Материал из #10-11 [Транслит]: Литература-советская
Это не историческое исследование. В нем нет потрясающих исторических разоблачений, например, не стоит ждать, что оно раскроет глаза на то, как Хрущев победил Маленкова, или почему Мао не дали захватить Формозу. Это, может быть, исследование о том, как писать историю. Со времен Толстого критиковалось героическое, помпезное изображение истории, как оно присуще средневековым летописцам. Школа Броделя, Ле Гоффа и др. открыла нам мир повседневности — изучение быта, образов жизни, языка, экономической истории. Такая история представляется более привлекательной; но она по своей изначальной посылке должна быть анонимна. Читая историческую фактуру, все же видишь, как особенно неподкупно на фоне этой анонимной истории выглядят отдельные личности.
Мне не требовалось пересказывать все исторические сюжеты. Совершенно выпали кубинцы, движение черных в Америке, Тито. Любой, кто захочет найти полное описание того, как Роза Паркс отказалась уступить сиденье белому или как бородачи засели в
У истории свои средства коммуникации — это хроники, книги. Это фильтр, который стоит между нами и людьми/событиями прошлого. Жак Ле Гофф создал образ историка Мишле, как он изучал Средневековье и как его восприятие Средневековья менялось по мере того, как Мишле переживал Парижскую коммуну. Мне кажется, я хорошо знаком с авторами тех исследований, которые я читал. Я бы хотел написать портрет почти каждой отдельной книги. О, эти библиотечные и архивные полки. О, книжные магазины, особенно за границей, куда ты можешь больше не попасть и где именно сейчас, среди всего что есть, нужно выбрать необходимое!
50-е — очень рациональная эпоха, хотя бы потому, что для «свободного искусства» нет времени: после войны и в момент нового раздела мира во всем такая плотность, что нужно срочно определяться, предпринимать какие-то меры. Все, что произошло, так серьезно, что нет места ни для какой бутафории, ни для какого заимствования кодов и костюмов из прошлого, о котором пишет Маркс в начале «18 брюмера». Нет времени подобрать декорации и костюмы. Это в 70-е в Европе и США критические интеллектуалы будут воскрешать наследие советского авангарда, делать публикации и защищать диссертации по «Октябрю», разбирать идеи конструктивистов, смело критиковать «властный дискурс». В 50-е все жестко, быстро, сурово, фактурно. С одной стороны, на почве культуры происходят «чистки» (от Китая до европейских компартий — «ждановщина»). С другой стороны, новоорганизованное ЦРУ стремительно покупает все, что может купить, организует модный промоушн абстрактного экспрессионизма и вводит новый стиль/новый образ жизни для «своих» интеллектуалов: блеск отелей, банкетов, заманчивые гонорары.
Поэтому же, наверно, в 50-е нет таких блестящих произведений искусства, как в 60-е. Кинорежиссеры не создают таких изысканных и болезненных шедевров, как «Затмение» или «Диллинджер мертв». Два великих немца — Герман Гессе и Томас Манн — написали свои последние произведения и получили за них Нобелевские премии в конце 40-х, еще один эпохальный немец по имени Бертольт вернулся в Восточный Берлин из США в 1948, но уже не создавал ничего, что бы потрясало (разве только сам факт его присутствия и известная сцена наблюдения за советскими танками сами создают выдающийся эффект Verfremdung). В середине десятилетия в первом ряду появятся несколько меланхоличных швейцарцев (Фриш, Дюренматт), но все же это писатели из тех, которых забывают. Может быть, 60-е не ставили целью создание «искусства для искусства», но у них в любом случае для этого было больше времени. А для 50-х образец «чистого искусства» — это последний эстет Эзра Паунд, сидящий в клетке (за сотрудничество с фашистами Паунд был посажен американскими оккупационными войсками в клетку, где провел несколько месяцев следствия). А лучшее, на мой взгляд, что было написано, — это «Вопль» Гинсберга.
