Donate
Олечкина интуиция (фрагменты романа)

Почему они писали по-русски? Владимир Короленко

фрагмент исторических глав романа "Олечкина интуиция" 

«Некрасов победил в моей душе Шевченка…»

— В. Г. Короленко, «История моего современника».

колишня початкова школа с. Слобода-Шоломківська, Овруцький район, Житомирська обл. Україна.
колишня початкова школа с. Слобода-Шоломківська, Овруцький район, Житомирська обл. Україна.

     «Нравственный гений», «праведник литературы», «великий человек и гуманист», «прекрасный, непорочный…», он «предвидел время, когда исчезнет насилие, а народы сойдутся на праздник братства и никогда уже не потечет кровь человека от руки человека» — эти сошедшие со страниц учебников и энциклопедий и порядком набившие оскомину эпитеты давно превратили Владимира Галактионовича Короленко в забронзовевшего классика второго ряда, хорошего человека, гуманиста и защитника всех сирых и убогих. Короленко все годы советской, да и пост-советской власти был включен в школьную программу в кастрированном (сам он называл это «обкромсанном») цензурой виде. Во все времена правящий класс старался воспитывать своих маленьких граждан лишь на безупречных образцах национальных гениев и патриотов. Оно может быть так и нужно — давать детям ясные и морально незапятнанные примеры для подражания, если бы не пресловутая роль школы как дисциплинарного аппарата по идеологическому воспроизводству послушных граждан.

                               Так произошло и с Владимиром Короленко. Казалось бы никто и ничто уже не может отскрести с его памятника все велеречивые напластования и оживить этого неуклюжего добряка со взъерошенной бородой и гипертрофированным чувством справедливости и эмпатии. Никто и ничто, кроме того же пытливого детского ума, решившего вдруг соотнестись с автором как с живым человеком, а потом, чем черт не шутит — употребить свою пытливость и попытаться прокрутить фарш канонизации того или иного героя минувших дней обратно. Литературный хронотоп, в отличие от хода жизни, устроен подчас весьма причудливым образом. Время течет замедляясь и ускоряясь, искривляясь и рассеиваясь, повествование совершает прыжки из настоящего в прошлое, из прошлого в будущее, а то и вовсе — останавливается и созерцает само себя, то есть язык, наедине с которым остается читатель.

                               Ромка, как и многие советские дети, познакомился с творчеством Владимира Галактионовича Короленко в пятом классе средней общеобразовательной школы Ленинграда. Надо ли говорить, что знакомство это прошло бы почти незамеченным, если бы учительница литературы и русского языка Вера Ивановна Козлицкая не попросила Ромку исполнить роль мальчика Васи — одного из персонажей короленковской повести «Дети подземелья». Вера Ивановна заведовала также школьным театральным кружком, поэтому часто применяла на уроках литературы чтение того или иного отрывка из русской классики по ролям. Сценическая читка вслух, должна была по мнению Веры Ивановны, вызывать в детях чувство сопереживания героям, как если бы они были нашими современниками. Нельзя сказать, что всем такой подход нравился — многие тушевались, а некоторые наоборот — ёрничали и паясничали. Но для Ромки эти читки становились его маленьким звездным часом. Дыхание перехватывало, сердце готово было выпрыгнуть от волнения, Ромка чувствовал, что буквально вживается в персонажа. Порой слишком близко и горячо, не по актерски, а органически. Вот и мальчик Вася, от лица которого шло повествование повести Короленко, оказался идеальным примером для ромкиной пластичной детской психики («Детство, юность — это великие источники идеализма!»). «Моя мечта — „дорасти“ до детства», говаривал enfant terrible русского акционизма и литературы Александр Бренер, «…обернуть развитие вспять, какой-то окольной дорогой ещё раз пробраться в детство, снова пережить его полноту и неохватность…».

