актер. Вы не против, я…

Он быстро сходил в комнату и вернулся в белом парадном кителе и фуражке. С домашним махровым халатом смотрелось грозно, внушительно. Шмель рассказал все, что знал. Вивьен Ивановна задумалась.

― Странно, ― сказала она. Кларк Сергеевич и Шмель достали блокноты.

― Что именно? ― спросил Шмель.

― Вы сказали, что перед тем как ее сбила машина, она крикнула “уууу” или “оооо”.

― Да, а разве это имеет принципиальное значение?

― В том-то дело… В университете у нее было два… ммм… кружка не кружка… скорее, общества. “Шиллинг” и “Пфенниг”. Оба занимались историей. Ну, знаете, старые монеты, люди. И, конечно, страшно враждовали. Встретятся если, не растащишь, так и стоят: шиллинг, пфенниг, шиллинг, пфенниг… И наша дочь состояла в каждом из них. Сначала в “Шиллинге”, а потом… Ну, вы понимаете?

― Не очень.

― У каждого общества было свое секретное приветствие. У “Шиллинга” “уууу”, у “Пфеннига” ― “оооо”.

― Зацепка, ― сказал Кларк Сергеевич.

― Я ничего не понимаю, ― признал Шмель. Кларк Сергеевич повернулся к нему и объяснил, как подмастерью:

― Кто-то из них мог задавить ее. Не простить измены. И она могла узнать водителя и крикнуть то или другое, в зависимости от того, к какому обществу он принадлежал.

― У них были настолько серьезные кружки? ― спросил Шмель, ― это же, считай, вчерашние дети.

― Кто знает… ― сказал Кларк Сергеевич, ― возможно мы недооцениваем детей.

И он взглянул куда-то сквозь окно, стены, дома.

***

Где-то в начале лета 2019-го доктор сидел за рабочим столом, отодвинув работу. Ему предстояло непростое дело.

Он припомнил, как начинал когда-то давно, в конце шестидесятых. Как поначалу и не думал что-либо начинать. Вышел из института, женился, у него родился первый ребенок, второй, третий. Он обнаружил, что каждое следующее дитя дается проще, что при воспитании можно исправлять прежние ошибки, если только ты умеешь распознать их, а не просто стреляешь новыми детьми в тире жизни. Потом начались долгие тайные опыты на подростках, которых доктор доставал по всей стране. Он экспериментировал с семенем североамериканского опоссума и крота, переливанием человеку крови кенгуру, изучал половую систему сибирских многодетных отцов, создавал препараты, позволяющие блокировать определенные гены, ответственные за то или иное качество. Это сожрало двадцать лет, жену и детей. Комаров проводил в лаборатории по нескольку дней, а за окном люди пели и маршировали, несли красные флаги, которые все покрывались и покрывались сажей истории.

Он хотел выращивать образцы людей, наделенных одним-единственным качеством: радостью, жалостью, завистью, весельем. Зачем? Зачем вообще что-то делают? Чтобы отвлечься от мыслей, сосущих изнутри. За чередой бесконечных совокуплений, дающих более совершенные образцы, доктор забывал обо всем. В какой-то момент он достиг илистого раздраженного дна и уже едва ли ответил бы: ради эксперимента он это делает или ему уже просто нравится процесс создания как таковой.

Что касается подростков… Только с базовым грубым материалом возникали некоторые проблемы. Вторые версии служили доктору беззаветно.

Комаров накопил страшные деньги. Он только завтракал ― сладким чаем и хлебом ― и изредка ужинал сосисками, которые наскоро варил на спиртовке и ел с горошком. Курить и мыться он время от времени забывал. Лишь халат гладил ежедневно.

Он добился того, что подопытные особи стали появляться много скорее, чем у обычного советского, а потом и российского человека. Правда, выглядели они… Например, Веселье, которое в окончательном варианте сложилось одним из первых, всегда носило на лице такую мрачную ухмылку, что его нельзя было бы выпустить в магазин или в кино. Как доктор ни сражался с ней, ничего сделать не смог: ген неподдельного веселья оказался неотделим от гена сумеречного предгрозового настроения, и, какой из них верховодит, Комаров так и не раскрыл.

А взять Дисциплину. Всем видом она походила на застиранную холщовую простыню, в которую годами неудержимо мочилось до полусотни солдат. Ни эмоции, ни достоинства, ни даже мрака, присущего Веселью. И так было со всеми.

Кое-какие образцы оказались нежизнеспособны. Они не то что не переживали соитий, они и в изначальной версии ни на что не годились. Так было, скажем, с Добротой, которая скончалась через год экспериментов в клетке.

