Donate
Poetry

ПОЭТ ИГОРЬ БОЛЫЧЕВ ("Разговоры с собой", М., 2019)

Мария Козлова27/02/21 06:01936

«…Игорь Болычев, прекрасный русский поэт восьмидесятых годов двадцатого столетия, не исключено, останется последним безукоризненным мастером русской силлабо-тоники, в которой, собственно, и состоялась великая русская поэзия…» — это цитата из статьи о поэте, включенной им самим в книгу «Разговоры с собой» (Москва, 2019). Цитируемая статья ныне покойной Ольги Татариновой написана в 2003 году и входит в книгу в качестве «Послесловия», то есть выступает органической частью целого — вместе со стихотворениями, намеренно расположенными в книге в обратном порядке — из двухтысячных назад в восьмидесятые. И я понимаю, что и это, и сама структура книги (структура, подсказанная «Отплытием на остров Цитеру» Георгия Иванова, поэта, несомненно близкого Игорю Болычеву) — не столько какой-то продуманный литературный ход, сколько живой жест, душевное движение, в согласии с которым вырастает книга поэта. Понимаю, но всё-таки спотыкаюсь об эти слова о поэте «восьмидесятых годов двадцатого столетья» — слишком законченным кажется мне это определение, которое словно подводит итог традиции русской силлабо-тоники: а дальше придут другие и сделают по-другому («Другая же, новая русская поэзия, — только начинает оформляться, вырисовываться, и суждено ли ей стать великой?» — одна из загадок будущего» — заключительные слова «Послесловия» и всей книги).

Впрочем, откроем книгу в самом начале и прочитаем:

Зачем так много слов на свете.

Зачем так мало в них тепла.

На берегу играют дети.

Играя, строят города.


Шероховатой жизни струйку

Сжимает детская рука,

Витиеватую постройку

Она возводит из песка.


На небе солнце. В поле лошадь.

Над речкой — паутины нить.

Пришла пора смотреть и слушать

И ничего не говорить.

Стихотворение 2006 года словно бы вторит заключительным словам «Послесловия» — здесь и сейчас что-то закончилось, новое же — неведомое — еще только ждет воплощения. Из слов ушла энергия, ушло дыхание и биение жизни (высказанный почти впрямую смысл поддерживается недостаточностью рифмы тепла/города). Действительно, слов на сегодняшний день сказано достаточно (все пишут много и хорошо), тепла (читай — жизни, то есть, собственно, поэзии) в этих словах — немного. Пришло время стихам отдохнуть («И ничего не говорить»). Но ведь можно (думаю, должно) прочитать эти строки иначе: человеку, для того чтобы сохранить своё высокое предназначение, следует заново научиться говорить — то есть вспомнить о том, что всякое подлинное говорение включает в себя слушание. Это и есть, как мне кажется, сквозная тема всей книги «Разговоры с собой»: слышание и вслушивание — в другого, в саму жизнь, в слово.

А вот — из последнего стихотворения в этой части (2016 год):

Ветер дует. И солнце светит.

Ветка времени обнажена.

Кто-то скажет. Никто не ответит.

Тишина.

Простые предложения, не метафоры — констатации факта (кстати, в этом ряду — «ветер дует», «солнце светит» — «ветка времени» звучит не как метафора, а как фотографически точный образ). И разговор — о несостоявшемся разговоре, о молчании, о тишине.

На этой «тишине» заканчивается первая часть книги, вторая же, представляющая собой почти дословно перепечатанную книгу «Разговоры с собою», вышедшую в 1990, ведет читателя не то в прошлое, не то в какое-то «назад в будущее».

Если попытаться проследить структуру книги, получается интересная вещь: зачин из двухтысячных, где лейтмотивом звучит — тишина, причем, как мы поняли, эта тишина двоякая — та, которой заканчивается звучание, и та, из которой звучание, собственно, произрастает. Затем — 90е, основное настроение — надежда накануне катастрофы («и будет так как будто не бывало»), затем, собственно, катастрофа — сочинение под названием «Эпилог-1991» и близкие к нему стихи:

Страшна не гибель, — ибо гибель,

Как жизнь, у каждого своя, —

Но ровный ход вселенских грабель

По теплой грядке бытия.

И наконец, четвертая часть — «Четыре на часах», стихи из так никогда и не вышедшей книги поэта, написанные в начале восьмидесятых, по настроению и звучанию — легкие, высокие, звонкие, как будто бы из другого мира:

Четыре на часах. И в чуткой тишине

О чем-то промолчал цветок гвоздики

Под алой лампой — со слезою тихой

Увядшей головой растерянно качал.

