Вкус, возможность и близость
Предлагать человеку требуется только со вкусом. Позиция, что мир сегодня это филиал садов Семирамиды обязана детерриторизацией комфорта — политический жест, призванный заливать в бак витальности нечеловеческое, но без вкуса. Вкус, как полагается, всегда вынесен за скобки, идет параллельно (не)происходящему и индицирует положение мысли на карте желания. Вмешиваться друг в друга строго неприлично, чувство вкуса встало на службу прежде всего категории возможного, — лишить ближнего возможности наделять вкус возможным: специи откажутся литься после слов запрета, пока человек меняет конфигурацию до неузнаваемости, по приколу переизобретя велосипед своей души. Как тогда выражается возможное без явных маркеров? Как нам отличить человека от ксеночеловека и стоит ли? Со вкусом ли об этом рассуждать? Lets find out.
Возможность это предикат вкуса, проявленного интонацией бездны. Двигаться в направлении возможного — значит эманировать санционированное ангелами-хранителями решение оказаться в водовороте внешнего, совершив неподвластное насилие над собой: обрести имя, изобрести фразеологизм своего существования; в условиях четкой ясности, что насилие вневременно, и его свершение указывает тебе только на аффект. Приходящая трезвость после инсайта существования времени требует взора на небеса, как попытку провести границы между своим и чужим, сделать категории, разрешить себе апостериорные суждения: они вызывают только вопросы, внешнее уже не удовлетворяет, на сцену выходит аргументация.
Если и существует искусство, безвопросительное к себе — это аргументативное — опирающееся на картезианство в своей душе; о чьем аппарате возможно больше спрашивать, чем говорить. От дурновкусия происходит позитивное насилие: меняется архитектура домов, утилитарное воспринимается как шутка; люди надевают белые халаты смотря вдаль. Фокус же картезианства это ударить нас по ладони, когда мы тянемся за вселенной, словно император античности, объявляющий свои 100 километров великим пределом. Удар становится легитимным ровно в момент ощущения вертикальности геометрии возможного: когда, проигрывая шахматную партию, ты, спокойно улыбаясь, ставишь обратно все свои фигуры на стол, предлагая оппоненту забить хуй и играть как ни в чем не бывало; когда ангелы, играя в облаках, обнаруживают себя невидимыми на земле, слышимыми теми самыми императорами — они улыбаются друг другу. Когда самая темная ночь сменяется днем, но "реально" ничего не изменилось. Намекать эстетика вовне себя в картезианском методе справляется на ура, и тут же рушится об человека.
Человек — дирижер капризов небес: его творениям нельзя поставить точку, интенциям нельзя назвать причину, а помыслить предел возможности звучит как отказ от интерсубъективности с несуществующим другим. Аргументация человека ВСЕГДА провальна в своей функции, и служит плюшевым мостом между машинами желаний, на которых приятно лежать при достижении конвенции с собой, при дипломатическом подходе к расщепленному эго, чьи королевства служат конфузом между имманентным и трансцендентальным, и предлагают следующий научный метод — 4:33 в глазах другого. услышать ангела в глазах ближнего — базовый дипломатический ход, чья логика схлопывается от ограниченности возможных прослушиваний 4:33 конкретно взятых глаз. Также неловко и логично возникает требование, направленное в онтологию, указать где кончается аргументация, и начинается что-то напоминающее божественное, — открывающее в погребы друг друга, симметрично пустые. И насколько неловок вопрос, настолько и неловок ответ, — дело во вкусе.
Вкусом желательно резюмировать внешнее бытийствование по отношению к Богу: То, о чем не пели ангелы, — будет мечтать человек. Их закон представить нас как ии для "подлинного" искусства; ловко обрисовать нам картину научного метода, в которой агенты будут четко разделены по номерам, а их одежда по свойствам. Верить в свойства можно как в апостолов, их отсутствие рождает нам блуждающий разум, а наличие акупунктурно предлагающее решение. Они есть, как замещающий творчеству механизм, словно это мы ангелы, а наша одежда должна дать нам неисполнимое. Хорошим ли будет вкусом сказать что две противоречащие пропозиции не могут быть одновременно истинными, когда у нас одежда противоречивых друг другу цветов? Вестфальский мир, ставший концом европейских династических casus belli, стал концом силы аргументации, — суверенность метафизического открыла проспект претензий (прежде всего реакционно к имманентному) соблюдать прошлое, как материально восставшее из бездны черным осязаемым туманом, как замещение присущей любви на возможность быть "здесь". Призрачность этого тумана накрывает нас тягучей пеленой, и просто предлагает инвариант наших дипломатических маневров, обретая нас на неубедительную контузию возможности созидать и быть услышанным вне ангельских облаков; где-то посреди нашей общественной паутины прошлого. В чем ментальный интерфейс такой дипломатический игры, если не боксирование самых болезненных точек, указанных нам неосвещенными углами социума? Возможно ли целиком заполнить эфир аффекта до точки мерцания бытия и невозможного?