Дольше всего доктор промучился с образцами Все и Ничто. И теперь, когда они были полностью готовы, кончились деньги. Не все, но экспериментировать дальше ― денег хватило бы только на одного. Выбирать доктору было особо не из чего: либо Все, либо Ничто. С любым из них эксперимент обещал тысячу сверкающих граней. В каждом образце плескалось веселье, гудела жалость, поднималась до обозначенной отметки дисциплина, кипела злость. Все или Ничто? Ничто или Все? Пятьдесят лет опытов, а решиться нужно теперь, в одно мгновение…

Доктор набрал семь смертельных инъекций. Восьмой выживет. Комаров вдруг вспомнил детей. Где они теперь? Им ведь всем уже за сорок: детство кончилось. Что стало с женой? Веселится ли она? Пьет ли коктейли? Страдает от ревматизма? Ей-то ведь уже… Доктор взял шприцы и вошел в коридор, окинул взглядом клетки. “А может, все и к лучшему? ― подумал он, ― все равно ведь ― никому не покажешь их. Не скучал всю жизнь, и ладно. Надо побыстрее покончить… Со Страхом могут быть проблемы, с Жалостью. Всё тоже может раскричаться…”

Он торопливо отделался от объяснений, пересказав образцам в десяти фразах ту часть жизни, которую заслонили собой его опыты. Рассказал, к чему это привело. Показал шприцы. Дисциплина сама попросила шприц, Жалость зарыдала в мгновение укола, Злость прокляла его, Удовольствие вспыхнуло румянцем, Рыдание заплакало. Веселье же сказало:

― Знаешь, что самое жалкое на свете? Зритель на юмористическом концерте. Особенно где-нибудь в глубинке, особенно, если пришел с семьей, и все они смеются. Хотя казалось бы, да? Давай сюда свой шприц.

И Веселье улыбнулось самой мрачной улыбкой, мрачнее доктор не видел.

Остались Все и Ничто. Все ― красивое, решительное, высокое, грузное, ловкое и какое угодно еще двуполое существо. И Ничто ― просто кусок тела без одежды, без рук и ног, без волос, на подстилке из сена. Отвратительный мясной бублик с заплывшим глазом и кривым ртом. Уродство, убожество. Ни благодетели, ни порока; ни победы, ни падения. Доктор сжал последний шприц.

Через минуту он стоял, держась за холодный прут клетки. Фонарь однобоко освещал коридор. Доктор плакал. Неслышно и как будто кротко, послушно. Вытянув руку через прутья образец Все гладил его по плечу:

― Ну, ну, не надо. Кому эти слезы? И зачем? Еще многое будет. Я ведь ― Все.

***

Когда Шмель уходил, его распирало от чая и печенья. Он надумал слегка пройтись в сторону вокзала. Дело закручивалось в спираль из разнообразных, но одинаково загадочных витков. Что кричала потерпевшая? Имели ли ее крики хоть какое-то отношение к университетским обществам? Что за машина на фотографии у бородатого бариста? Почему кассир в банке с плохим зрением ― разве не отбирают для банков равнодушных механически настроенных чертей без эмоций, но с полным комплектом отлаженных органов чувств? Шмель остановился и перечитал вопросы в блокноте. Похоже на бред человека в лихорадке: словно Герберт Браун записал их. (Когда-то карманник по кличке Жюль Верн проходил у них по трем делам и Шмель прочитал чуть не все романы.) Только полицейский, напавший, как сейчас Шмель, на след бандита, мог прочувствовать схожее. Кровь, погоня, печенье с чаем.

Шмель пошел дальше и вдруг остановился. Почему же он не попросил фотографии хоть кого-нибудь из этих тайных обществ? Он круто развернулся и поспешил назад, снова, как и два часа назад, стал колотить в дверь. Но ему не открыли.

― Странно, ― сказал он и постучал опять. Вышла соседка в неприятном халате цвета супового бессилия. Шмель разложил перед ней ситуацию.

― Уехали они, ― сказала она.

― Куда?

― На картошку.

― В июне?

― Ну, значит, не на картошку. Вот: Кларк Сергеевич оставил записку.

Шмель выхватил листочек. “Уезжаем навсегда, просим никого ни в чем не винить. К. С.”

― Что это значит? ― спросил Шмель.

― Ну, он же актер. Вечно дурачится. Из какой-нибудь пьесы свистнул. Вы особо серьезно не принимайте ничего.

― Да я не… Спасибо. Вот моя карточка, пусть Кларк Сергеевич позвонит мне, сразу, как появится.

До вокзала он все–таки дошел пешком. Суетилась толпа: отходил поезд на Москву. “Хорошо, когда поезд отходит, а у тебя даже билета нет, потому что ты едешь на другом”, ― подумал Шмель. Он оглядывал людей профессиональным пройдемте-взглядом. Носильщики, нищие, старухи в платках всех мастей, дети, кошки, корзины ― он видел и узнавал все. Он даже мог сказать, что у кого в корзине, чем набиты карманы брюк или летней куртки.

Шмель взял билет на следующий поезд, который уже вечером прибывал в Москву. Значит, удастся хорошо выспаться, а завтра ― вновь нырнуть в привычную кастрюлю с преступностью. В ожидании поезда он перекусил в кафе, выпил кружку пива, купил в дорогу журнал, которых не покупал лет пятнадцать. Людская гуща истончилась, в его вагоне ехало лишь несколько человек. И опять ему выпало пустое купе. Он решил поспать два-три часа и стал расстилать постель. Солнце заливало купе, было жарко. Поезд тронулся, солнечный луч, отразившись от чего-то за окном, полоснул Шмеля по глазам. Белая простыня, белая наволочка и яркая белая вспышка ― на секунду ему показалось, что он стоит в совершенно белом неподвижном купе, вокруг которого ничего нет.

Author

K G K
K G K
Comment
Share

Building solidarity beyond borders. Everybody can contribute

Syg.ma is a community-run multilingual media platform and translocal archive.
Since 2014, researchers, artists, collectives, and cultural institutions have been publishing their work here

About