Разговоры с Шамшадом Абдуллаевым, часть I: т.н. «Qora so'zlar» («слова назидания»)
Это что-то вроде публичной записи в дневник, которую я размещаю на всеобщее обозрение, чтобы дать будущим всадникам червей языка представление о том, что такое речь поэта, настоящего. Речь поэта вещь хоть и не всегда важнее написанного стихотворения, но из-за своей эфемерности, спонтанности и «сиюминутности голоса», непременно, более драгоценная — как будто бы твоё богатство тебя увековечит (104:3), — говоря так.
Будет точно вторая часть, чтобы каждый пассаж учителя был услышан внимательно, прочитан отдельно и ясно.
Тем более, это ещё и разговор тех, кто с Юга — о котором моим учителем так много написано, — биохимически и судьбой.
Солнце в полдень
На смерть Шамшада-ака, аль-муалима
В нашу последнюю встречу мы не встретились,
но вы бы сказали, что она важнее предпоследней,
где мы сидели под залитой солнцем Алматой,
в кофейне, как будто бы и римской,
как будто бы и антиохской, впрочем,
для вас всё было похоже.
В последнюю встречу я, в итоге, одиночно ел плов в кафе для людей,
не видящих запредельные миражи для всех, и думал,
что он явно хуже ферганского, но из той
Ферганы, что осталась лишь в ваших стихах,
ибо некому её было больше воображать,
кроме, разве что, Хамдама и бомжей,
чьи лица, вы сказали, вам были знакомы с детства,
что были обычными карлукскими мужчинами,
не выдержавшими времени. И вы сказали,
что вам не нужен Рим и Берлин, а ваше место —
среди них, в той Фергане, что не
случилась. Мы сидели в предпоследнюю встречу
на залитой солнцем террасе кыпчакской кофейни,
как будто отражавшейся в кашгарском зеркале,
и вы говорили, что не надо умирать за Ирландию, а лучше
посмотрите на скамейку: в этой девочке
есть что-то кыпчакско-карлукское, а в мальчике — германо-семитское,
а между ними
залитое солнце, для всех, и рай, тоже. Я вернулся
из Баку, что калейдоскопом хранит
пять веков и пять десятков ханов,
а в Фергане, вы сказали, ничего, кроме бомжей,
не осталось. В нашу последнюю встречу
я думал о моих безумных уйгурских родственниках —
а ваша мать — уйгурка, а отец — узбек,
который переходил на чагатайский всегда во время приказов —
и вы говорили, что поэты редко создают миры, а я
создаю, и мне нужно продолжать, не торопиться. В нашу
последнюю встречу был дождь,
как будто в Йоркшире, а я опоздал. Теперь вы тоже
там, в горизонте, лишенном бесконечности, из-за источника эха:
там, где Акбар Великий, Ингеборг Бахман,
мои безумные уйгурские родственники
и ферганские бомжи, в памяти,
не захваченной аффектами, а лишь
в судьбе —
в потерянном, в непроизошедшем и в неслучившимся.
23 октября 2024, день смерти учителя
Мы познакомились несколько раз
Мы встретились с Шамшадом-ака («дядя», — по-уйгурски, на втором таком карлукском / чагатайском, помимо узбекского), аль-муалимом («учителем», — на ясном арабском), физически в Алматы в начале февраля 2022-го года, а последний раз — осенью 2024-го. Текстуально я столкнулся с ним осенью 2019-го, когда-то ли поэтесса Станислава Могилёва привела меня в книжный магазин «Порядок слов» в Петербурге, то ли когда ныне покойная София Камилл, поэтесса и моя сестра, привела меня в галерею «Борей» в Петербурге, издавшую много лет назад его сборник прозы. Именно его я приобрёл, открыл рассказ «Натюрморт», и, признаться, побоялся идти дальше, как новоприбывший в армию мальчишка боится брать в руки РПГ, да и кто ему это даст сделать. Есть вещи, понятные самой тишиной, возникающей в даже в мысленном разговоре между вами.
