Donate
L5

Юрий Гудумак. Солнце передает в наследство солнце

Кирилл Корчагин02/02/18 14:365.2K🔥

Живущий в Молдавии поэт Юрий Гудумак принадлежит, безусловно, к модернистской эпохе, но это альтернативный модернизм — тот, который по разным причинам не мог состояться на русском языке. Эта поэзия одновременно и тотальна, и подчеркнуто локальна: строки по-уитменовски захватывают все пространство страницы, перетекают из одного стихотворения в другое; одни и те же темы варьируются на протяжении разных текстов, и набор этих тем ограничен — жизнь растений и животных, изменения в природе, происходящие с приходом весны. Можно сказать, что ближайшими предшественниками Гудумака были Морис Метерлинк с его «Жизнью пчел» и «Разумом цветов» и Анри Бергсон с его «Творческой эволюцией», всматривающейся в руководящий принцип любой жизни. Гудумак отталкивается от них, столь же часто, как они отталкивались от Линнея с его классификацией видов, но также для него важен, по всей видимости, и опыт Аркадия Драгомощенко, совмещавшего размышления над открывающимися взгляду пространствами с умением пристально вглядываться в каждый лепесток и каждое соцветие. Эти стихи как и малодоступная в России книга Гудумака «Дифирамб весне (bis)» посвящены весне, и ее разные облики можно найти в каждом стихотворении: она ветрена и промозгла, но в то же время именно она заставляет поэта открыться миру и попытаться запечатлеть его странную призрачную изменчивость.

К.К.

Диффузия точки, или Как я пришел к тому, что сейчас сказал


Дар поэтической жизни

существует лишь через собственные метаморфозы:

богомола-макроцефала, морского конька,

дракончика-тигроглава,

контуры сердца которых он трансформирует,

обретая свою индивидуальность.


На известной стадии развития

человеческое сердце тоже имеет форму

продолговатой трубки.

Как у насекомого.


В соответствии с аналогией,

а не тождеством,

оно видоизменяется в сердце рыбы,

когда трубка укорачивается, расширяется

и, образуя перемычку посередине,

делится на две части —

желудочек и предсердие.

Новое деление предсердия

сообщает человеческому сердцу

трехполостную форму, свойственную земноводным.

А когда разделится пополам и желудочек,

анатомическую структуру из четырех полостей

можно уже назвать

вполне человеческой.

Иллюстрации: Hanna Resvoll-Holmsen / National Library of Norway
Иллюстрации: Hanna Resvoll-Holmsen / National Library of Norway

Несомненно,

каждый из нас

был увенчан плющом еще в материнском чреве.

Поскольку с рождением, как таковые,

метаморфозы не прекращаются.


Скорее наоборот.

И мы говорим о сердце,

что это пурпурный плод или камень,

или — натерпевшись от непогоды — что оно

вот-вот превратится в обуглившуюся головешку.

В конце концов оно становится просто понятием, —

лишенным телесной оболочки, но составленным из границ, —

которое мыслится лишь в зависимости от преходящего,

временно существующего объекта.

Например — того,

о чем я сейчас говорю.


Чистая протяженность

как атрибут пространства

представляет собой диффузию или продолжение

подобного рода локальности: «прыгающей точки» сердца

или соответствующего знака пунктуации,

которые в этом смысле, оказывается, близки

вплоть до того, что их можно перепутать.


Чистая протяженность как атрибут пространства

существует, претворяя в жизнь

философию своей родины:

не иначе как 

принимая в соображение то обстоятельство,

что не умереть в такой ситуации невозможно,

даже и публикуя десять-пятнадцать-двадцать лет

свои посмертные произведения.


Способ раскрытия цветка


Можно только мечтать о такой мысли,

которая обнаруживает себя в раскрытии цветка.

Цветок означает приобретенную неспособность

оставаться цветочной почкой.

Но то, что некогда могло звучать в качестве тихой констатации —

«цветок черешни-скороспелки»… «поздний цветок катальпы», —

в условиях сырой холодной весны не может определяться

вне связи с синтаксически-безумной расточительностью письма,

своими предположениями и наблюдениями,

своими описаниями и выводами

только и придающего

подлежащей раскрытию почке — складке цветка — такую форму,

в которой ее способность быть раскрытой в качестве цветка

может стать в конце концов

обнаружимой.

Нет никакой неожиданности,

следовательно, в том,

чтобы свести цветок к его артикулируемой сущности,

коль скоро и то и другое в одинаковой мере зависит

от изменений погоды и атмосферного хроматизма — коль скоро

каждое из таких изменений погоды и атмосферного хроматизма,

как явствует далее, было одно ничтожнее и мельче другого:

мелкий дождь — изморось — смурая мгла.

Или: смурая мгла — изморось —

мелкий дождь.


Способ раскрытия цветка

(а о меньшем здесь речь и не идет) есть некое ничто,

которое существует, можно сказать, как равное тексту,

некий, не только фактически, но и в принципе,

и чтобы быть до конца современным,

экзистенциал ожидания:

поддерживать теплоту тела и пополнять убыль тканей —

писать от руки кровью, взятой из языка, —


артикулировать.