Сюжет повести был сентиментален, однако как и большинство вещей Короленко,  заземлен на реальную социальную среду своего времени. После ранней смерти матери, Вася избегает убитого горем и в то же время сухого на эмоции и глухого к детям отца, работающего местным судьей. Вася, мальчик из «приличной семьи», все чаще пропадает на развалинах старого замка, где заводит дружбу с местными обитателями, которых добропорядочные жители Княж-городка считают «дурным обществом».  Будучи тронут судьбой живущих в подземелье Маруси и Валека, Вася впервые испытывает чувство сострадания и милосердия, узнает о нищете и голоде и старается всячески облегчить участь «тонкой как дым» умирающей Маруси, выпросив для нее куклу у сестры Сони. В конце концов, Вася примиряется и с отцом. Тогда, читая в классе по ролям эту сентиментальную повесть, Ромка по особому остро и близко воспринял ее сюжет. Ромкин голос дрожал все сильнее и, не выдержав, надломился в сцене с куклой, за пропажу которой Васе приходится ответствовать перед разгневанным отцом. Ромке захотелось закричать на весь класс: папа, я не крал куклу, там, в подземелье умирает Маруся, я попросил у Сони куклу для нее, папа!

Волей случая, уже будучи подростком, Ромка проводил лето в мамином украинском селе и нашел на этажерке в бабушкиной хате пожухлый детгизовский томик «Детей подземелья». Ромку пронзила вспышка буквально телесного припоминания, руки дрогнули, в горле пересохло, Ромка раскрыл книжку и провалился в нее с головой, ничего не замечая вокруг. На сцене с куклой и смертью Маруси, к ромкиному горлу подкатил огромный ком и вырвался наружу протяжными всхлипами. Ромка плакал. Очнулся Ромка, только дочитав последнюю страницу. Ромкино сердце бешенно колотилось, а обуревавшие его чувства пугали своей неизведанностью. Ромка никогда не испытывал подобного прежде. Это была чистая читательская проекция — первая и самая казалось бы наивная реакция узнавания себя в одном из персонажей. За этой реакцией тут же следовало пытливое детское вопрошание: а как поступил бы я в этом случае? Как бы я мог спасти Марусю, или хотя бы облегчить ее страдания? Это вопрошание уже не исключительно связано с литературой, оно есть прыжок из художественного мира, созданного писателем в мир реальный, где Ромка должен совершать свой собственный этический выбор, еще, быть может, не в силах его логически обосновать.

Позже Ромка узнает, что «Дети подземелья» была специально обработанной для детского чтения повестью Владимира Короленко под названием «В дурном обществе», хотя сам писатель чурался «специальных изданий для юношества», которые печатают в сокращённом и «обкромсанном» виде под предлогом доступности ребенку. Но главное, что узнал Ромка и что впоследствии стало отправной точкой для начала робких опытов письма: в «Детях подземелья» Короленко изобразил свою собственную автобиографию детских лет. Оказывается, писатель был уроженцем мест, откуда родом ромкина мама Оля — с Житомирщины, с Полесья. А место действия повести — Княж-городок с руинами замка — это город Ровно со старым заброшенным замком князей Любомирских, ставшим пристанищем для нищих и бродяг. Главный герой повести  — мальчик Вася — не кто иной, как маленький Володя Короленко, лазавший по руинам этого замка в свои гимназические годы, когда их семья переехала из Житомира в Ровно вслед за новым назначением отца. Отец писателя — Галактион Афанасьевич Короленко — послужил прототипом отца Васи, местного судьи, с которым на протяжении повести у мальчика складываются напряженные отношения взаимного непонимания. У Володи Короленко рано умер папа, бывший по донкихотовски честным судьей, не взявшим за всю жизнь ни одной взятки, кроме куклы, подаренной в его отсутствие благодарной вдовой. Куклу, при всей свой деспотической настойчивости отец так и не смог отобрать у дочери и вернуть вдове.