Когда персонаж, названный «дядей» говорит: «Так, по сути, сказал он, я любил не людей, но их манеру жить. Новая роза распускается слишком быстро — лето, пока он отражался в настенном зеркале, меньше собственного фото в девичьем медальоне, собственного инициала, собственного эмбриона, которого надо было выскоблить из материнского чрева, сказал он, — дверь и даль», — то вся эфемерность (это слово любит говорить о текстах Шамшада-ака Максимилиан Неаполитанский, а Шамшад-ака просил меня передать Максимиллиану, что он чудный парень или как-то так) жизни, что в принципе может возникнуть посредством поэтического языка, меня настигла и захватила. Постфактум мне кажется, что я понял самое важное для себя в текстах Шамшада-ака ещё тогда.
Когда мы встретились, Шамшад-ака сказал, что Миша Бордуновский (издатель его последней поэтической книги и редактор журнала «Флаги») показал ему мой цикл стихотворений от лета 2021-го года — «Я никогда не был в Бухаре». Шамшад-ака сказал, что ему понравилось, я уже не помню за что, так много миров прошло с нашей встречи той самой, первой. Быть может, он сказал что-то в духе: «Вы чувствуете исчезновение языка и мира». Хвастаюсь ли я этим? Во-первых, а кто бы не хвастался, что его похвалил Шамшад Абдуллаев? Во-вторых, потому что поэт его уровня мог бы не хвалить 21-го летнего парнишу и не соглашаться на его приглашения пить кофе в кыпчакских кофейнях. В-третьих, мне нужно оправдаться за эту речь, кажется, перед собой.
Шамшад-ака сказал, что живёт одинокую отшельническую жизнь, и не хочет выступать, читать стихи, лекции, участвовать в литературной жизни. В наши последние встречи он много говорил о том, что его место там, в Фергане, разрушенной временем и историей, неосуществлённой и непроизошедшей. В Фергане, от которой ничего не осталось. «Я вижу на улицах Ферганы бомжей, и я узнаю их, потому что я знаю их с детства. Мы никогда не были близки, но я с детства видел их лица. Моё место там, среди них — они моя Фергана», — говорил он.
На моё желание Истории он всегда говорил, что это всё — не моя судьба. Это — колонизация аффектом, захват и кража моей судьбы, которую я должен придерживаться. Вспомните, говорит, что сказал Джеймс Джойс? «Почему я должен умирать за Ирландию? Пусть Ирландия умрёт за меня!». О том, что такое судьба в его словах, Шамшад-ака мне ответил в интервью, которое я брал у него, перемещаясь в 2022-м году от Еревана к Тбилиси, в жарком и солнечном Южном Кавказе, утопая сам среди потоков беглецов: « В фильме Робера Брессона «Вероятно, дьявол» есть кадр, в котором рыбак поймал рыбу и бросил ее на берег, и эта рыба, образ Спасителя, умирает. Когда она была в воде, она жила, неизвестная, никому не нужная — это и было ее судьбой. Но как только ее извлекли из абсолютной неизвестности в эту профанную посюстороннюю сущность, она исчезла, словно ее никогда и не было». Интервью бралось тем образом, которым Шамшад-ака хотел — я отправлял письменно на вацап ему вопросы, а он отвечал голосовыми сообщениями, потому что, как говорил аль-муалим: «…подобный формат сохраняет шероховатость речи и сиюминутность голоса, в высшей степени необходимые в таких беседах».
После этого мы виделись… Раз 10, 15? Не знаю, зачем я невротично пытаюсь вспомнить каждую беседу, будто ростовщик считает казну, зачем? Откупиться перед рядовым янычаром ему хватит, более чем, а перед Богом — не хватит никогда. Оказывается, смерть наставника для мужчины — это так больно.
