Личность Сократа. Сократ — циник

Konstantin Kharitonov
20:43, 12 ноября 2019
Добавить в закладкиДобавить в коллекцию

К концу ноября в Издательстве книжного магазина «Циолковский» ожидается из типографии переиздание парадоксальной, яркой и провокационной книги русского и советского философа Константина Сотонина «Сократ. Введение в косметику», издававшейся единственный раз в Казани, в 1925 г., тиражом 400 экземпляров. Ниже представлен небольшой отрывок из книги:

Сотонин К. Сократ. Введение в косметику. М.: Издание книжного магазина «Циолковский», 2020.

Сотонин К. Сократ. Введение в косметику. М.: Издание книжного магазина «Циолковский», 2020.

Личность философа в большинстве случаев интересна для историка философии лишь постольку, поскольку знание её помогает выяснить процесс развития мировоззрения и понять отдельные детали его; в самом изложении мировоззрения философа его личность уже забывается, его мировоззрение можно обсуждать и оценивать помимо оценки его личности. К Сократу это совершенно не применимо; его философия неотделима от его личности; Сократ — софист, Сократ — скептик, — это совсем неверно, если не прибавить: Сократ — циник; а прибавить это — значит сказать: и софистом и скептиком Сократ был только в шутку.

«Я утверждаю, что Сократ очень похож на тех силенов, которых можно видеть выставленными в скульптурных мастерских… Если раскрыть их пополам, оказывается, внутри их статуэтки богов… Я утверждаю, что Сократ похож на сатира Марсия». Невозможно подобрать лучшую характеристику Сократу, чем эта, данная ему Алкивиадом (Пир Платона 215 В), с дальнейшими пояснениями, которые он привел, и прежде всего с краткой фразой, обращенной к Сократу, исчерпывающей всю его сущность: «ὑβριστὴς εἶ», «ты —…» — перевод бессилен передать весь смысл этого слова: насмешник, наглец, наглый насмешник, — всё это слишком недостаточно; есть только одно слово, пришедшее к нам от греков же, но смысла которого ещё не знал Алкивиад и которое одно могло бы выразить всю сущность этой характеристики Сократа; её единственный смысл — «ты — циник».

В этом слове «циник», в его современном значении, содержится весь смысл греческого корня ὕΒρις [хюбрис]: и наглость, и надменность, и насмешка, и дерзость, и издевательство над всеми божескими и человеческими ценностями. Циник — тот, для кого нет ничего святого, ничего достойного преклонения и уважения, ничего очень ценного, ничего, чем нельзя было бы пожертвовать для другого; циник — тот, для кого нет ничего слишком серьезного.

Таким циником и был Сократ, первый из людей, в котором ум, рождённый быть послушным рабом инстинктов, но часто бунтующий раб, одержал блестящую, решительную победу над инстинктами: для инстинктов всегда есть что-либо слишком серьёзное; под влиянием прислуживающего ума (который иногда, как бывает нередко со старым лакеем, подчиняет господина своему влиянию) ценности сменяются, слишком серьезным становится другое, чем то что было раньше, но слишком серьёзное остаётся; и только ум, переставший быть лакеем, перестает признавать что либо слишком серьёзным (см. мои «Темпераменты» , стр. 94–95); теперь происходит уже не переоценка ценностей, но и не разбивание этих ценностей, как бывает в период бунта раба, — теперь, когда раб завоевал свободу, происходит релятивизация всех ценностей, признание их ценностями относительными: больше ничто не признаётся безусловно ценным, слишком серьёзным. Здесь кончается первый период истории культуры, период культивирующегося ума; ему предшествует период некультурного состояния человека, период безропотного служения мальчика-ума инстинктам, которым ум ещё не дает советов, не действует и самостоятельно, но каждый шаг совершает по указке господина; более или менее самостоятельным ум бывает только в играх, упражняющих его и создающих искусство. Культура начинается с момента, когда мальчик-ум становится достаточно взрослым, чтобы самостоятельно выбрать способ выполнения поручений господина; этот первый период истории культуры характеризуется наличием у ума самостоятельной инициативы в области работ, требуемых или допускаемых инстинктами, у которых он исполняет роль то лакея, то домоправителя, то даже роль тех римских философов, которых знатные господа содержали при себе, поучаясь у них, прося у них советов, — но содержали в качестве рабов; этот период прорезается внутри значительным количеством бунтов раба против господина, нередко очень сильных, сопровождающихся разрушением господских ценностей, сжиганием усадеб, заковыванием в цепи и избиением господ, — но бунтов, всегда кончавшихся неудачно: в худшем случае под развалинами господской усадьбы вместе с господином погибал и раб (самоубийство как протест); в лучшем — раб, привыкший руководиться указаниями господина, не знал, что же делать ему, ставшему свободным, теперь, сам же обращался за советом к свергнутому господину и, хотя бы в другой форме, становился опять его слугой.

