Donate

Микроэтика смеющегося присутствия

kuznetsov ivan03/08/26 20:41130

Некоторое время своей жизни я работал в больнице самым настоящим санитаром. В самый разгар covid-19 я проработал в красной зоне два года.

Я все ещё помню, как в сутки мы выписывали по 100 человек, а поступало 250, из которых 20 человек умирали каждый день. Люди лежали в коридорах, на импровизированных койках, диванах. В реанимационном отделении мест просто не было, мы выносили, как я уже сказал, по 20 трупов (из них 95% — пожилые люди) в сутки, но поступало в разы больше.

Мы работали на износ целыми сутками, падали с ног, но продолжали развозить и принимать пациентов. Мы обливались потом в СИЗах так, что через шесть часов работы мы шли в душ и были в поту до нижнего белья. Приходилось брать два-три комплекта одежды, еще я помню эти шрамы от масок и очков, перекуры с коллегами. Помню, как я возил на КТ дедушку, который три раза умер в очереди — три раза вызывалась реанимационная бригада, три раза откачивала его. Иногда умирали молодые. Крайне редко, но это сильно било по нам морально. Однако в основном это, конечно, были бесконечные потоки старых и дряхлых тел с ожирением и без, в крови изо рта, кале, моче.

Мы складывали их друг на друга, так как морг не успевал вывозить всех. Зато нам хорошо платили, и я работал с друзьями, с которыми у меня было много забавных историй. В какой-то момент мы перестали испытывать страх или отвращение при работе с трупами и обреченными на смерть еще живыми людьми. Мы постоянно шутили. Все в рамках закона и, конечно, с трупами мы не играли — могли шутить про вес или телосложение, про застывшее в предсмертной агонии лицо, или посмеиваться над пациентом (само собой не в лицо, ведь мы были в маске и лишь отойдя, дабы бедолага нас не услышал).

Я уверен, что мы не видели в этом ничего непристойного, ибо воспринимать все происходящее серьезно было невозможно по соображениям сохранности психики. Это создавало чувство какого-то циничного, но по-своему благородного братства — мы курили вместе и иронизировали над этим, учитывая легочный характер заболевания, мы мужественно и качественно выполняли свою работу на износ, хорошо и гуманно относились ко всем пациентам, часто шли навстречу родственникам в нарушение должностных инструкций и носили передачки вне времени приема, давали время на общение, узнавали, где лежит родственник, минуя официальные каналы, которые были перегружены, но в обмен мы позволяли себе крайний цинизм — да простят меня за это словосочетание, черный юмор, смех над болью и смертью, страданиями и кровью. Esprit de corps, веселое окопное братство необъявленной войны.

Это звучит как фраза из какого-то чернушного фильма категории Б, претендующего на нечто концептуальное, но однажды, я клянусь Вам, работник морга сказал следующее, когда мы притащили очередной труп: «Вот ты видишь на подгузнике мазню из крови и кала, а я вижу произведение современного искусства», и засмеялся. Я думаю, что он столкнулся с чистым пределом, но так и не понял этого. В неприметном морге городской больницы умирает талант нового Батая. Это ведь и правда было похоже на современное искусство. Но он не давал ответа, что нам, санитарам, думать об этом, как нам выстроить собственную этическую картографию, ведь помимо всего прочего, это был и человек — однажды, совсем недавно, никогда. Я хочу сказать, что работник морга коснулся предела, но не смог его картографировать должным образом. Зачем же мне иначе писать этот текст?

…словно бы мы ничего не могли изменить в смерти людей. Как бы это ни звучало дико теперь, мы были почти как на войне. Не знаю даже, что и чувствовать теперь по этому поводу, в 2026-м году. Я работаю в совсем другой сфере, и то была лишь подработка во время бакалавриата, но это был какой-то темный, в чем-то радостный и витальный опыт. Чувство искреннего мужества, контроля над ситуацией, гордости за свою работу. Это была самая тяжелая работа в моей жизни, но при этом единственная, после которой я не чувствовал морального упадка или депрессии. Это чувство власти, крутизны на фоне бури, смерти.