Теперь к тому, зачем вы читаете этот текст. Пересматривая нашу переписку в вацапе за эти два с половиной года, я вспомнил, что у меня осталось где-то 30 минут записанного голоса Шамшада-ака, где он, отвечая на мой вопрос, подробно рассказывает о том, о чём обычно часто не говорил — поэзии Юга [но подробнее эта тема будет раскрыта в следующей публикации]. Того Юга, из которого мы с Шамшадом-ака биохимически и судьбой родом. Почему я употребляю эти слова? Последний месяц я периодически лежу в стационарах с капельницами, вставленными в мои руки из-за тяжелой пневмонии (в Алматы точно отвратительный воздух, правду говорят экологи), а весь последний день жизни Шамшада я потратил на то, чтобы узнать, можно ли положить в онкоклинику гражданина Узбекистана. Думал, неужели из-за того, что он родился 700 км южнее, мы не вколем ему эту онко-наркоту и химию и оставим его без спасения? За сутки до его смерти Шамшад-ака написал мне: «Как только приду в себя, напишу Вам. Спасибо за всё». Примерно тогда я всё и понял, что это его последние слова мне. Я помню, что в его последний день у нас ярко светило солнце. Я помню и буду помнить, в отличии от грядущей литературы, каков на вкус тот воздух, который висел в Алматы в тот день. Вот биохимия, вот судьба, которую мы так ревностно храним, потому что иначе не можем.
Также мне это важно записать и опубликовать по 2 причинам.
Во-первых, я знаю по себе, что человек, осёдлывающий червей русского языка, находящийся в Центральной Азии, сейчас сначала оказывается в непременно проигрышном положении, по сравнению со своими коллегами из России. Лишь потом он учится различать разницу между Юрием Рытхэу и Фазилем Искандером, как между Маркесом и Пабло Неруда, и уж тем более разницу между Маркесом и Нерудой, и Лоркой. Лишь потом он научится присматриваться к местности и вслушиваться в иную, недоступную северным варварам, фонетику, что окружает его. Шамшад-ака сказал бы, что я преувеличиваю, но разве я могу поступить иначе как ревностный блудный ученик? Так вот, когда этот человек, осёдлывающий червей русского языка, будет осматриваться по сторонам, мне бы хотелось, чтобы слова Шамшада-ака были ему подспорьем, ведь он придумал, кажется, всю грядущую центрально-азиатскую поэзию, иногда даже без вербализации этих путей напрямую, намёками и экивоками. Қазір biz башка адабиёт, или сейчас мы другая литература.
Во-вторых, и это уже для всех, мне бы хотелось запечатлеть, как сказано в начале, речь поэта. Явление настолько же частое (поэты любят болтать), насколько редкое, потому что его невозможно передать текстом, как бы поэты или биографы не старались. Видео и голосовые сообщения не справляются тоже, ибо они запечатывают эфемерность речи в клетку (из-за возможностей перемотки). А речь Шамшада-ака, непременно, могла заворожить любого внимательного слушателя. Хотя это очевидно, что строка поэта рифмуется в первую очередь с его дыханием и манерой говорить, если вам покажется эстетством то, с какой лёгкостью и немыслимой скоростью в текстах Шамшада-ака, он может переключаться от схоластической мудрости к ферганским погромам, а следом вспоминать Басё, цитировать Циприана Норвида, через минуту размышлять о Меджнуне, а потом снова говорить 15 минут о том, как быстро иссякли жизнью немецкие романтики, связывая будто бы всю историю человечества в несколько разнонаправленных, свободных (потому недоступных), линий судьбы; если вам кажется, что это игра интеллектуала, у которого есть много времени вспоминать всё сказанное в мире, то нет. Не было ничего естественнее его способности к этому жонглированию, к его факироподобному усмирению и дрессировке то ли змей истории, то ли тебя. Поэтому, хотя и стенография его речи полна недостатков при передаче метафизики, это всё ещё лучше, чем ничего.