Эпоха культивирования ума кончается с завоеванием им прочной свободы, и не путем борьбы и насилий, не путем заковывания господина в цепи; только юношеская бурливая кровь заставляла ум преувеличивать факты и считать себя рабом у инстинкта; ставши совсем взрослым, он узнал, что он вовсе не купленный раб, а дитя, однажды неожиданно родившееся от страстной любви инстинкта к земле. Старый отец-инстинкты немного капризен, своенравен, упрям, очень традиционен и довольно суров; но суров он потому, что слишком ревнив в отношении к своей любимой земле, — а та очень ветрена, постоянно изменяет, дарит улыбки и ласки кому вздумается, часто неумолимо и подолгу отказывается даже взглянуть на ревнивца, или заставляет прокутить с ней в одну ночь всё состояние и оставляет его нищим. Но сын-ум стал совсем взрослым и наконец выходит из–под опеки отца, вступая с ним в свободный союз, помогая ему, где сочтёт нужным, иногда сам опекает его, удерживает его от его старческих привычек относиться к чему-нибудь слишком серьёзно, добивается даже того, чтобы и к своей любви, и к изменам любимой тот не относился слишком серьёзно, — и в старике просыпается его былая беспечность, весёлость, которой они были полны когда-то оба — отец и сын, в дни детства сына вместе забавляясь играми. Второй период культуры начался — он начался с момента, когда отец признал сына вполне взрослым, уступил его настояниям и желанию быть вполне самостоятельным. Культивировавшийся в предшествующий период уж стал культурным, — этим начался второй период культуры, и первый культурный (а не культивирующийся только) человек — Сократ; потому что культурный и циник — это одно и то же: для него нет ничего слишком серьезного.

Сократ «не похож ни на одного из других людей — ни из прежних, ни из теперешних», говорит Алкивиад (221 С). До Сократа не было человека — циника; циником был только козлоногий бог силен, бегающий по лесам и полям, сатир Марсий, насмехающийся надо всем под звуки своей флейты, не признающий слишком серьёзным даже спора и состязания с Аполлоном, не признавший слишком серьёзным делом даже потерю собственной шкуры, которую Аполлон содрал с него, продолжавшего, вероятно, улыбаться и надсмехаться над Аполлоном, отнёсшимся к состязанию слишком серьёзно. Сатир, умирая, знал, что от его случайной, легкомысленной, продолжавшейся один день любви к нимфе родится когда-нибудь Сократ и отплатит Аполлону за отца, в свою очередь сдерёт нежную кожу с Аполлона и со всех его родичей, но сделает это не как очень, слишком серьёзное дело, — а смеясь, забавляясь, осуществляя завет отца — быть циником, ни к чему не относиться слишком серьёзно.

