Donate
Philosophy and Humanities

Батай и греки

Николай Родосский16/01/22 09:104.8K🔥

Жорж Батай писал в эпоху, не слишком далеко отстоящую от нашей. Как и у нас, у него во взгляде было больше вещей непонятных, чем понятных. В его эпоху метафизика уже завершилась, но, в отличие от нас, он о ней еще что-то помнил. Ему что-то говорили о ней в юности, и он запомнил. Одним из тех, кто говорил, был русский эмигрант Лев Шестов. Батаю импонировал Шестов, его чувство юмора, и вместе они читали «Федона». Шестов помогал Батаю читать Платона с определенным мыслительным ударением: связка философии и смерти в устах Сократа — это не про удержание себя в разметках Блага перед лицом смерти, дабы войти в нее без страха. Это про вечное удержание философии перед лицом смерти, где и есть ее единственное место, через каковое удержание философия только и может должным образом размечаться и размечать [1].

Мы знаем, что такое непонятные вещи. Вещи становятся непонятными, когда о них много и настойчиво, перебивая собеседников, говорят с экрана. Об этом пишет и Батай: «Если по ту сторону политического действия ничего нет, человеческое алкание припадает лишь к пустоте» [2]. Это и есть непонятное, не ставшее понятным со времен Батая. Когда непонятные вещи продолжаются и продолжаются, а мы делаем вид, что умеем с ними работать, ссылаясь на нестабильный курс акций или иррациональную, почти животную природу агрессивного фундаментализма, мы чахнем. «Моноцефальное общество происходит из свободной игры естественных человеческих законов, но каждый раз, поскольку оно есть вторичное образование, оно представляет собой атрофию (une atrophie) и стерильность удручающего существования» [3]. Άτροφία — это отсутствие кормления, когда срезаемый поток еды выделяется из слабого тела, также нуждающегося в кормлении, и так далее; это отсутствие Кормилицы. Эдип отключен от Иокасты как матери и переподключен к ней в ореоле власти, на царском ложе. Теперь она только расходует его силы. Теперь это политика и слова, слова любви, которых требует жена и не требует мать, это слова дружбы, какими пишутся нарушаемые мирные договоры, и слова угрозы, обращаемые с высоких трибун к террористам, которые никогда их не услышат. Чтобы вырваться отсюда, Эдипу нужна трагедия, которая оставила бы его в радикальном одиночестве неуместности, но и в странном сообществе со своим преступлением и через него с поджидающими его в своей роще Евменидами. С ними он встречается в смерти.

Трагедия, как ее мыслит Батай, действует сразу в двух направлениях. С одной стороны, выход в пространство трагедии означает принятие непонимаемости мира, сознавание в собственном незнании, когда ужаса и безумия так много, что проще выколоть глаза; это означает неуместность среди тех, кто «понимает» и «работает». С другой, это возможность нового единения («Жизнь требует от людей единения, а единятся люди только либо вождем, либо трагедией» [4]), новой сборки, внутри которой этот непонятный мир незнанием постигается. Человек трагедии «знает, что пребывает во власти абсурда человеческих отношений, во власти абсурда природы, но сам утверждает ту самую реальность, которая не оставляет ему другого выхода, кроме преступления» [5]. Преступление здесь это не преступление революционера или палача, здесь нет прямого политического действия; это элемент внутреннего опыта, про который Бланшо говорит, что он «открывает в завершенном бытии ничтожный зазор, сквозь который все, что есть, внезапно исторгается и выплескивается — силой вырвавшейся на свободу иступленной избыточности» [6]. Преступление дает место трагедии, которая сама является неуместным местом, зазором.

Трагедия действует в двух направлениях. Про внутренний опыт Батай скажет, что, если бы не усталость, тревога возвращалась бы снова и снова. Батай тут оспаривает антропологическую машину Гегеля: Гегель все верно описал, но этот механизм, который реально был в истории, он и привел историю туда, где она ныне обретается. Господин у Гегеля (и в мире) никогда не бывает суверенным хоть сколько-то долго. В поединке он встречается со смертью, но в тот момент, когда смерть побеждена тщеславием, признавать господина уже некому: его противник становится рабом. Это известный сегодня казус Гегеля. Теперь господину ничего не остается, как ждать бунта раба; это время он может заполнять развратом, возлияниями или коллекционированием детских черепов в подвале замка Тиффож. Односторонность движения господства — вот что пытается преодолеть Батай. Господину не хватает чувства юмора, возможно шестовского, когда он может посмеяться над обвалом своей процедуры признания, что отбросит его от предстояния смерти (спустя миг уже застывшей в оптический поэтический или властный образ) и даст возможность через возвращение тревоги вновь приблизиться к ней. Но воин на это не способен: «Самое трагическое представление, которое оно [воинское существование] может себе представить, это парад» [7], окаменевшее изображение победы, которое хорошо подходит для воспроизводства на открытках. Воин слишком уместен. Он не входит даже в зияющую пустоту смерти; вместо этого он «погибает смертью храбрых», проваливается, как в ублиет, в уже размеченный властью и словом топос.

