"Варшава" Владимира Козлова: лбом о железную горку памяти
Мужчина в помятом спортивном костюме заходит в трамвай и плюхается на место между желтым автоматом для покупки билетов и дверьми. Привычным жестом сбрасывает капюшон, обнажая бритую голову. Затем, пробежавшись взглядом по пассажирам, так же, почти на автомате, открывает полторашку "Львівське" и делает пару дерзких глотков: бутылка сжимается характерным пластиковым звуком. Костяшки пальцев у него плотные, опухшие, на среднем — татуировка православного креста. Стараясь не привлекать внимание, кладу книгу с русским названием на обложке в рюкзак. Последнее, что бы мне хотелось — обратить на себя внимание этого парня, словно вынырнувшего в мартовский вагон со страниц белого томика. Берлин 2025 соединятся с Варшавой 1993 из одноименной книги Владимира Козлова, и пары десятков лет и тысячи километров между географиями моего сегодня и свежей постсоветской реальности истории из-под обложки с бегущим зайцем недолговечной беларусской валюты словно никогда не было. Автоматический голос на немецком произносит следующую остановку — я поднимаюсь, чтобы пробраться к выходу. Пассажир из "Варшавы" ставит гедонистическую точку в объявлении пивной отрыжкой.
"Варшава" модного беларусского издательства "Мяне няма", постепенно обретающего репутацию терапевтического кружка мужчин-мемуаристов с кризисом среднего возраста, — мой у них фаворит. Однако у Козлова, в отличие от рефлексирующих Кравченко или Сулима, ни грамма экзистенциальной романтики электричек или ершистости иронии эмиграции в модусе survival instinct не наблюдается, и кризис здесь более универсальный — экзистенциально исторический. С первых строк — лбом о железную горку памяти: только Балабанов, только хардкор. Причем декорации суровых беларусских 90х, до мурашек достойно точно, переданы всеми доступными средствами. Стиль, образы, диалоги и экономное хайку концовок абзацев вставляют не хуже "Балтики 9" вместо пар на втором курсе — настолько убедительно, что Балабанов превращается в Линча, а персонажи романа входят в твой собственный вагон трамвая.
"Стою у окна. Дождь. По стеклу размазались капли. Дядька с портфелем идет к желтому "Москвичу-412". В комнате — холодно, отопление включают не раньше пятнадцатого октября." И это только первый абзац. Бум! — и ты уже в 1993, в мире из пластиковых стаканчиков, постеров с дебильным оскалом Шварценеггера на стене вонючей общажной комнаты, зажеванных кассет "Нирваны", косух, ангор и разговоров о самом-главном-ни-о-чем. Козлов ведет туда, вслед за Янкой, по шпалам глаголов в настоящем времени, скупыми тропами коротких предложений, начисто лишенных наречий и прилагательных и визуально сопоставимых с документальными поисками Бориса Михайлова или Игоря Савченко. Внутренняя геометрия с видом на серый ландшафт — с комментариями. Писатель, в обличье рассказчика студента Вовы, смотрит в окно, за которым (идет дождь и время) жизнь замерла в парадоксе столкнувшихся режимов. Из цветного здесь разве что отпечаток помады на ободке чашки, прошедший сквозь сканер взгляда — и герой здесь даже скорее не рассказчик, а хроникёр: розовый след так же важен, как и документация скачков курса доллара и размеры нищенской зарплаты. В наслоении двух реальностей — расколотого совка и перемен, долгожданных, непредсказуемых и полностью лишенных логики и тормозов, — рождается пугающе правдивый текст.
Несмотря на сравнение с Балабановым, "Варшава" Козлова все же многогранее и деликатнее — и, возможно, именно этим она зацепила меня больше, чем другие книги мужской линейки новой эмигрантской литературы из Беларуси. Польская столица в названии, например, читается обманкой и появляется лишь ближе к концу, мельком, как непримечательная, никому не интересная, станция на маршруте к обещанному и недостижимому доброму и светлому (again?). Варшава здесь — не город, а случайный пример, иллюстрирующий кофмортное безразличие иностранного пузыря по отношению ко всем, условно, Другим. Путая Беларусь и Россию и смешивая в один коктейль совершенно разные пост-коммунистические истории и географии, водитель-иностранец в одном из финальных эпизодов романа, подвозя героя до Берлина и "улыбаясь во весь рот", транслирует то, что десятилетия спустя, мы будем так часто встречать в реакциях deeply, или не очень, concerned европейцев.
"— У меня есть один друг из Варшавы…
— Так это же не Россия…
— Ну и что? Все равно — Восточная Европа. Правильно?
— Правильно."
Звеняще актуален в этом диалоге не только оптимистичный пофигизм человека далекого от феноменологии серого пейзажа в квадрате окна, но и ответ героя. Купив на заправке "сникерс" и бродя на следующий день по немецкой столице с ворохом мыслей в голове, тем же уставшим взглядом пытающегося выжить (уже выжившего?) постороннего он сканирует город. Видит ли он разницу, соглашаясь с подругой, перебравшейся в мир Других? Или так и остается со своим "правильно" и защитным аргументом "страна как страна"?
В последнем абзаце писатель не дает ответа, но через запятую герой наблюдает очень разных — нарочито больше не серых — прохожих, закольцовывая повествование почти прекратившимся дождем. Алко-марафон тоже на паузе, а вместо него провисает коленками старого трико пауза выжидательной тревоги от встречи с новым… И в этом опять же — дух отходняка от чертовски сложного времени, где просыпаться уместно либо нетрезвым, либо уже мертвым. А как сейчас?
март 2025, Берлин