«Всю свою жизнь Сократ постоянно подсмеивается над людьми, шутит над ними», говорит Алкивиад (216 Е). Ирония Сократа, о которой так много и так без толку писалось, — основная черта не только его личности, но и его мировоззрения, первое положение его цинической философии, гласящее: жизнь и ничто в жизни не стоит того, чтобы к чему-нибудь относиться слишком серьёзно; этот короткий промежуток между двумя бесконечными половинами небытия стоит только того, чтобы заполнить его как можно большим количеством радости, не гоняясь за невозможным, не упуская возможного, не сожалея о безвозвратно упущенном. Люди нелепо-смешны, сами себе создавая препятствия к достижению радости, жизнь — кафе-шантан, предназначенный для свободной радости, принимаемый за святую обитель богов, пребывание в которой люди считают долгом для себя; каждое движение пальца в этой обители должно быть, по их мнению, всегда серьёзным и строго сообразованным с правилами благочестия, ими же выдуманного; сев за стол, они вместо вина просят просфор и воды; если на ручку их кресла сядет эстрадная певица-счастье, они принимают её за бога, учтиво жмутся, боязливыми губами прикасаются к краю её платья и просят благословения; а если она, получив от них вместо рюмки вина лампадку с деревянным маслом и вместо страстного поцелуя восковую зажжённую свечу, обиженная убегает к другому, — первый становится ещё серьезнее и плачет о невозвратном счастье, вместо того, чтобы искать другое такое же счастье, — а их тут много, — улыбнувшись своей оплошности. Второй, к кому прилетело счастье, правда, увидел в певице женщину, влюбился в неё; но и он становится серьёзным не менее первого и так же смешным: он уже отдается грёзам и рассказывает ей об уютном домике, где они поселятся вместе, целыми днями будут сидеть за самоваром, на их коленах будут сидеть детишки — и ничего-то им не надо будет больше, никуда они не выйдут из своего домика… А певице наскучило слушать, она позевнула и убежала к третьему; покинутый стал ещё более серьёзен, ещё более смешон: вместо того, чтобы улыбнуться своей оплошности и искать другое счастье, — а их тут много, — он схватывает нож, с неистовым криком: «изменница!» — подбегает к ней и двумя ударами пронзает грудь и её и того, третьего, случайного, к которому она подсела. Теперь уже все, сотня людей, перед тем смеющиеся, становятся также очень серьёзными, очень смешными: они вскакивают, кричат, один с серьёзным испугом, другие с серьёзным негодованием; подбегают к убийце, бьют его, связывают. Все становятся очень, очень серьёзными; очень серьёзно рыдают над кокоткой её подруги, и сквозь их рыдание можно слышать смешное восклицание: «бедная!»; но самыми смешными, самыми серьёзными выглядят лица троих: умирающей молоденькой накрашенной кокотки, умирающего пожилого человека и связанного убийцы, — на лицах всех их написано самое серьёзное, для жизни совсем уж слишком серьёзное чувство — ужас: ужас перед смертью у первых, ужас перед жизнью — может быть, в тюрьме и, главное, с позорным клеймом убийцы — у третьего. И так смешны их слишком серьезные лица! — как будто первые были бы бессмертны, если бы не умерли теперь, или как будто только за смертью и начнётся для них жизнь и жизнь ужасная, из сплошных страданий; и как будто предстоящая третьему перемена в жизни не будет простой сменой столика в той же жизни — кафе-шантане и как будто он не волен будет уйти из кафе-шантана, если столик ему не понравится! О смешные своей серьёзностью люди, из–за своей серьёзности не хватающие дающихся в руки радостей и из–за серьёзности же рыдающие о радости улетевшей! О смешные люди, в своей серьёзности не обращающие внимания на грядущие маленькие реальные печали и ужасающиеся приближению выдуманных вами безысходных страданий! О смешные люди, серьезные даже в своих радостях, в своём смехе, в своём веселье, в своем поцелуе с кокоткой, — видящие серьезную ценность в том, что просто приятно, пока вы сидите в шантане немного опьяненные; это рассыпались стеклянные дешёвенькие бусы, искрящиеся бриллиантами в лучах шантанного электричества, — а вы в неистовстве бросились подбирать их, цепляясь, впивая друг в друга зубы, убивая друг друга, опрокидывая столы и разливая вино. И от того, что даже веселье ваше было серьёзным, вы грязные, израненные встанете с пола, сядете у пустых столов, со злобой вместо прежнего смеха посматривая друг на друга, со злобой же отбросите стеклянные доставшиеся вам бусы, — потому что вы слишком серьёзны, чтобы суметь наслаждаться смеющимися стеклянными бусами, не принимая их за бриллианты, за серьёзную ценность; а жизнь и всё в ней — только стеклянные бусы; серьёзных ценностей, бриллиантов не существует.