Усредненная повседневность распадалась на кусочки, точнее, заходя в красную зону, как будто бы она превращалась в призрак… нет, точнее: декорации сущего просто становились пластилиновыми, через них надо было пробираться, раздирать плоть повседневной спячки, суеты, социальных конвенций и ролей, потому что нельзя подвести своих товарищей, нельзя отдыхать. В реанимации человек оказывается один на один со своей предельной возможностью — иными словами, он встречается с бытием-к-смерти. Я не оказывался со смертью лицом к лицу, ведь, в отличие от этих несчастных пациентов, я встречался с чужим бытием-к-смерти. Мое собственное Бытие превращалось в бритву, которая рвала эту пластилиновую, повседневную материю, и не только мое лишь Бытие — всех нас, врачей и санитаров; происходил оккультный переход от усредненности и социальной пристойности к чему-то, что я бы назвал братством entschlossenheit, тому, что у Хайдеггера называется Решимостью, эпицентром онтологической подлинности, и казалось, что каждый наш жест имел вес.

В какой-то момент мне даже начал нравиться звук аппаратов ИВЛ, прочих замысловатых и футуристичных машин, перегоняющих кровь и прочие жидкости; эти цифровые звуки, поющие в унисон, их механические такты и ритмы, сигналы, шорох нагоняемого воздуха… Эта высокотехнологичная стерильность и точность техники на фоне умирающей плоти. Technological Sublime, такой простой мир: распадающаяся плоть, чистая уязвимость, мягкая машина, и техника, твердая, территоризованная машина с другой стороны. Мне было так интересно наблюдать в те короткие секунды, когда я мог, как эти белоснежные машины из будущего заменяли естественное дыхание механическим рефреном, отбивали свою воздушную ритурнель. То, что так завораживало меня — это киборгизация человеческого тела, неприкрытая и так легко доступная созерцанию.

Забавно, как грань между органическим и неорганическим стирается в подобных условиях, я мог наблюдать это в самой прямолинейной форме. Процесс, занявший десятки тысяч лет: рука человека слилась с камнем и превратилась в единую машину, легкие человека слились с аппаратом ИВЛ и превратились в единую машину. Распадающаяся, умирающая, пожилая плоть застывает и сливается в искусственную и при этом естественную сцепку, которая с помощью химических субстратов удерживает ускользающий дух. Биологическая смерть — это не некая точка бифуркации и не статичная точка перехода; скорее, это такой непрерывный, имеющий бесконечно много значений на любом отрезке процесс, разворачивающий свою драму в этой зоне становления-иным, мертвым. Такой как бы процесс микрособытий: колебания давления на пару единиц, диффузии цвета кожи, ритма работы почек, и врач, санитар, посланник машин, находящийся внутри этого потока становления-иным, являющийся элементом сцепки машины ИВЛ, каталки, крови, сердца, легких, вируса, рук и мышц, моторики, заученных конспектов по реаниматологии; кибернетико-биологическая сцепка биополитических интервенций.

https://www.youtube.com/watch?v=xGU8Ss3TolI
https://www.youtube.com/watch?v=kvo53rg9uEw&t=144s
и представьте, звуки десятков таких машин в каждой палате.
 

Ковидный блок как топологическое пространство представляет собой зону неразличимости, или, я посмею заострить: чрезвычайное положение par excellence. Death Zone, в которой бинарность человеческого существа в виде Bios и Zoe проявляется предельно явно [1]. При поступлении нового пациента в реанимацию мы забирали у них личные вещи, раздевали их, описывали вещи и одежду, клали в черный пакет с наклеечкой, затем везли совершенно голых в реанимацию, машины лишали их возможности говорить из-за интубации. Другими словами, отнимали главный атрибут человека — речь [2]. Тело пациента сводилось к показателям сатурации, пульса, объема выдоха и прочих метрик, которые ежесекундно измерялись машинами.

В наспиртованном антисептиками воздухе витало чувство того, что все человеческое испарялось, и при этом человеческого было слишком много. Рассеивался образ социального человека; машинерия больничного, дисциплинарного порядка, фигура врача, санитара — биополитического агента, посланника здравоохранения: величайшего социального завоевания двадцатого века, его верного солдата, была смазанной и обезличенной зубчатой передачей и… и… сцепка с ИВЛ… и… и… раздеть, докатить, переложить, подключить, спасти. И на этом моменте обнажалось пугающее и притягательное присутствие Другого, обнаженное и страдающее тело, лишенное социальной маски. Почему оно меня так притягивало? В те моменты я знал, что оно требует от меня этического ответа. Наше окопное братство должно было ответить за свой смех.