Возможно, скажите, что ему бы не понравилось, что я беру его слова в неогранённом виде (хотя разве много поэтов есть таких, что могут говорить готовыми поэтическими строками, как ака?). Я спросил любимую женщину Шамшада-ака — она сказала, что была бы рада, если бы я сохранил это для литературы.
Поминки по Шамшаду-ака
Тогда М. сказал, что дело не в пейзаже, венозных различий и Юге,
а в пределе предела; он был далеко, и у них идёт уже снег.
Наше же солнце растекалось по улице, глазам более заточённым
и арыкам (во сне они превращаются в кяризы),
безуспешно пытаясь пробраться внутрь ресторана. Пришёл мулла
и сказал: «Аузубиляхи мини шайтани рахим…
Сколько было возможностей у Стива Джобса, разве это спасло его от смерти? [Так и сказал, не шучу]…
Қабыл болсың»; как будто цитировал тот рассказ:
«Я чувствую в себе колоссальную силу, — сказал С, — но что касается внешнего мира — я пас».
На втором карлукском мы называем это не поминки,
а: «Нәзир» (этого звука нет если в твоём языке, то это между «я» и «а»);
и надо не забыть забрать «жит» (это «и», не «ы»), бауырсаки и плов,
раздать всем подряд, чтобы «бисмилля дәп» ели все местные южане,
вне их венозных различий. Ты понимаешь? Нет, но
это не спор двух поэтов у тишины / у савана-коконоподобного.
Мне-то кажется, что невозможно
быть учеником учителя без признания
в беспомощности перед другими Югами,
без невозможности сбежать от них,
— мы теперь и всегда была другая литература, –
но это не спор и не оккупация чужой речи, может и моей.
Трон последнего из Великих Моголов, Бахадура Шаха II, не оставлен был никому:
ни британцам, ни индийцам, ни пакистанцам, а лежит
в могиле Бахадура в Рангуне (или Янгоне), то есть, в столице Мьянмы (или Бирмы),
куда последнего из старых завоевателей сослали завоеватели новые.
«87-летний Бахадур Шах скончался в ноябре 1862-го года.
Место его захоронения было засекречено англичанами.
Только в 1991 году его могила была случайно найдена».
Не было моголов после моголов, они не перешли британцам или пакистанцам,
и дело не в азиатскости их первичных глаз, а потому что трон последнего из Великих Моголов
остаётся пустым. Тавтология, степная foggy dew (ведь не надо умирать за Ирландию —
она уже умерла за нас).
Шамшад-ака как-то писал: «…далеко ведь нас завело маргеланское семя»,
но он не это имел в виду. Мне всегда казалось, что там написано: «… магелланское семя».
Не могу прочесть, туманная роса застилает мне взор. В том мире,
куда она меня зовёт, мы вышли за пределы наших снов, мы увидели кяризы наших слов,
но трон последнего из Великих Моголов, как ака бы велел, остался пуст.
Это что-то вроде нашего карлукского, поэтического договора.
12 ноября 2024, противо-чахоточный госпиталь.
Теперь не смею вас отвлекать от того, зачем вы сюда пришли.