Бриллиантов не существует, но и стеклянные бусы радуют; Сократ это знает. Люди принимают стёкла за бриллианты и ожесточенно дерутся из–за них, отнимая их друг у друга. Сократ знает, что это не бриллианты, а стёкла, и что драться из–за них не стоит: лучше отдать стекло, чем получить булыжник в череп. Но ведь и стекло, из–за которого не стоит драться, всё же радует и его, Сократа; много бус ему не нужно, лишние он может не только отдать лезущему на него с кулаками, желающему отнять, но даже просто подарит первому попавшемуся; ему даже достаточно, сидя в шантане за столиком и не имея ни одного стекла, наслаждаться, как искрятся эти стекла в руках других. Но если у него будут отнимать и эту возможность, если его будут заставлять сесть у стены спиной к залу или даже выталкивать за дверь, лишая его наслаждения видом искрящихся стекол, — то Сократ, конечно, не будет драться, не будет неистово цепляться за жизнь-кафешантан, — стеклянные бусы не стоят того; но и лишаться радости без всякого сопротивления не стоит. А за постоянные насмешки циника Сократа над серьёзностью других, над их приниманием стёкол за бриллианты многие давно косятся на него и готовы выбросить его за дверь, подбивая к тому и других. Что же? Бросить смеяться? Но не смеяться, когда смешно, — не значило ли бы это стать ещё более серьёзным, а потому и ещё более смешным, чем те, над кем он смеётся? Большинство из них серьёзны потому, что им не весело, их озабочивает мысль о бриллиантах, которых они или жаждут отнять у другого или боятся потерять; некоторые серьёзны потому, что ослеплённые блеском стёкол, приняли кафе-шантан за место покаянной молитвы; некоторые, наконец, серьёзны потому, что хотя им и весело, и они радуются попавшим в их руки стеклам, но в их радости, в их смехе слышна серьёзная жадность и серьёзная боязнь потери мнимых бриллиантов; все они серьёзны потому, что ошибаются; и всегда серьёзность есть признак ошибки. Но не смеяться, когда весело — значит не ошибаясь, делать вид, что ошибаешься, а это тоже смешно; и ещё смешнее, если другие принимают твою деланную серьёзность за настоящую, если они ошибаются и в этом. Люди негодуют на смеющегося Сократа? Ну что ж! стекло не стоит того, чтобы из–за него драться, но оно даёт радость, и оно стоит того, чтобы из–за него казаться серьёзным и тем сделать людей ещё более смешными.

Люди требовали от Сократа серьёзности; но нельзя заставить ошибаться; поэтому у Сократа вместо серьёзности появилась хитрость. Люди не могли вытерпеть весело смеющегося циника, — циник стал хитро издеваться, смеясь вдвое — и над тем, что они свои стекла принимают за бриллианты, и над тем, что фальшивую монету Сократа они принимают за золото. Сократ хотел своим весёлым смехом научить людей не принимать стёкол за бриллианты, — люди заставили Сократа стать фальшивомонетчиком. Это непреодолимое пленение людей к ошибке, к серьёзности много позднее Вольтер выразил, тоже, вероятно, издеваясь, своим знаменитым положением: «Если бы не было бога, его надо было бы создать».

Подпишитесь на нашу страницу в VK, чтобы читать лучшие материалы платформы и быть в курсе событий, которые мы проводим.
Добавить в закладки