Primula veris: первоцвет весенний


Покамест температура мышц,

влияя на скорость их сокращения,

не достигнет значений, достаточных для того,

чтобы удерживать в мерзлых пальцах перо,

оплетенный сетью жил мускул ветра

расковыривает цветочную почку примулы

раньше третьей весенней оттепели.

В будоражащем

и с частыми бурями пасмурном воздухе —

не более чем сомнительная метафора солнца.

Не цветок подлежит неминуемому раскрытию солнцем,

а солнце — цветком.


Бездонная сверхдетерминированность цветка.

Даже если это Primula veris, первоцвет весенний —

крохотный, бледно-желтый, в зеве которого

пять красноватых пятен.


Бездонная сверхдетерминированность цветка.


Большая, чем у большого желтого цветка подсолнуха,

вращающего солнце.

Непрекращающиеся

мелкий дождь и изморось —

как логическая матрица невроза:

изменяются, чередуясь, и чередуются, взаимоуподобляясь.

…И переходят в темную абстрактную экстенсивность,

предваряющую явление солнца,

но не означающую ничего,

кроме следующего:


вегетативного прошлого* тела

(*настоящее прошедшее)

и многократно описанного

сдвига центра зрительного восприятия в область цветка.

Не цветок подлежит неминуемому раскрытию солнцем,

а солнце — цветком.


Солнце передает в наследство солнце


Солнце

передает в наследство солнце.

В угрюмой стихии марта его лучезарная неподвижность

представляется пробивающимся сквозь завесу туч

порционом едва дифференцированной протоплазмы,

пигментным пятном инфузории, ореолом

с вертикально удлиненным зрачком.

Мышца, суживающая зрачок,

есть сфинктер* (*Sphincter pupillae) солнца.

Лишь за изморосью она обнаруживает

правильную форму кольца радиальных волокон

радужной оболочки.

Но при этом тут же

приобретает тусклый, млечно-беловатый мутный вид,

как совиный глаз на свету.

Явление

почти обычное в своей повторяемости,

когда, солнцеподобное, оно

устремляется к тому, чему оно подобно,

обрастая характерными признаками систем

костной, мускульной, внутренностей

и органов кровообращения.


Говорят, если смотреть на солнце,

то его образ может сохраниться

несколько дней.


И мы знаем, как:

изменяя тело

в последовательность призматических деформаций —

специфизируясь через все новые преобразования

перламутровых аберраций ума, угасающей ауры сердца,

охры свернувшейся крови,

синей жидкости желчного пузыря.


Ранний росток люпина

позволяет вывести то,

что составляет скрытую предвзятость какой-никакой, а мысли:

не в силу известных, присущих люпину, свойств гелиотропа,

а потому что люпин мы всегда рифмуем с «любим».

И остается лишь терпеть, как у него раскрывается

крохотный пальчатосложный листик, и превращаться

в скрюченного уродца.


Шаги, приглушенные мхом


В сложившихся

обстоятельствах, когда с тревогой,

затаив дыхание (все равно что трижды окликнув его,

прежде чем констатировать смерть), ожидаешь

теплых и ясных дней,

время не настолько прямолинейно,

чтобы не быть в состоянии удовлетворить

домогательствам простой поэтической очевидности.

Ни той,

где его абстрактная линия,

как в новейших неклассических геометриях,

становится сжатием: прошлогодний осенний паданец —

окаменелое ньютоново яблоко,

даже если это айва;

ни той, где она,

превращаясь в эманацию моллюска-горшечника —

витую раковину виноградной улитки,

повторяет траекторию

отходящего мало-помалу от зимней спячки

винтообразно растущего существа.


Сонное зевание

раскрывающегося первоцвета —

как не увидеть здесь, что оно прекрасно, —

кажется, нуждается во времени только лишь для того,

чтобы его опровергнуть — не то что опередить,

сопровождая его в апрель:

в этом смысле

понятие времени

едва ли конструкция ума,

скопированная с пространственных представлений, —

скорее форма интеллектуального оцепенения.

Что из этого следует?


Только то, что

незамкнутая времениподобная линия

представляет собою далее

очередную ее модуляцию,

точней — расслоение:

отчасти в зависимости от того, в кого превращаюсь я 

(седеет волос, отслаивается чешуйка перхоти и т. д.),

частью же благодаря тому,

о чем я сейчас говорю.


По крайней мере,

никто не скажет,

что у такого-то слишком слабый синтаксис,

чтобы сделать это: направить время по ложному следу —

не выходя за пределы прошлого / настоящего / будущего

глагольных времен,

с которыми осваивают лишь привычки детства

или эти шаги, приглушенные мхом…


иное их исчисление, нежели то,

на которое я понадеялся, а теперь глотаю сырую,

принесенную атлантическим аквилоном, летучую щелочь —

причину слез.

Посмотри на то,

как ветка клонится к югу.

Как она сгибает абстрактную линию времени

в дугу довольно большого радиуса кривизны.


Число ее движения подчиняется принципам

прогрессирующей дифференциации и возрастающей сложности.