50-е — это время высокоангажированного искусства, когда искусству придается повышенно важное значение, как общественной силе. Об этом свидетельствует то, что:
— политические руководства обсуждают политику в области искусства так же, как все остальные стратегические области, много инвестируют в искусство, чтобы оно приобрело вес в международных отношениях; пример — учреждение в 1948 году в Западной Германии регулярной выставки Documenta;
— государства демонстрируют готовность своих стран к интеграции в международную систему отношений с помощью искусства — такова официальная функция модернизма в искусстве (например, Югославия демонстрирует всему миру свою антисоветскую ориентацию посредством госзаказов на абстрактные скульптуры);
— «Ждановская доктрина» соцреализма широко обсуждается в левых кругах Западной Европы, с ней соглашаются или спорят представители самых разных направлений (Эмилио Серени от ИКП, бельгийский участник «Кобры» Кристиан Дотремон — «Социалистический реализм против революции»); лидеры европейских компартий постоянно выступают по вопросам искусства — Пальмиро Тольятти обвиняет участников «Группы восьми», китайские авторы руководствуются поучениями Мао в Яннани;
— художники в Европе страстно ищут новый авангард — продолжение модернистского движения, стоящего в оппозиции к буржуазному обществу и исследующего в бескомпромиссном поиске самые проклятые вопросы бытия; повсюду ставится вопрос, какое искусство может быть полезно и служить коммунизму, и какому коммунизму; а если это не коммунизм, а
— ЦРУ развертывает сети культурных организаций, таких как Конгресс за культурную свободу, десятки журналов, сотни фестивалей и конференций; с другой стороны «железного занавеса» тоже проводятся культурные меропри-ятия, такие как Всемирный фестиваль молодежи и студентов, Московский кинофестиваль — Советский Союз видит себя как ключевое звено в цепи антиколониальных движений во всем мире, и укрепляет ее с помощью культуры.
Тогда, особенно в начале 50-х, интеллектуалы и художники еще сохраняют свой ореол властителей дум. Еще сохраняется представление, что «их мало, их единицы». Книги, картины — это еще не массовая интеллектуально-дизайнерская продукция, а росчерк пера гения.
Социалистические общества поняли, что медиа и интеллектуальный дискурс в мобилизационном обществе — это орудия. Интерпретация истории является решающей частью формирования мнений, поэтому об истории людям полагалось знать лишь то, что требовалось знать, чтобы выполнять задания текущего момента. Исторические интерпретации обновлялись и update’ились к нуждам дня так же быстро, как обрабатывалась и поставлялась информация о текущем моменте. За такой инфополитикой стояло представление: только текущий момент придает истории ее актуальность, исходя из нужд сегодняшнего дня требуется показать прошлое, чтобы народ наверняка мог черпать из него источники вдохновения, а не уныния. Отсюда то, что называется «сталинская школа фальсификаций»: ежовы и пр. то исчезают, то появляются на известных фотографиях. Медиа и дискурс должны быть мобилизованы на борьбу так же, как мобилизуются заводы. Это чистый «1984».
Отсюда приобретают новое значение черты политического спектакля при социализме. Всем известен церемониальный, спектакулярный характер партийных съездов, разыгрывавшихся по сценарию, в котором все детали должны быть соблюдены, иначе у депутатов возникало ощущение какой-то неполадки в государственной машине, нарушения (как это было на ХХ съезде). Политический спектакль является средством политической коммуникации — коммуникации с собственым населением и с иностранными державами. С одной стороны, руководители страны ставят свое население и руководителей других стран в известность о том, какова их политическая линия. Это демонстративные жесты: «мы устраняем левый уклон», «мы отстаиваем приоритет военной промышленности». Как в рассказе Борхеса разведчик убивает человека по имени Альбер, чтобы сообщить своему боссу в далекой стране, что секретный пункт, который нужно разбомбить, называется «Альбер» — так же вожди используют в качестве означающих людей, этносы, города. Грубо говоря, когда в 1950-м расстреливают бывшего директора Госплана Вознесенского, то это означает: «тот, кто отдает приоритет производству предметов потребления, должен быть убит».