Когда только началась пандемия, многие мыслители бросились писать статьи о биополитике, чрезвычайном положении, о голой жизни и контроле. С их анализом было трудно не согласиться, учитывая, что сам по себе методологический аппарат их описаний был буквально создан на практическом примере крупных государственных программ здравоохранения, эвтаназий, контроля определенных популяций по расовому признаку и так далее. Но что если побывать в этой больничной зоне неразличимости, на самом низу этой иерархии, соприкасаться с грязью, кровью, собственным потом и биологическим увяданием тела? Возможно ли вообще такое концептуализировать, или же "свидетели не могут говорить"? В чем заключается этическая рамка, в которой можно осмысливать опыт работы внутри пандемии?

Госпиталь пандемической эпохи — это, несомненно, триумф биополитического управления, администрирования самой жизни, диктовки телам самих механических ритмов машин дыхания. Однако вопрос скорее в следующем: возможен ли вообще высокий уровень абстракции подобных событий в обществе, которое физически не может администрировать свою плоть? Я пытаюсь сказать, что вряд ли пожилые философы современности смогли бы продолжать писать и концептуализировать пандемию и биополитический ответ, если бы не сам этот биополитический ответ. Просто потому что они бы умерли. Можно я скажу, что это «перформативное противоречие интеллектуальной академической элиты», которая критиковала карантины и медицину…, но сама жила за их счет. Но, думаю, за это им и так досталось от других мыслителей. Так что не буду касаться этого слишком подробно.

В чем может заключаться поистине философский, этический и вместе с тем практичный ответ? Мне кажется, что ответом на тотальную власть механики биополитики над пандемическим телом не должна быть революция, трансгрессия или критическое теоретизирование, а скорее контр-поведение [3]: санитарские практики смеха, врачебное искусство шокировать обывателя своей невозмутимостью. Я бы лично никогда не позволил назвать своих коллег, смеющихся над трупами и страданиями, но работающих 24 часа в красной зоне, этих простых пролетариев, моих товарищей, самых смелых и мужественных людей на земле, простыми (или, корректнее: «всего лишь») проводниками биополитического машинального порядка. Точнее, да, мы ими и являлись. Но в любой системе всегда есть микросопротивление и линии ускользания, пространство для отвоевания субъективности биографической жизни, Bios; в том числе там, где биополитический захват прежде всего очевиден.

Примите следующую посылку: тело пациента, которое окутано трубками ИВЛ, пронизано катетерами и датчиками — это некий ассамбляж, внутри которого теплится некая жизнь. Это Другой. Санитар, который развозит пациентов и трупы и, в конце концов, подключает биологическое тело к сцепке, тоже часть этой сцепки, поддерживающей некую жизнь. Сама реанимация или конкретное составляющее, например аппарат жизнеобеспечения, — это амальгама современной техники, Постав, который пытается перекодировать некую жизнь в состоящий-в-наличии ресурс для машины и статистики, для биополитического администрирования. Сломает ли хайдеггеровская Забота эту машину, саму систему администрирования и лечения? Нарушит ли это высчитывание кислорода, учет койко-мест? Мешает ли эта Забота Другому Быть?.. или… когда мы соприкасаемся с голым, в прямом и агамбеновском смысле, телом не как с медицинским объектом, а как с Другим, который может вызывать смех, но с точки зрения технической логики биополитической машины здравоохранения процесс интубаций и манипуляций с телом сделан по инструкции, то есть захват тела выполнен, мы убиваем некую жизнь или даем Другому Быть? Не лишает ли это Другого возможности присутствия в мире? Вырывает ли это Другого из сцепки удушающе исцеляющей логики машины-аппарата-захвата?