После обретения этого знания у Ромки случится интуитивное прозрение или то, что ему явится под видом озарения: почему он — Ромка, так сопереживал вымышленным героям повести, еще не зная о том, что за ними стоят реальные люди? Почему Ромка плакал от жалости к Марусе, как если бы он был с ней хорошо знаком? Является ли вымышленным его сочувствие Марусе, его слезы по ней, если бы этой реальной девочки никогда не существовало въяве? И если да, то почему Ромка плакал по Марусе ничуть не меньше, чем он плакал по ней, когда узнал, что такая девочка жила на этом свете? Запоздалым, как весенний снег, но собственным умом Ромка все-таки дойдет до разрешения этой дилеммы: нашей психической системе нет разницы между вымыслом и явью, т. к. испытываемые нами чувства не вымышленны, мы их реально переживаем вне зависимости от того, каков статус источника, вызвавшего эти чувства. Отсюда было полшага до теории эстетической рецепции и еще шаг до теории перформативных высказываний. Но на тот момент Ромка их не сделал. Однако сделал он что-то не менее важное: именно тогда Ромка понял, чем его так впечатлила в школьные годы эта повесть Короленко: писатель фикционализировал  собственную биографию, поместив себя в литературного персонажа и подчинив уже не течению жизни, а повествовательным законам диегезиса и мимесиса. Тем самым, писатель покинул пределы своего изъязвительного «я», т. е. буквально взял дистанцию по отношению к себе же, стал одновременно действующим лицом и наблюдающим за собой со стороны.

Это было бесценное открытие, показавшееся Ромке свежим глотком свободы: оказывается можно вот так вот запросто (ах, если бы…) переводить собственную жизнь и воспоминания в художественную литературу, наделяя эгодокументы единичной судьбы воображением и сюжетной драматургией с рваным хронотопом и флэш-бэками. Можно смешивать в любых пропорциях вплоть до неразличимости правду и вымысел. Но что самое важное: именно через литературу мы можем буквально «покидать пределы своего я», чтобы взглянуть на себя и мир вокруг другими глазами, глазами другого, другой, других. Именно это не-совпадение с собой, это разнесение авторского эго и голоса по разным инстанциям речи и субличностям выводит литературу на интерсубъективный уровень, заражает читателя чувством сопричастности написанному, а вместе с этим и общим чувствованием времени. Погруженный в поветствование читатель будто-бы становится со-временником действующих героев и происходящих событий.

                               «История моего современника» — именно так называлось главное произведение Владимира Галактионовича Короленко, которое он писал до конца своих дней. Оттуда, уже из первых детских глав Ромка узнал, что возникшее у него чувство жалости и эмпатии к девочке Марусе и другим героям повести «Дети подземелья» — это вовсе не эксцесс, а скорее «общее место» для живого — открытого миру и людям — человеческого ума. Короленко подробно описывает свой первый опыт чтения романа Чарльза Диккенса «До́мби и сын», чтения урывками и в пути, тайком от старшего брата, который посылал Володю в библиотеку за книгами для себя, но воспрещал их читать, т. к. «мал еще». Роман повествует о семействе богатого судовладельца Поля Домби и его шетилетней дочери Флоренс, которой мистер Домби постоянно пренебрегает, сожалея, что она девочка, «фальшивая монета в капитале фирмы». После множества испытаний, выпавших на долю Флоренс, история разрешается в итоге благополучно, обанкротившийся и больной отец на грани самойбийства прозревает в своем несправделивом отвержении дочери и воссоединяется с Флоренс, как всегда у Диккенса — с мольбами и рыданиями всех действующих лиц.

                               Ромку осенило: не явилась ли повесть Короленко своего рода инверсией романа Диккенса? Глухой и не чуткий по отношению к сыну Васе отец имел явное сходство с мистером Долби, не признающим свою дочь Флоренс, которая — в свою очередь — напоминала Васю, тогда как ее младший брат Поль Домби — слабый и нездоровый мальчик, умирающий от болезни, имел сходство с Марусей. Господи, что же это получается, подумал Ромка. Короленко написал свою повесть «В дурном обществе» на основе собственной автобиографии, но при этом она написана под явным влияниям прозы Диккенса. Но это значит, что не искусство подражает жизни, а жизнь искусству? Или все сложнее и они перепутываются вместе в пестрый противоречивый клубок, откуда уже не выудить ни начала ни конца? Ответом на ромкино немое вопрошание отчасти стала случайно обнаруженная им цитата друга и коллеги Владимира Короленко — Аркадия Горнфельда: «О лучшем произведении Короленко едва ли возможны споры. Лучшее его произведение не „Сон Макара“, не „Мороз“, не „Без языка“: лучшее его произведение — он сам, его жизнь, его существо. Лучшее — не потому, что моральное, привлекательное, поучительное, но потому, что самое художественное».