В коммуникации с собственным населением власти не только односторонне выносят оценки, «кто хороший, кто плохой». Власти, особенно в идеологизированном государстве, проводят воспитательную работу, — с помощью спектакля они демонстрируют свое представление, как общество должно функционировать. У них нет задачи прийти к абсолютному покою. Наоборот, все время должно что-то происходить. Это что-то должно иметь «воспитательный» характер.
В риторике сталинских процессов преобладают оценки, характеризующие «черты общественного характера»: что обсуждается — это каким образом общество или его член преодолевают препятствия и имеют дело с трудностями: выражения общественно-политического слэнга, такие как «оппортунизм», «левый уклон», «ревизионизм» или «консерватизм» означают не набор взглядов, а характер поведения в трудных обстоятельствах: «оппортунизм», например, означает тенденцию к тому, чтобы пользоваться любой возникающей легкой возможностью для достижения результатов, в ущерб последовательности при осуществлении генеральной линии (вот почему и сегодня коммунистический политический язык кажется нам штампованным и не всегда понятным). Более того, бывает «правый» и «левый оппортунизм». Например, в понимании китайцев, Хрущев был подвержен обоим: «Проводя в один момент авантюрную политику, он отправил ракеты на Кубу, а подчиняясь в следующий момент капитуляционистской политике, он покорно убрал ракеты и бомбардировщики с Кубы, по приказу американских пиратов… Принося, таким образом, постыдное унижение великим советским людям, не знавшим подобного в течение сорока и более лет, со времен Октябрьской революции» («Красный флаг», 21 ноября 1964).
Классики марксизма-ленинизма часто посвящают свои труды не изложению доктрины, а яростному опровержению оппонентов: Ленин — Гильфердинга и Каутского, Сталин — некоего «товарища Ярошенко» и «товарищей Саниной и Венжера» («Экономические проблемы социализма»). При этом разоблачаются не только аргументы, но и противники попутно выставляются в невыгодном свете, характеризующем их как персонажей неадекватных — «тов. Ярошенко» предлагает за полгода написать учебник политэкономии и просит себе для этого двух помощников. Если Ярошенко не было, его стоило выдумать.
Ввиду этого становится больше понятно, какую роль должны играть люди искусства и интеллектуалы. Как публичные фигуры, они больше всего подходят для того, чтобы исполнять роли в Спектакле, а не для того, чтобы производить какие-то оригинальные мнения. Поскольку их действия всегда носят характер не массового безличного поведения, а отрефлексированного личного выбора, за их поступкам стоят не «шкурные» мотивы, а общественно значимые аспекты идеологий. Сколько разнообразных философий в размышлениях Рубашова (у Кестлера)! Сколько оттенков исторической памяти в теории Марра!
Интеллектуалы не только отличаются индивидуальным стилем — они больше всего подходят на роли «плохих парней». Когда весь народ радуется и веселится успехам, — появляются какие-то очкарики, которые высказывают сомнения. Они предназначены на роль исполни-телей второго члена в гегелевской триаде — должно быть высказано мнение, последовать опровержение и затем наказание, то есть показательная чистка, но ее суть не в том, чтобы истребить или наказать побольше кадров, а в том, чтобы продемонстрировать позиции. Поэтому, например, у братьев Стругацких в «Хищных вещах века» (1964) интеллигенты, в обществе всеобщего ликования, выполняют «провокации ради провокаций»: их единственная задача в том, чтобы вызвать ярость, заставить народ прекратить ликование.