Четыре. В тишине на медленных часах

Дремали на ходу седые тени стрелок,

И на крутых боках фаянсовых тарелок

Подрагивала тень и слёзы в лепестках.

И был уже январь, и падал жёсткий снег,

И обнимал кувшин дрожащие колени,

И за сиреневым окном серели тени,

И было как весной к восьми часам.

или

Как хорошо, что можно попросить

октябрьский воздух: Протяни мне руку.

И ощутить знакомое касанье.

И слышать вновь знакомые слова.

Но и в этот, другой, мир вдруг врывается холодок явно из сегодняшнего времени– «Ничего не слышно над землею. /Страшная такая тишина. /Может быть, она перед зарею. /Может быть, посмертная она» (стихотворение без даты). И даже — редкое для Игоря Болычева проявление злой иронии (по отношению к себе самому) — перепевание на ироничный лад финальной строфы своего же стихотворения «Осенью всё кажется грустней…». В финале книги — снова стихотворения из начала восьмидесятых, удивительно чистые и слово расчищающие пространство рядом с собой — «Осень, как тусклый бубенчик» и «Я всего лишь осина у русской реки»:

Я всего лишь осина у русской реки,

неизменная год от году.

И во мне оживают чужие стихи,

чтоб осыпаться осенью в воду.


Я всего лишь ребенок в коротком пальто

и в коричневых мокрых ботинках.

Я беру красный лист, чтоб пристроить его

на своих рисовальных картинках

Таким образом, структура книги воспроизводит парадоксальный, на первый взгляд, ход самой жизни — не видимое, но ощутимое её движение. Действительно, если вдуматься — жизнь ведь течет не линейно из пункта А в пункт Б, а как-то так — зигзагообразно, через повторы и водовороты, через остановки и замирания. И вообще, она движется, скорее, назад, чем вперед, не в том смысле, что мы всё время возвращаемся в прошлое, а в том смысле, что живя эту жизнь и развиваясь в ней, как и положено человеку, то есть двигаясь от лучшего к худшему — мы всё-таки не теряем надежду на обретение изначальной полноты, утраченной цельности, детской чистоты. Той целостности и той чистоты, без которой слова мертвеют и холодеют:

А детство… О, тут есть где развернуться –

И сам не знаешь, из каких вселенных

И страх, и тонкость, и слова вернутся,

Как толпы интернированных пленных

Всё это, конечно, очень любопытно, — скажет наконец читатель, — но какой во всем этом эстетический смысл, раз уж мы говорим о стихах? О, так ведь это и эстетически так, дорогой читатель, и об этом нужно сказать особо. –

Отчего мне так сиро с собою,

Отчего еще старорежимней,

Чем в тринадцатом перед войною,

Милый мой, расскажи, расскажи мне,


Укажи мне такую обитель,

Где бы… что? Ах, довольно об этом…

Хорошо быть святым, как Спаситель,

Хорошо быть хорошим поэтом.

Вот, собственно, и ответ. «Хорошо быть хорошим поэтом», то есть: хорошо быть поэтом, потому что поэт, если только он, действительно, поэт, это тот, кто создает нечто хорошее — эстетически и этически. Что, вообще говоря, одно и то же, но говорить об этом вслух не принято, как о чем-то очевидном — невероятном. Впрочем, я — вслух.

Поясню. Да, эти стихи — эта книга — написаны хорошо, то есть в них отчетливо ощущается некая энергия, стягивающий их звучание (а значит, и звучание мира) к невидимому центру. Эта целокупность, эта цельность поддерживается интонационно и звуково, за словами — всегда ясный и чистый человеческий голос. При этом, чаще всего, стихи ничего не декларируют, не строятся вокруг идеи, хотя, конечно, тут есть и «тема», и «фон». Фон, например, зачастую — московский, осенний, предзимний. Тема — да всё та же, что и всегда в поэзии — человек, родина, любовь, земля и небо, невозможность поэзии. Есть здесь и цвет — чаще серый, с вкраплениями-вспышками красного и алого. Да, эти стихи написаны в лучших традициях русской лирической поэзии, они звучит грустно и серьезно, они, в принципе, — звучат.

Но вот в этом-то и проблема — скажет современный читатель — в этой цельности, в этой серьезности, в этих звуках. Ведь стихи, как известно, растут из воздуха времени, а наше время, как известно, больше ценит иронию, чем серьезность, оно, скорее, шумно, чем звучно, скорее, мозаично, чем цельно. Да, соглашусь я, в этом есть несомненная проблема, только это не проблема самих стихов, вернее, для самих стихов — это та проблема, та болевая точка, тот центр, из которого они и вырастают, прорастают, чтобы быть тем, что они есть.