Однако, в каком смысле лучшее произведение Короленко — это он сам? Уж точно не в символистском «жизнь подражает искусству», а цель настоящего художника превратить свою жизнь в искусство. Короленко обеими ногами крепко стоял в реализме и натуральной школе, дополняя их романтизмом ввиду широты своих каторжных странствий и своеособого восприятия природы и окружающего мира как общего дома всего человечества, целью которого является гармоничное сосуществование. О правозащитной и политической жизни Владимира Галактионовича Короленко Ромка узнал много позже благодаря воле случая, имя которому было Псой Короленко — в миру Павел Лион — известный филолог и исполнитель разноязыких песен на стихи поэтов прошлого и настоящего. Еще в будущность Павлом Лионом он защитил диссертацию по Владимиру Короленко, так сросшись с объектом своего исследования, что сам в него перевоплотился. Именно Псой на прокуренной кухне в Кузнечном переулке впроброс поведал историю жития Короленко, от которой у Ромки случилось внутреннее содрогание, сродни обретению нового символа веры: веры в существование хороших людей как таковых. Короленко именно что был «хорошим человеком» на максималках безо всяких но.

Зарываясь в «Историю моего современника», Ромка находил ответы на многие терзавшие его вопросы. Первей всего, Ромка выяснил, что это произведение всей жизни Короленко не было автобиографией в ее привычном понимании, как не было оно, по словам самого писателя, «публичной исповедью» и «портретом»,  а было именно «историей <…> человека, известного мне (Короленко, прим. мое) ближе всех остальных людей моего времени…» (оттого и название дано в третьем лице — «мой современник»). Можно сказать, это была история интеллигента-народника, ответственного за свое время. Но ответственного не по долгу профессии и службы, не потому, что кто-то ему вменил ответственность, а потому, что этот «современник», чьим альтер эго являлся Короленко, добровольно (т.е. — по совести) взял на себя эту ответственность. Взял, ввиду репрессивного характера, коррумпированности, а то и вовсе отсутствия политических, правовых и прочих институтов и механизмов защиты прав угнетеннных и разноплеменных народов тогдашней Российской империи. По сути дела, Короленко воплотил собой фигуру публичного правозащитника и политического активиста. Он вступался за евреев (дело Бейлиса), которых обвиняли в ритуальных убийствах, за крестьян-удмуртов (дело мултанских вотяков), обвинённых в «жертвоприношениях», за каторжан и сектантов, студентов и священников. И конечно за украинцев, которых русская власть считала «малороссами с временной, т. е. исчезающей идентичностью».

В своих многочисленных рассказах-очерках, основанных на реальных диалогах с множеством людей из народа, Короленко выступал с позиции этнографа, бытописателя, исследователя «жизни народной массы в призме интеллигентских запросов» (П. Лион). Таким образом, обостренное чувство справедливости в случае Короленко не переводилось в литературу в форме «абстрактного гуманизма», но ежедневно воплощалось на практике: никогда не поступаться своими принципами, даже, когда, казалось бы, можно было просто пропустить мимо ушей, тихо подмахнуть, кивнуть. Эта бескомпромиссность приводила писателя порой к самым неприятным последствиям, как в случае с отказом подписать присягу заступившему на трон Александру III, после которого вместо помилования последовали годы якутской ссылки. Но это же чувство, возведенное в моральный императив, наделяло Короленко правом на говорение от лица других, этим правом не обладающих, отреченных от речи в свою защиту. Это уникальное свойство — редко сочетающееся в одном человеке как писателе и общественном деятеле — умение не просто встать на место другого и эмпатично, как бы мы сегодня сказали, посмотреть на ситуацию/мир его глазами, но и постараться эту ситуацию изменить. Обычно писателю свойственна развитая эмпатия, но подчас атрофирована воля к гражданскому действию, тогда как политику, как «человеку действия», излишняя эмпатия почти заказана: расхождение слов и дел, «здоровый» политический цинизм и прагматика, жажда власти и удержание этой власти во чтобы то ни стало –– еще с домаккиавелевских времен стали чуть ли не аксиомами реальной политики.