Передо мной было два варианта, оба имеющие характер авторского проекта, а не распространенной научной методологии: один — писать, устанавливая местами параллели прошлого с настоящим, заставляя их «перекликиваться», почти как Платон, по Деррида, перекликивается через века с Гегелем; другой — руководствоваться только настоящим временем, с точки зрения тех людей, которых я описываю. Второй проект, конечно, был труднее. Он потребовал бы отказаться от всех исторических исследований, которые, естественно, были написаны позже, и руководствоваться только книгами, фильмами, периодикой, корреспонденцией того времени —
тем, что создавали люди в 50-е. Это сложный проект и, хотя при его условии большая часть информации была бы потеряна, я жалею, что не стал его выполнять. Здесь и выясняется разница между историей, как наукой, и, так сказать, жизнью. Люди живут в настоящем, не зная, что будет. Даже если предположить, что есть властные элиты, которые оказывают влияние на ход событий, то и они не могут знать, как в точности развернутся события в будущем. А историк, скажем, 1970-х, знает, что произошло после 50-х, знает, какие течения 50-х имели последствия, какие нет. Поэтому очень интересно отразить в работе ограниченный горизонт знания современников, отразить их незнание, непонимание. Я все же старался не упускать из внимания этот горизонт.
Недавно по-русски появилась книга Ханса-Ульриха Гумбрехта «1926». В ней ненавязчиво высказывается возможность, что она «породит новую научную школу». Я не могу признать, чтобы она оказала на меня какое-то влияние, тем более определяющее. Идею написать книгу, которая была бы синхронным историческим срезом, я лично имел уже очень давно. Она хранит память трех городов, в библиотеках которых я ее писал — Мальме, Москвы и Дхарамсалы.
Москва — Джамму, декабрь 2007
I
Корреспонденты на войне часто фиксировали передвижения войск или разоренные ландшафты с самолетов. Фотоальбомы заполнены этими черно-белыми видами с высоты. Но после 1945 года ни у кого не было возможности фотографировать таким же образом вражеские территории. Сбитый 8 апреля 1950 над Латвией американский самолет — первый в серии инцидентов, продолжавшихся все десятилетие, когда Советы будут заявлять протест, а Штаты возмущенно объяснять насчет «пассажирского рейса, отклонившегося от курса» — вплоть до U2 (который тоже будет сбит). Еще не было Google Earth, чтобы увидеть со спутника любую деревеньку в самой отдаленной точке; и американской разведке приходилось брать на границах пробы воздуха. В сентябре 1949 там впервые были обнаружены радиоактивные частицы. Это была первая информация о ядерных испытаниях. Вскоре, отвечая на вопросы корреспондента, Сталин сказал, что атомные испытания в СССР «проводятся и будут проводиться». Такой блеф уже имел место и до создания бомбы: в 1946 Молотов на заседании ООН сказал, что у Советского Союза есть бомба и знаменитое «кое-что другое». Утесов озвучил это с эстрады в сопровождении своего джаз-оркестра:
…Если враг попрет на нас,
будет выполнен наказ
от трудящихся всех масс
приготовить и у нас
вроде ядерный фугас
и
Что это за «другое», Молотов сам не знал. По воспоминаниям, его наперебой об этом спрашивали, но он презрительно отмалчивался. Сталин сказал ему после того: «Ну ты силен».