Не так ли происходит и с человеком? Все мы, хотим мы этого или нет, — современники, все мы — дышим воздухом настоящего, существуем в том мире, который есть, но значит ли это, что мы — только отражение этого мира? И если пространство искривлено, если мир расколот, значит ли это, что и мы должны быть простым слепком этого несовершенства? Нет, не значит. И если у человека хватает сил, и достоинства, и Бог его знает, каких еще качеств, для того, чтобы держать спину прямо, как бы сильно не было давление «обстоятельств», то это прямостояние, эта вертикальность и есть то, что он собой представляет и то, что он привносит своим бытием в мир. Каков человек, таков и голос — это значит — кто прям, тот и говорит прямо.

Так что дело вовсе не в том, что «Разговоры с собой» — это реквием утраченному совершенству, скорее, это тот разговор с самим собой, о том, что «всё не сбывается» — другое, более точное наименование для того, что мы прозаически называем «жизнью» –тот разговор с собой, та внутренняя речь, которая и есть поэзия — не вывернутость души наизнанку, а принятие целого мира вовнутрь, переживание целого мира, переживание своего — и — общего времени, своей — и — всеобщей беды, проживание, проговаривание, сохранение и поддержание жизни.

Эту скудность осеннюю,

выспренную бессловесность,

эти Бог его знает о чем разговоры с собою,

эту гулкую безлюдь московского воскресенья,

эту грустную честность, –

когда б говорил о другом, то назвал бы судьбою.

И дело не в том, что стихотворения из книги «Разговор с собой» что-то там куда-то возвращают: «Вернуть? Догнать? Вопрос стоит не так/Жизнь только в том, чего не быть не может». Дело даже не в «традиционности» этой поэзии. Вернее, эти стихи, безусловно, наследуют традиции русской лирики, но не с тем, чтобы повторить уже бывшее, а с тем, чтобы самим фактом своего существования поддержать единство времени и истории, человека и человека, заполнить этот провал между прошлым и будущим, который и есть настоящее. Сделать это можно единственно возможным способом — наполнив зияние времени своим переживанием времени, своей судьбой, своим голосом.

Стихотворения Игоря Болычева в этом смысле являют собой подлинный человеческий опыт — не как факт биографии, а как факт истории — истории русского человека двадцатого века, оказавшегося в веке двадцать первом, факт русской поэзии — прошедшей и проходящей через катастрофы и испытания, забывающей, каково это — слушать и слышать и заново обретающей, завоевывающей себе этот опыт говорения-слушания, вслушивания в себя и в свое время, который, единственный, имеет право на звание поэзии.

Пруд пожарный деревенский

Отражает облака,

Сосны, ветер и шиповник,

Человека у сосны.

Вот стою над этим прудом,

Мой притоплен «телевизор»,

Выцвела его бечевка,

Износилось полотно.

Много продрано в нем дырок,

Но еще остались части

Целые, и в эти части

Попадают караси.

Иногда бывает восемь,

Иногда бывает десять,

Чаще — три или четыре,

А бывает — ничего.

Серая от тины леска,

Длинный узкий лист болотный

(В нескольких местах надломан),

Палка мокрая и мусор,

Что по пруду проплывал.

Облака плывут по небу.

Человек стоит у пруда.

Деревенский пруд пожарный

Отражает облака.

(2015)

Простые, точные слова. Не образы даже и не отражения мира — а некая констатация — вот это — есть. Интонация спокойная, голос приглушенный, но слова звучат чисто и ясно, означая то, что они означают и еще кое-что. Это «кое-что» — интонационная, словесная и за-словесная, звуковая цельность, то есть уверенность в человеке и в мире, который, конечно, рассыпается, но несмотря на это — всё еще существует. Существует не только вопреки, но и — в этом я уверена — благодаря тому, что помимо центробежных сил во времени действуют силы центростремительные. По крайней мере, в русской поэзии. Вернее, конечно, именно в ней.

Да, в новых стихах поэта двадцать первый век присутствует сейчас чаще как фигура молчания/умолчания, как призрачная надежда «на то, что никому «не светит» /, на то, что не произойдет», но эта надежда, эта тишина — это ведь и есть то пространство, на котором разворачивается звучание стихов. И если хоть один человек в мире еще тоскует по утраченной цельности, целостности, целокупности, то это значит, что не всё еще потеряно, тем более, что «еще остались части / целые…», а это значит, что центростремительное движение поэзии не останавливалось и что она неизменно продолжается — тайная работа поэта по поддержанию и восстановлению мирового порядка.

Comment
Share

Building solidarity beyond borders. Everybody can contribute

Syg.ma is a community-run multilingual media platform and translocal archive.
Since 2014, researchers, artists, collectives, and cultural institutions have been publishing their work here

About