На склоне лет, прошедший многолетние тюрьмы и ссылки народник-социалист Короленко вернется обратно в Украину, поселившись в Полтаве. Дом на Малой Садовой в последние 18 лет его жизни стал его кельей, редакцией, приёмной, столовой для голодающих, ночлежкой для изгнанных. Во дворе каждый день собирались: кто за советом, кто за справкой, кто за защитой. Во время Гражданской войны Короленко возглавляет «Лигу спасения детей». Из голодного Петрограда и Москвы в Украину были отправлены шесть тысяч детей сирот, Короленко с дочерьми создают в Полтаве приюты, занимаясь устройством и питанием этих детей.

Писатель одинаково выступает против бесчинств и грабежей деникинцев и против «красного террора» большевиков. Писатель в роли общественного правозащитника ходит в ЧК и беспрерывно ходатайствует о крайней недопустимости бессудных расстрелов, пишет письма начальнику ЧК Украины Раковскому про то, что переполненые тюрьмы — это издевательство над человеческим достоинством, пишет бумаги и заступается за каждого просящего. Не идеализировал писатель и украинцев, описывая жуткие факты раправы гайдамаков над «большевиками и жидами» после взятия Полтавы в марте 1918 г. Когда ему кого-то не удавалось спасти, а по мере роста насилия со всех воюющих сторон это происходило все чаще — писатель заболевал еще сильнее.

Так почему же Владимир Галактионович Короленко, родившийся в Житомире, проведший школьные годы в Ровно, а последние двадцать лет проживший в Полтаве, не идентифицировал себя украинским письменником и дистанцировался от украинофилов? Хотя писатель — особенно в последние годы жизни — сочувствовал українському національно-визвольному руху, но писать по украински так и не стал. Тому был целый ряд как личных — биографических, так и объективно исторических и политических причин. В «Истории моего современника» Короленко вспоминал, как с молодых лет осуждал любой национализм, отделяя себя от «племенных притязаний» Польши, Украины и России на свою душу. Однако, по словам писателя, его растущую «разноплеменную душу» все-таки взяла себе русская литература: «Некрасов победил в моей душе Шевченка, а никогда не виданная в детстве Волга — такой же невиданный Днепр. «Унылый, сумрачный бурлак» захватил мою душу гораздо сильнее, чем гайдамаки Шевченка…». Но русская литература покорила Короленко вовсе  не «великороссиянством», а тем, что в 1870-е годы влекло юные кадры из украинской, еврейской, кавказской молодежи в общерусское движение: отсутствием национализма, широкой демократичностью и свободой. «Я стал безнациональным народником, до известной степени космополитом, как и вся передовая русская интеллигенция моего поколения».

Короленко был последователем и моральным камертоном именно этой — народническо-социалистической модели универсализма русской интеллигенции. Эта модель, в отличие от вестернизаторской и филантропической модели, в итоге единственно и смогла в начале ХХ в. выйти к широким массам, сшивая собой политическую революцию с культурной.  Другое дело, что со времени большевистской революции 1917 до Большого террора 1930-х годов — эта ветвь была объявлена «гнилой» и также, как и первые две, уничтожена, рассеяна или кооптирована в советскую прикормленную элиту.