Шахматы знамениты легендой, в которой посредством простой абстракции вымещенной на пространство удалось законно отобрать всё…и гораздо больше чем существует…у индийского правителя. Зерно никто никому не отдал, царь только удивился смекалкой и дал самое ценное, что не ценится — похвалу. Так и рождается дружба, — ломается ощущение, что чунга-чанга это что-то детское и неважное, но приятное и хорошее — и в вашем интерфейсе можно едва углядеть нить между возможными мирами, ностальгия которых вместе доходит до технологического прогресса создания мостов. Эти мосты вы прокладываете между вами, пока каждый из вас примеряет робу строителя, менеджера, бездельника…бездельниками конечно мы и остаемся, но мир случается, и этим мы благодарны дипломатии. Дальнейшее взаимодействие выступает уже как исследование, лениво отдаваемое психоанализу. Но какое взаимопонимание мы найдем в паутине прошлого, если внешнее это квантор для возможного (не)имманентного. Все это и есть мерцающий ментальный интерфейс — красивая неоновая вывеска, вбирающая в себя все слова любви и озаряющая человеческую беспомощность в творении, когда небо безоблачно. Аргументация никогда не уйдет от означаемого, по той причине прошлого, чем мы обязаны картезианскому интерфейсу речи.
Онтология речи после картезианства имеет все те прикладные вкусовые качества как и у коммуникации вне дипломатии. Сглаживания углов не происходит, желание пробивает вечность картонных стен, обнаруживая каждую как строительный ороборос. Справедливо ли в такой конфигурации назвать ближнего своего энтропией? Скорее интеллигибельный агент хаоса — ксеночеловек. Друг, чей мотив лежит в твоем же сердце, без возможности его там "узнать". Узнать несуществование возможно перетасовыванием эстетических множеств: сказать самое невменяемое и бесцельное всегда неудовольствие для всех сторон — оно вырывает сердечный туман, из которого нам безмолвно жмет руку нечто, солидарность с которым возможно только апостериори невозможного. Такого рода децентрализация вкуса жизни, речи, созидательного процесса требует отмену невозможного, значит категория взаимоотношений попадает в небулу, для который человек не ищет инструментов возможного; напротив, время человека тревожным образом идет вспять, утверждающе перерождая дозволенное сердцем, отождествляя его с ангелами, делая его ближе к Богу, позволяя создавать неосязаемые разумом мосты между эсхатологическим и имманентным.
Что можно назвать хорошим вкусом в условиях преодоления гиперфиксации? Маркиз де Сад был во вселенной ктулхианского человеческого и также был в пустыне реального, из чего вынес христианские интуиции; он намеренно использует категории добра и зла для возможной трансценденции устоявшегося, устраивает потлач возможного как извращенный знак отстраненности от возможного. В сухом остатке — будет ли хорошим вкусом назначить культуру наместником реального и перенести отрицаемое на место наших облачных ангелов? Изменится ли возможное от категории священного, и, если нет, какая у него роль? Возможен ксенотеологический подход, при котором де Сад использовал инструменты банально не по назначению, претендуя на схизматичность субстанциональности творения — как закрепленного за желанием человеком реализовать подуманное языком, наиболее подходящий его субверсивным тенденциям; В то же время пересмотрев артикуляцию священного, можно углядеть фаллическую фазу, где близкий человеку временной рубеж ставит себя посреди мостов грабителей, ведущие нас от моста к мосту, но не пропускающие нас, требующее невозможного — того, от чего де Сад отказывается в пользу отрицания невозможности — функциональной части ее структуры. Хороший ли вкус предать забвению этих грабителей? Такая возможность контингентна, самодоказательная апофения без намека на необходимое. Стратегическое inquiry в виде детективного исследования того, что может хотеться, и что не может.
Несуществующие религии могут выступить синонимом хорошего вкуса — мимолетное ощущение вечности это всегда маленькое теологическое исследование, glimpse в остаток наших дней и ностальгия по любимой работе, о которой мы даже не умеем мечтать — ангельской. Забвенно находиться в трещинах наших убеждений, находя в них замедленную игру трубы. Взять за фреймворк все нелюбимое и упасть перед ним на колени, объяснив свою непонятливость в далеких от себя материях и найти в этом пространство без движения, как зеркало без зрителя. Никто никогда не договорится о вкусе, а убрать его из общей картины будет сродни концу религиозного искусства. Может ли искусственный интеллект создавать системы вне эпистемологических установок, переопределить язык, убирая из него горячо любимый нами сорняк, — сблизив Бога и человека в единую машину любви и креации, (не)лишенную принципа когерентности? Каждый из нас давно примерил это роль, и доказывает, что это невозможно, что возможность творить не оправдывает лень и бездействие. Мы сможем доказать это современной логикой, и это не прозвучит убедительно, но у нас всегда будет якорь, на котором мы сможем повиснуть, закрыть глаза и читать мантру о благоденствии и молчании.