Скорее нет, даже абсолютно нет. По сути, это, наверное, и есть этический ответ; возврат к подлинной Заботе, смех над больным. Забота не взламывает обжигающую, институционализирующую и администрирующую, заставляющую жить машину, но выводит ее как предикат к Бытию Другого, Бытию нас. Ставит технику на службу Бытию, профанирует избыточную серьезность биополитического управления больными телами. Микроскопические ребристости госпитальной жизни, окопное братство врачей и санитаров, черная ирония и юмор, передачки, смех, прежде всего смех над тяжелобольным и умирающим человеком — это этика, с которой стоит подходить к некой жизни, становление-человеком внутри белого, стерильного, медицинского, инвазивного предиката к некой жизни самой по себе. Воплощение чистой власти, потому что власть — это некая жизнь [4].

Пассивная, слезливая жалость, напускная мораль, суетливое мещанское сострадание парализует машину, парализует сцепку тела, мышц, мозга, медицинского препарата, иглы, давления в тубе шприца. При отсутствии Заботы единственный посланник биополитического администрирования превращается в Постав. Жалость… самое человеческое из чувств, парализует спасение, превращая спасителя в жертву Постава. Кодирует его как вторичного по отношению к технике. Напускная жалость делает санитара неотъемлемой частью биополитической машины, в то время как санитар, как и врач, — лишь проводник, на онтологическом уровне конфликтующий с самой биополитической машиной. Смех, если хотите, дионисийский, циничный и грубый — возвращает субъектность и спасателю, и спасаемому, превращает красную зону исключительно биополитического контроля в пространство трагического, но человеческого Бытия. Посмею предположить, что именно это и есть этика действия, этика контроля, этика созерцания. Биополитическая машина кодифицирует тело, делает из него пассивный объект, но когда мы смеемся и слегка нарушаем инструкции, мы проводим акт декодирования на символическом уровне. Проще говоря, смеясь над телом, лишая его клинической святости, мы возвращаем ему его земную, человеческую, гротескную Бытийность.

Смех врача и санитара — это всегда бинарная позиция, циничная двойственность и разрыв; одновременно и психологический копинг-механизм, и элемент профанации системы, пусть и в рамках эмерджентного свойства. Индивидуальный смех отдельного санитара или врача начинается как элементарный копинг-механизм, автоматическая реакция усталой психики. Однако, со временем этот смех становится коллективной врачебной и санитарской практикой, что в силу своей массовости приобретает эмерджентное качество, перерастает рамки индивидуальной психологии и превращается в профанацию, тогда становится возможным возвращение священного, отчужденного тела пациента в сферу свободного человеческого употребления и игры.

Я смеялся над больными, мы с товарищами смеялись над больными, но никто больше в мире не работал так, как работали Мы — врачи и санитары. Никто из нас не впадал в уныние. В чем польза абстрактных деклараций, напускного гуманизма перед лицом пандемической опасности и чистого прекращения биологической длительности? В противном случае мы бы все капитулировали перед Вирусом.

Микроэтика смеющегося присутствия, спасение человеческого Бытия в мире — это неприметные жесты Заботы: смех над телом, солидарность товарищей.

Посвящается бывшим товарищам времен пандемии.





[1] Агамбен Джорджо. Homo sacer. Суверенная власть и голая жизнь. — М.: Издательство «Европа», 2011. — 256 с.

[2] Vita Activa, или О деятельной жизни / Ханна Арендт; пер. с нем. и англ. В. В. Бибихина. — 2-е изд., испр. и доп. — М.: Ad Marginem Press, 2017. С. 218.

[3] Фуко М. Безопасность, территория, население. Курс лекций, прочитанных в Коллеж де Франс в 1977–1978 учебном году / Пер. с фр. В. Ю. Быстрова, Н. В. Суслова, А. В. Шестакова. — СПб.: Наука, 2011. С. 263–268. (Полагаю, здесь стоит дать ремарку касательно терминов: в этих лекциях Фуко вводит понятие "анти-поводырство", "contre-conduite" — микросопротивления пастырской или биополитической власти на уровне повседневных практик, не стремящихся к макрореволюциям, но отстаивающих право субъекта на инаковость. В тексте в стилистических целях используется вариант перевода "контр-поведение").

[4] Deleuze G. Immanence: une vie… // Philosophie. Сентябрь 1995. № 47. P. 3-7.



Author

kuznetsov ivan
Comment
Share

Building solidarity beyond borders. Everybody can contribute

Syg.ma is a community-run multilingual media platform and translocal archive.
Since 2014, researchers, artists, collectives, and cultural institutions have been publishing their work here

About