Под знаком создания бомбы в тех степях и лесах Урала, Казахстана, Западной Сибири, где недавно стояли эвакуированные заводы, теперь начинали размещаться неизвестные прежде крупномасштабные организмы — «города закрытого режима». В 1950 их еще немного: во всех ПГУ по стране работает 55 тысяч ученых и администраторов, строительство одного, например, Челябинска–70 осуществляет 40–45 тысяч зэков. Жители закрытых городов не могли оттуда выехать, их могли навестить только в случае смерти близких родственников. Например, поселок Саров был за несколько дней закрыт ото всех, стерт со всех карт страны. Поднявшие во время войны голову православные начали говорить, что это неспроста: старинный святой предсказал, что в конце света именно сюда придет Антихрист, но не сможет пересечь ручей, которым огорожен город. Пока что Саров, переименованный в Арзамас–16, огораживался двумя рядами колючей проволоки, с автоматчиками и КПП для въезда. Населенные двумя контингентами жителей — зэками-строителями в бараках и наиболее продвинутыми учеными (для них вскоре начали строить благоустроенные дома), эти города изымались из подчинения администрации на местах. Они управлялись прямо из Первого главного управления. Жители региона могли распознать их в основном по ядовитым испарениям, заражавшим местность. Там проводились такие испытания, о которых даже сегодняшние историки пишут довольно туманно: «в Красноярске–45 создана “уникальная подземная атомная станция горнохимического комбината», в Арзамасе–16 — «исследовательско-испытательские комплексы», в Челябинске–70 — «мощное производство”1. Но главным образом там создавались ракеты и бомбы. В течение 1945–53 на создание атомной бомбы тратилось 1,2% государственного бюджета и больщое количество сил зэков, которое почти не имело денежного эквивалента: «В начальный период создания сырьевой отрасли урановой промышленности проход горных выработок осуществляли ручными перфораторами; вручную загружали горной массой вагонетки, вручную или конной тягой по деревянным брусьям подкатывали к месту отгрузки и затем, на ишаках или верблюдах, перевозили руду на перерабатывающий завод, где ее измельчали в шаровых мельницах и обрабатывали щелочными растворами; после осаждения твердых компонентов в бетонных ямах-отстойниках раствор из урановых солей просушивали в противнях на открытом огне. Эти тяжелые ручные работы в основном выполняли заключенные и спецпереселенцы. Горные выработки постоянно обваливались или затоплялись водой, что приводило к потерям руды;
После Берлинского кризиса (1948) армия, демобилизованная за два года, снова начинает расти: с 2,8 млн до 6 млн. Для всех ведущих предприятий был установлен военный стандарт: «военная приемка» (постоянные комиссии, оценивавшиее производство. Сталин, как известно, ликвидировал рабоче-крестьянскую инспекцию; но создал военную). Народ жил по тому же стандарту: сразу после войны это мотивировалось необходимостью восстановиться, после — угрозой новой войны. Денежная реформа 1947 должна была полностью «переформатировать» денежный оборот так, чтобы нигде по стране ни у кого не осталось «неиспользуемых» денег: более выгодным курсом обмена могли воспользоваться те, кто хранил деньги в сберкассах, а не те, кто откладывал их «под подушку» (как большинство крестьян, в 1943–44 годах впервые за годы имевших возможность продать хлеб). С откровенностью партия указывала, как гражданам следует распоряжаться деньгами. Она также давала понять, чего гражданам ждать в ближайшие годы: «Совет министров СССР и ЦК ВКП (б) учитывают трудности повышения пайковых цен и понимают, что здесь потребуются жертвы со стороны рабочих, служащих и крестьян ради общего дела. Нужно иметь ввиду, что без серьезных жертв нельзя ликвидировать тяжелые последствия войны» (сентябрь 1946). Обязательной повинностью были военные займы, вычитавшиеся из зарплаты. Они имели и коммуникативный смысл: утверждая именно такую форму изъятия денег, государство показывало, что оно «занимает» у населения на время. «Правда» рапортовала о том, что «население Москвы дало займ на 385 млн р. выше нормы».
Еще идут основные чиновническо-бюрократические «дела», начатые в конце 40-х (в октябре 1950 расстреляны Вознесенский, Кузнецов и другие «ленинградцы»; идут суды и казни в «братских» восточноевропейских компартиях), в привычном ритме начинаются новые («дело врачей»), по инерции продолжаются кампании против космополитизма и «против недисциплинированности, кумовства и бюрократического перерождения». 12 января 1950 — день восстановления смертной казни по отношению к «изменникам Родины, шпионам и
(По неполитическим делам, рассматриваемым судами чести или становящимися предметами кампаний в печати, никого не казнят; часто «воспитуемые» даже не лишаются места работы и членства в партии. В них часто невозможно усмотреть никакого смысла, кроме «поддержания активности», и не только
В
После нескольких лет «ждановщины», примером которой было легендарное, адресованное интеллигенции, «Дело КР» (профессоров Клюевой и Роскина)4, начинается «дело ЕАК» (Еврейского антифашистского комитета). Оно тоже адресовано «простому народу» и тоже наноси