Однако, сам выбор русского языка в качестве lingva franca и русской литературы как универсальной и наднациональной, оставался для Короленко до поры до времени слепым пятном. Еще в сентябре 1902 г. в ответе украинскому писателю-модернисту Игнатию Хоткевичу (псевдоним Гнат Галайда) на его упреки в пренебрежительном отношении русской литературы к «писателям-малороссам», Короленко откровенно высказывается по национальному вопросу как таковому, не ограничиваясь проблемой украинского языка (характерно, что применительно к нему Короленко еще употребляет понятие «малоросского»):

«В Вашем письме и в надписи [на книге] Вы затрагиваете один личный вопрос, который затрагивают многие: почему я не пишу по-малорусски. Вот почему. Первая причина та, что я не знаю малорусского языка настолько, чтобы свободно передавать на нем свои мысли и чувства. А ломать себя и коверкать язык не желаю. Во-вторых, я не считаю, что национальность есть долг. Это только факт. Я родился от матери польки, отец мой (в третьем поколении) был русский чиновник. Первый язык, на котором я говорил, был польский, первые впечатления детства — восстание поляков и споры отца с матерью по этому поводу. Поляки несомненно боролись за свою свободу и национальную независимость, русские отстаивали свое право завоевания, малороссы мужики живьем закапывали в землю взятых в плен "панов", жертвовавших жизнию за свое отечество. Я и теперь не могу сказать, на чью сторону я "должен" был стать в этом споре и какая национальность — отца, матери или предков отца являлась для меня обязательной. Полагаю, что всего правильнее то, что вышло: разные национальные начала нейтрализовались во мне, и, после разнообразных романтических увлечений, — я увлекся глубоко человеческими мотивами русской литературы, той именно, которая оставила в стороне национальные споры и примирила их в общем лозунге: свобода. Свобода от национальных утеснений, свобода от "панов", как бы они не назывались: Вишневецкие, Меньшиковы или Кочубеи, свобода от всего, что вяжет и народы, и личности. Полагаю, что я прав. Национальность — не цепи. Наша родина там, где сформировалась наша душа, выросло сознание. Никто не назовет Парнелля1 изменником, хотя он — англичанин по происхождению — боролся и погиб за свободу ирландцев, а Кошута только очень узкие фанатики могут называть изменником славянам, подавлявшим вместе с австрийцами и Николаем  конституционные стремления мадьяр. Никто также не вправе упрекать нашу общую знакомую, С. Ф. Руссову (урожденную Линдорфс) за измену шведским симпатиям, когда ее симпатии малорусские составляют основной факт ее жизни. Наконец, третья причина, почему я не пишу по-малорусски: по моему мнению, малорусская литература может только пострадать от писателей, прикидывающихся "щирыми" малороссами, но только коверкающими и язык и мотивы малорусской поэзии и литературы. Правду сказать, и без меня их не мало».

Но уже в переписке с М. Горьким, датируемой 1913 годом, Короленко дает куда более смягченное и ясное объяснение: «Украинским языком я не владею. Понимаю все, но Вы знаете, что значит владеть языком в художественном произведении. Образ, мысль являются в мозгу одновременно со словом. А мне приходится перетаскивать это с русского языка, и слова не только не являются сразу, но порой не приходят совсем. Могу еще кое-как представить себе говорящего мужика и кое-как передать его речь, но свое, то, что от себя, — решительно не выливается в эту форму. Дело в том, что я в детстве и юности говорил по-польски и по-русски. По-украински не говорил никогда и никогда по-украински не думал. Пробовал здесь, просто даже из любопытства, и вижу, что ничего не выходит. Не хочу поэтому и заигрывать с украинской литературой, делая вид, что могу писать по-украински».

После большевистской революции 1917 г., с возникновением независимой Украинской Народной Республики и началом советско-украинской войны Короленко в публицистике, дневниках и письмах все чаще пишет о необходимости признания всех национальных культур и полного проявления национальных особенностей:  «Отныне нельзя преследовать ни одного вероисповедания, ни одного языка, ни одного племени, ни одного национального сознания. Этот принцип должен лечь в основание предстоящей государственной деятельности… <…> Иначе государственная политика на местах может стать не русской в широком смысле, а только обрусительной и "русопетской". А это может привести к самым гибельным последствиям, вместо разумного и желаемого единства».

Видя произвол Добровольческой армии, чинимый в Полтаве, Короленко теперь встает на защиту украинского языка. 23 августа1919 г. в полтавской газете «Рiдне слово» выходит его статья «О разрубании узлов и об украинстве»:

«Украинский вопрос — это тоже своего рода запутанный узел, который многие стремятся разрубить в угоду поверхностному и ложно понимаемому «русскому патриотизму». Эти стихийные склонности части добровольчества встречаются, к сожалению, с колебаниями и порой очень досадными обмолвками сверху. Так, в первом же обращении новой власти, расклеенном на улицах Полтавы… среди других распоряжений заключается короткий приказ: «Все вывески на галицийском языке должны быть немедленно сняты».