Наставление молодому поэту
Говорит Шамшад Абдуллаев:
«Здравствуйте, дорогой Рамиль. Простите, я только что открыл свою почту, фейсбук. Я целый день был на базаре, в магазинах, в аптеке. Иными словами, был занят «бытовыми садизмами», — как мы именуем с друзьями в Фергане. Да, спасибо. Надо как-нибудь встретиться, возможно, подвергнется случай. Чтобы я сказал по поводу ваших вопросов, но так вот — дистанционно. Я никогда не читаю своих стихов. Знаете, вообще свои тексты, эссе и прочее, прочее. Никогда — меня просто вынуждают обстоятельства, и мне из вежливости приходится читать. Так что вряд ли. "Квартирник", — слово очень опасное для меня, старика, который привык к домашней одиночной жизни… Ну ладно, это все в будущем. Но ваши стихи…
Не забывайте, что вам еще 23 года. Это романтики — немецкий романтизм, французский романтизм и большей частью английский романтизм, если иметь в виду Джона Китса, Чаттертона, Томаса Де Куинси и юного Шелли, — это они они выпускали в 20 лет уже (и Байрон тоже) свои стихи. А немцы — Гёльдерлин уже весь иссох в 28 лет, он сошел с ума. Новалис умер в 29 лет, и прочее, прочее. Это они были такими, они были эгоцентристы, и эго в них, как бы, как преобладало, и по этой причине они выпускали книги очень рано, будучи юными, прожив свою жизнь, своё столетие, в пределах 5 лет. Но нам-то — мы живем в другой, пост-индустриальной эпохе, время здесь иное. Внешнее время очень быстро, а внутреннее — оно требует от нас готовности, опыта, проживания и так далее. Поэтому книга может выйти через 5-6 лет ваша. Это было естественно, не спешите.
Вы достигли … вы…. Потому что вы создали свой мир, никто не создает свой мир. И вы немножко ненормальный — это очень важно. Я имею в виду в творчестве ненормальный. Это очень хорошая, очень позитивная, очень созидательная ненормальность, очень конструктивная. И она предполагает внутреннюю длительность, протяжённость. А у других — у других всё как бы в общей штампованности. Очень культурные тексты, безупречные, но шаблонные. Что у поэта из Перьми, что из Свердловска, что из Питера, что из Москвы — всё одинаковое, за исключением 3-4 авторов, которые остаются, потому что они создают свой мир. Мало кто создает свой мир. Все стараются быть очень новыми, необычными, так далее. Но для того, чтобы создать мир, не нужно быть инаковым. Надо просто быть самим собой, не терять свою идентичность.
Вот у вас эта уйгускость — она куда-то продвинулась дальше и простирается до горизонта. Вы не спешите, вы её должны, как бы сказать, выпестовать. Свой мир, поэтичный, свой космос, то, что Джордано Бруно назвал универсой. Эту бесконечность внутри человека он назвал универсой. Универса, которая смыкается из бесконечности дальше, и, как он сказал в одном стихотворении, "внизу я оставляю млечность". То есть, эта универса — она предполагает такую бесконечность.
[Джордано Бруно: “Я проникаю сквозь эфира поле, / Внизу — другим — я оставляю Млечность”].
Или, словами Дионисия Ареопагита, мир не просто бесконечный — он бесконечно-бесконечный. Когда достигаешь этого, то млечность оказывается внизу, по словам Джордана Бруно. Так что эта универса ваша, ожидание этой универса, её очерк. Пока что он выпестовывается, этот очерк вашей самости, вашего самоосуществления, пока оно выпестовывается, вызревает — так что вы не спешите, дорогой Рамиль, не спешите.
Но мой вам совет: не спешите, через года 3. Вот через 2-3 года, а за это время вы можете публиковать свои вещи. Писать их, сочинять, эссе, заметки, дневники, прозу, поэтическую прозу, какую угодно. И ваши журналистские вещи это тоже — это тоже всё в топку вашей судьбы. Всё это попадает и входит в топку вашей судьбы, а потом воспламеняется в будущем. Ни для кого — надо сказать. Как схоласты средневековья прекрасно это понимали. Понимали, что роза цветёт ни для кого, сама по себе. Это наиболее прекрасный момент в творчестве. Что оно — это творчество — бесполезно. Если оно полезно, тогда это и не творчество.
Но для того, чтобы действительно прозвучал первый сборник, не спешите, два-три года еще. Что-то откроется вам ещё за эти два-три года. Что-то произойдет внутри вас. Какой-то надлом в хорошем смысле… Обнимаю вас».