Неуместность достигается через незнание. Незнание достигается через трансгрессирование знания (смех, трата, жертвоприношение, эротизм). Разрывание дискурса ведет и к разрыванию плана сущего, к зазору, который кажет себя как место. Батай пишет: «Я фиксирую точку (un point) перед собой и представляю эту точку как геометрическое место (le lieu géométrique [есть смысл обратить внимание на определенный артикль места]) всего существования и всего единого, всего разделения и всей тревоги, всех неудовлетворенных желаний и всех возможных смертей» [8]. Здесь Батай пишет ни много ни мало о предстоянии смерти (смерти подлинной, т. е. ничто), к которому через чередование тревоги и смеха (в кантовском его определении), или, если угодно, предела и трансгрессии, он раз за разом возвращается. Положение здесь это не столько удержание, сколько попеременное соскальзывание то в одну, то в другую сторону. Раскачиваясь туда-обратно, как таран (всякие эротические сравнения также более чем уместны), Батай схватывает «движение болезненного сообщения… которое течет как изнутри наружу, так и снаружи вовнутрь» [9].

Истекающее наружу сообщение есть то, что он в несколько романтической манере называл «эротическими сотрясениями земли» [10]. Говоря грубо, это и есть кормежка, энергийные токи избытка материи, ее неоформленного остатка. Чувствует ли их солдат? Может быть. Важно то, что солдат никогда не может ввалить их в мир. Передать эти токи может только сообщество, такое как сообщество Эдипа и Евменид (Эдип передает эти токи Афинам), где ничто не становится образом, но всегда возвращается. «Ацефал» это такое же сообщество, дающее место прорезывающейся материи и само становящееся этим местом.

Батай говорит, что надо стать раной. Это, как ни странно, понятно. Это как дыра на камзоле, где не ясно, ученость ли выглядывает оттуда или глупость заглядывает туда. Дыры как бы и нет: есть камзол, есть ученость, есть глупость. Но дыра и есть, причем есть таким образом, что без нее не было бы всего остального. Как стать раной — это тоже понятно. Надо столкнуться с Раной с большой буквы и уподобиться ей. В человеческом измерении это будет смерть, но кажется — раз уж мы преодолели христианство с его антропоцентризмом, — что смерть тоже подражает какой-то бо́льшей ране. Здесь и обнаруживается мостик, переброшенный от «Федона» к «Тимею». Дыра — это χώρα, каковая есть разом и Восприемница, и Кормилица, и каковая только и может удовлетворить стремление Батая «достичь той точки, где в дионисийском головокружении смешиваются высокое и низменное, где стирается дистанция между всем и ничем» [11], как и для Платона не было ничего иного, где смешивались бы воедино предел и беспредельное, тождественное и иное, оформляющее и оформляемое.

И соскальзывающее тревожное пребывание перед лицом ничто, и необходимость не только подойти к нему вплотную, но и дать ее токам протечь через себя в мир — все это напоминает нам о пути, который ранее указал Платон: это двойное движение восхождения к Благу и необходимо следующего за ним нисхождения во мрак пещеры. Для Батая Блага уже нет, но «со смертью Бога еще не исчезает самое его место» [12]: «C’est de cette place vide, que j’ai voulu parler», — говорит он в своем позднем интервью, что одновременно означает «я хотел говорить» и «об этом месте», и «из этого места». Освободившись от Бога, занимавшего его, место становится пустым, становится действительно раной; но в этом нет изобретения, это лишь припоминание платоновской хоры. И так же, как у Платона, сообщество уподобляется хоре, как ей уподобляется смерть — как человек и полис уподобляются космосу. Невозможное сообщество Батая будет тем же, чем и диалог Платона, диалог как событие речи и встречи; такое сообщество, которое существует, только пока звучит речь, приближающая говорящих к Благу и сама выстраивающая их в Благе, благими. Во всем этом нет прямой опоры на Платона; думается, Батай и сам не отдавал себе отчета, хотя, как мы видели, Платон был тем автором, который оказал на него влияние еще в 1920-е годы, на заре его философствования. Просто получается так, что Батай, этот тихий библиотекарь, любитель заглядывать в чужие анусы, возможно убийца (он хвастал этим где-то во «Внутреннем опыте»), оказывается последовательным платоником, если мы примем такую расстановку акцентов в его и в платоновской мысли. Батай именно что припоминал пути Платона (не различая их, называя «лабиринтом»), шел ими просто потому, что иначе нельзя двигаться внутри таким образом поставленного вопроса.

Примечания

[1] Hart K. The dark gaze. Maurice Blanchot and the sacred. Chicago, 2004. P. 81.

[2] Bataille G. La conjuration sacrée // Acéphale. 1936. 24 juin. N 1. P. 2.

[3] Bataille G. Propositions // Acéphale. 1937. 21 janvier. N 2. P. 18.

[4] Bataille G. Chronique nietzscheenne // Acéphale. 1937. Juillet. N ¾. P. 22.

[5] Батай Ж. Братства, ордена, тайные общества, церкви // Коллеж социологии. СПб., 2004. С. 150.

[6] Бланшо М. Опыт-предел // Танатография Эроса: Жорж Батай и французская мысль середины ХХ века. СПб., 1994. С. 71.

[7] Bataille G. Chronique nietzscheenne. P. 20.

[8] Bataille G. La pratique de la joie devant la mort // Acéphale. 1939. Juin. N 5. P. 19.

[9] Батай Ж. Внутренний опыт. СПб., 1997. С. 221.

[10] Батай Ж. Солнечный анус // Предельный Батай. СПб., 2006. С. 268.

[11] Лейрис М. От батаевского невозможного к невозможным Документам // Предельный Батай. С. 62.

[12] Евстропов М. Н. Опыты приближения к «иному»: Батай, Левинас, Бланшо. Томск, 2012. С. 107.

Evgeny Murtazin
Elena Lebedeva
Comment
Share

Building solidarity beyond borders. Everybody can contribute

Syg.ma is a community-run multilingual media platform and translocal archive.
Since 2014, researchers, artists, collectives, and cultural institutions have been publishing their work here

About