Равняющееся некоторому, с достоверностью не известному,

количеству моментов,

число ее движения

устремляет в ультрафиолетовый,

недоступный глазу, участок спектра видимой жизни

почки, листья, цветы…

простирая почки, листья, цветы

вплоть до границы галлюцинаторного восприятия,

отличая ее от ее голой наличности

множества «теперь».


К парадоксальной цели поэтического Декарта


Влияние среды

может быть тем более выражено,

чем менее развит подвергающийся ему орган,

пока в конце концов теоретизирующий инстинкт

не станет телом подобен иссохшим ветвям,

сердцем подобен угасшему пеплу.


Там, где наступила весна,

нет, вероятно, ни одного мгновения,

чтобы она не напоминала ему

(теоретизирующему инстинкту) о своем благоденствии.

Но даже самым невзыскательным образом описанная весна

была бы лучше настоящей —

вынуждающей «рассматривать себя

как не имеющего в действительности

рук, глаз, плоти и крови, каких бы то ни было чувств,

но как ложно считающего себя их обладателем».


Что в одном случае

требует, вероятно, целого —

бесконечного, как потомок, —

столетия (ряда трех генераций),

то в другом совершается в один день:

и белое-пребелое, бихевиористское письмо

погружается в чистейшее умозрение, направляя свой быстрый ход

к парадоксальной цели поэтического Декарта.


Единственно возможный акт мысли –

не идеальный инвариант,

но обремененный локальными вариациями.

Единственно возможный акт мысли — перевернуть действительность

с ног на голову.


Перевернуть действительность

с ног на голову,

как еще лишенный данных опыта

(которые он приобретает относительно места в пространстве

при помощи известных движений тела и осязания) младенец

или — возвратившийся из царства мертвых пьяница


…матовая стеклянная пластинка

камеры-обскуры.


Между мышью и перепелом


Никакая метафора не возможна,

кроме как благодаря

элиминации каких-то порций непрерывного.

Кроме как благодаря возникающему пространству эллипсиса,

разрешающемуся в свое ничто.

Любые размещенные в экстенсиональном поле его

эмпирической очевидности

объекты

неизбежно трансформируются:

мышь превращается в перепела,

стрекоза — в лилейник, демонстрируя нам,

что это всего лишь временная потеря смысла,

а не следствие прихода весны.


Терминологические вариации:

a) чувственно не воспринимаемая разъятость;

b) черверодящая пустота; c) знак, а не индекс,

элемент системы, а не плесень причинности.

И я все же не думаю,

чтобы многие из стяжавших себе

венец бессмертия, многие из философов,

мыслили нечто иное, чем только что сказанное.

Зона неразличимости между мышью и перепелом

как модус протяжения не может существовать

без какой-либо протяженной вещи.

Утрачивая как зоо-,

так и антропоморфные черты,

она становится понятием,

конфигурацию которого восстанавливает

примелькавшийся / хорошо знакомый орографически выраженный

неправильный периметр дня.


Зыбкие,

едва бронзовеющие границы, лишь только тронутые

рассеянным послеполуденным светом азорского антициклона:

кажущиеся наделенными подобной иризацией,

они действуют на манер магического силка.

Не то чтобы мышь оказывается перепелом,

но почти-что-перепелом —

отличается от него сколь угодно мало.


На жнитво и на сбор фруктов


Не то чтобы более позднее

являлось исполнением более раннего,

но более раннее обещанием более позднего —

в крайнем случае, его риторическим конструктом —

лингвистическим древом, наподобие дерева Хомского,

видоизменяющегося мало-помалу так,

что становится совершенно неузнаваемым:

неестественно бледный бескровный мозг венерина башмачка?

Анютины глазки, лишенные головы? Цветы горошка?

Иногда это лишь мгновение,

а иногда целых двенадцать дней,

иной же раз совершенно неопределенный срок —

метрологический феномен под названием

«время, потребное для чтения текста».

Поэтика —

а не только кристаллизация,

растительная жизнь и животная организация —

еще один признак смены сезонов, обеспечивающий переход

от «я» к «другому», сводя, таким образом,

эту фундаментальную структуру

к эффекту моды.

«Я — другой» — метафора времени,

если не свойство мертвого. И это как предпочесть

смерти à la papa смерть à la papoua.


Разница стала равной

блеклой, смурой, бессущностной длительности,

разделяющей два времени года —

зиму и лето;

то есть — если не свойству мертвого,

то его способности быть одновременно в двух местах.

Чтобы стать «другим», «я» должно находиться с «другим»

в отношении подобия, или, как это там еще называется, —

продолжать образовывать с ним

одну-единственную плоть.


То немногое,

что я хотел здесь сказать.

Ничего фатально непредсказуемого,

кроме того что оно похоже на вылазку из бодрствования в сон:

из сырых, в кизяковом дыму, глинобитных сумерек —

на жнитво и на сбор фруктов.

Татьяна Присталова
Наталія Богренцова
Comment
Share

Building solidarity beyond borders. Everybody can contribute

Syg.ma is a community-run multilingual media platform and translocal archive.
Since 2014, researchers, artists, collectives, and cultural institutions have been publishing their work here

About