Галицийский язык. Почему же он галицийский, а не украинский? Значит, на Украине нет своего особого родного языка, и Шевченко писал по-галицийски?.. Неудобство таких официальных обмолвок состоит особенно в том, что заурядная практика придает им распространительное толкование. И вот на улицах Полтавы стали часто повторяться эпизоды в таком роде. К группе мест-ных жителей подходит доброволец с винтовкой и приглашает помочь ему снять эту вывеску «на собачьем языке». Оскорбленные жители не двигаются с места. Доброволец кое-как сбивает вывеску винтовкой…

Другой случай: по улице едут добровольцы-офицеры. По тротуару идет компания, среди которой видны девушки-украинки в своих живописно расшитых сорочках. Офицерам приходит в голову желание позабавиться над этой «национальной особенностью». Они спешиваются, один из них останавливает компанию и спрашивает девушек, что это у них за азиатские костюмы? Вот неудобство официальной обмолвки: украинский язык сначала обращается в галицийский, а затем… прямо в собачий. А распространенные по всей России украинские (мало-российские) костюмы квалифицируются прямо как азиатские и вызывают на дерзость».

Неужели, морально неподкупный Владимир Галактионович Короленко, бывший народником-социалистом, сделавший выбор в пользу русского языка и литературы как интернационального lingva franca борьбы за свободу (в т. ч. от «национальных угнетений»), столкнувшись с революционными реалиями и гражданской бойней понял, что в реальности никакая универсальная человечность и никакое единство невозможны прежде и в обход признания за каждой нацией равных прав и свобод? («Народы нельзя уравнивать через подавление. Уравнивать можно только признавая право быть собой»). Нет, Короленко не отступится от идей народника-социалиста, но интуитивно и опытно придет к пониманию, что лингвистический критерий в национальном самоопределении хоть и важен, но эссенциален и недостаточен. Нельзя отождествлять народ и его «дух» с языком, это романтическое и метафизическое трактование языка и литературы должно уступить эмпирическому, основанному не на «духе», а на «движении» народа, т. е., переводя на современный дискурс, «…литературы как отражения, продукта и функции общества» (Г. Грабович). Почти все классики литературы, жившие на территории Российской империи, были билингвы. Они не выучивали специально другой язык, зная русский с детства, т. к. он был языком «вертикальной мобильности». В этом был и до сих пор остается колониализм. Именно здесь проходит граница в различении имперского и национального. Дореволюционные адепты украинства эту разницу конечно осознавали и дискутировали: украинский язык в отрыве от литературы, прессы и политики, от всего, что составляет сферу бытования языка, вытесняется в сегмент т. н. «мови для хатнього вжитку», что — в свою очередь — уже дает основания (но не право!) представителям языка-гегемона считать его «мужицким» и «собачьим» языком, а то и не языком даже, а диалектом и «галичанским» наречием.

Короленко умрет в 1921 году, больной и разбитый тяжбами теперь уже с большевиками. Его модель «культурного национализма» ляжет в основу идеологий следующего поколения украинской национал-коммунистической интеллигенции 1920-30-х гг., (О. Шумського, М. Хвильового, М. Скрипника и др.), вошедшего в историю под печально известным названием ««Розстріляного відродження». В XX веке космополитические утопии обернутся тоталитарными диктатурами, а уже к началу ХХI века реализуются в виде неолиберальной глобализации с гиперконцентрацией капитала у т. н. «Золотого миллиарда» и сверхэксплуатацией ресурсов и дешёвой рабсилы стран глобального Юга.

Comment
Share

Building solidarity beyond borders. Everybody can contribute

Syg.ma is a community-run multilingual media platform and translocal archive.
Since 2014, researchers, artists, collectives, and cultural institutions have been publishing their work here

About