«Он думы разбудил уснувшия во мне..»
Эссе, 2016
Максим Яров
Крым еще не успел стать обратно «нашим», когда мы путешествовали по его выжженным степям и охряным горам, жалкие бродяжки-битники, промахнувшиеся на полстолетия. По истине, в те годы нашими ангелами хранителями были великие мира сего: бодхисатвы и махатмы всех мастей и рангов, сам светлейший князь Потемкин и, разумеется, святитель Лука Таврический. Это они оберегали нас от всевозможных напастей, давали кров и пищу, когда в том была нужда, сохраняли помыслы в чистоте и молились там, на небесах, за наши неприкаянные души.
Пребывать в дороге, значит пребывать в другом, измененном состоянии сознания, отличном от обыденного. Недаром на Руси беспоповцы-странники, о которых сохранилось так мало свидетельств, верили, что искупить первородный грех души и обрести Бога возможно единственным образом — непрестанно странствуя, отрекшись от всего мирского: дома, семьи, денег, привязанностей, и даже церковного сана. Можно ведь служить Господу и в храме, как делают большинство священников и монахов — путь проторенный, надежный, но всем известно, что и в храме пред алтарем и в рясе целомудрия не избежать искушения, будь то чревоугодие, любовь к настоечкам на клюкве и рябине или страсть к дорогим автомобилям и наручным часам.
Если главная черта писателя — самокритичность в самой радикальной ее форме неудовлетворенности тем, что писателем написано, то основная черта путешественника — отсутствие желания фиксировать происходящее по причине того, что нахождение в пути — это нахождение вне привычных рамок самого себя. Настоящее путешествие — это забывание места, из которого ты отправился и полное неведение относительно конечной точки прибытия. Это совершенно особенное состояние души. Просыпаясь на полке в плацкартном вагоне среди незнакомых людей и незнакомых пейзажей за окном или на каменистом пляже под шум прибоя, на перевалочной станции где-то в глубине махновской вольницы или как Гоголь в скрипящей кибитке, ты окидываешь взглядом медленные просторы, лица случайных попутчиков. Ты слушаешь истории их жизней, вырванные из контекста и потому обретающие флер значимости.
В те годы скитаний по Крыму, мы еще не изведали в полной мере все эти удивительные информационные флуктуации, а именно: фантомные имперские боли и позывы России по отношению к Крыму. Все это было позже. И все это, разумеется, выглядело пошло и бездарно, как только и способна выглядеть симуляция реально отсутствующих настроений, порывов, идей. Некий мифический паноптикум российской власти, внутренне азиатской архаической, внешне абсолютно постмодернистской по определению, ее «смысловики», т.е. люди, работающие на формирование и манипулирование так называемым общественным сознанием и общественным настроением, пустили в медиа среду мощный вирус патриотически-имперской ереси. И вирус сработал «на ура». Почему вирус и почему ересь? Хотя бы потому, что имперские устремления, имперское самочувствие и самосознание, некогда свойственные «русскому миру» — вещи сами по себе не несущие негативной окраски в исторической ретроспективе, ибо являлись некоторой объективной и успешной формой существования нашей культуры и цивилизации на протяжении веков, сегодня имеют весьма мало точек стыковки с доступной реальностью. Иначе говоря, сегодня все эти плодотворные идеи прошлого — всего лишь симулякр, постмодернистский инструмент манипуляции и контроля в руках тех лиц, что находятся у руля несостоявшегося Третьего Рима…
Тогда нам еще только предстояло увидеть, как эффективно, но непродолжительно работают подобные вещи на уровне коллективного скудоумия, и мы пока наслаждались чистой эстетикой — путешествием, каким оно и должно быть. Без всяких политических или национальных подоплек. Мы скитались по песчаным берегам Азовского моря, ночевали вчетвером в двухместной палатке на пустыре где-то на окраине Керчи, умирали от жары в автобусах и в маршрутных такси, мельком пробегали Феодосию, стояли возле Коктебеля, прямо под горой, на которой захоронен талантливый графоман Серебряного века Максимилиан Волошин, и, наконец, блаженно, ибо действительно были нищи духом, обитали на мысе Фиолент под Севастополем. И хотя мне так и не выпало случая увидеть Херсонес — руины древнегреческого полиса, что, в
Путевые заметки, если писатель
Так, вспоминая о Крыме, я невольно наталкиваюсь на некоторую внутреннюю преграду в отношении того, стоит ли углубляться в подробности самого путешествия: прозаические нюансы, будь то описание местности, людей или быта. Ведь о Крыме написано много и написано блестяще. Взять хотя бы Бенедиктова:
В руинах дремлет скорпион;
В роскошных злаках вьётся змейка;
В зелёных локонах кустов
Шипы таятся, иглы скрыты,
И между стеблями цветов
Пропущен стебель ядовитый.
А знойный воздух сей, огнём
В уста втекающий, как лава!…
Или Полонского:
В полумгле нагорным садом
Шли мы — лавр благоухал,
Грот чернел за виноградом,
И бассейн под водопадом
Переполненный звучал.
Для меня же воспоминания о Крыме значительны еще и некоторой степенью того влияния, которое Таврида произвела на мое внутреннее состояние: мысли, переживания, ассоциации. Об этом, кстати, есть у Пушкина: «Он думы разбудил уснувшия во мне…». Не то, чтобы я много размышлял в период бродяжничества, напротив. Но некоторые вспышки
Человек — это загадка. Вот, что я осознал с потрясающей ясностью. В действительности, мы не знаем, откуда и куда идем, а самое главное, зачем? Тайна этих первых и последних вопросов никуда не денется от человека, сколько лет и ужасов он не минует; она исконна ему, она и есть начало человеческого… Мы придумываем смыслы, идеи, оправдания, но они преходящи. Одни сменяют другие, а человек продолжает жить, как ни в чем не бывало, по привычки или инстинкту. Но привычка и инстинкт в нас от животного. Так зачем, откуда и куда мы есть? Сколько ответов, а все равно загадка. Для себя самого человек — тайна.
Обнаружить себя, заметить, значит сбыться как человек. Перестать быть биологическим автоматом и стать настоящим собой. Подлинность такого обнаруженного бытия, где думают не мной, не за меня, чувствуют не за меня, решают не за меня, но я сам ощущаю настоящесть присутствия в мире, присутствия совсем не эгоистического, напротив, всеобщего, единого со всем остальным, такая подлинность реализуется в трагическом усилии. Оно не дается просто так. Забота о себе, о которой держали мысль древние греки, есть, иначе говоря, усилие свершения. Свершение — сборка, сбегание в единую точку всего разрозненного психического опыта, памяти, воли, с целью внезапного радостного исчезновения. Вот, что открывается в дороге, когда внешний событийный фон размазан, как краска на мокрой бумаге, вдоль внутреннего ощущения пространства и времени, когда интенсивность и загроможденность жизни отступают. Работа, семья, ответственность, обязанности, путы — все исчезает, позволяя выступить на первый план мимолетности переживаемого бытия. И тогда ты понимаешь: сбыться, воплотив волю судьбы, освободив тайное призвание своего естества, и есть, в конечном счете, исчезнуть, раствориться, став миром. Не частью, но целым. Нечто похожее доступно всякому, кто испытывал радостное облегчение от проделанного труда. Закончив долгую, требующую тебя целиком работу, дописав последнюю строку романа или сделав последний мазок кистью, ты ощущаешь легковесность освобождения, глубину внезапно раскинувшегося простора жизни… Приблизительно то же самое случается с тобой во время нахождения в дороге. Не потому ли Гоголь видел единственное свое спасение в пути?