Donate
Philosophy and Humanities

Картезианский Будда

Роман Шорин19/07/21 10:592K🔥

Есть ряд клише, перед которыми пасует даже вольное философствование. Больше того, терпит поражение. Между тем, клише довольно примитивные, шитые белыми нитками. Впрочем, их искусственность очевидна для спокойного, трезвого (в хорошем смысле этого слова) взгляда. Однако в том-то и дело, что эти клишированные формулы сопротивляются тому, чтобы их созерцали из спокойного состояния. Они сделаны так, что взвинчивают того, кто с ними сталкивается, предлагая ему столь пугающие образы, что их надуманность (произвольность) уже не бросается в глаза.

По сути, это нечто вроде детских страшилок. Хотя в известном смысле они обречены на популярность. Скажем, точка зрения, согласно которой покой и тишина — это смерть (есть даже одноименная песня), всегда будет превалировать над точкой зрения, согласно которой тишина и покой — это жизнь. Уже в силу того, что вторая точка зрения, будучи активно выражаемой, своим звучанием будет подкреплять не себя, а первую точку зрения.

Точка зрения, согласно которой покой и тишина — это смерть, всегда будет доминировать над точкой зрения, согласно которой тишина и покой — это жизнь

Собственно, то, что тишина и покой — это жизнь, вообще не оформляется в точку зрения, в позицию или мнение. «Как это не оформляется? — возразит дотошный читатель. — Очень многие мудрые люди излагали такое мнение». Да, излагали. Но связано это было с тем, что в их покое жизни как раз было недостаточно, раз они пожертвовали им ради беспокойства, которым только и порождаются мнения. Кроме того, утверждающий, что покой — это жизнь, подобен тому, кто «слышал звон, да не знает, где он». Ведь сам он почему-то держится в стороне от этой жизни, более того, участвует в том, в чем жизни нет, — в шуме и беспокойстве.

Для кого покой — это жизнь, тот не беспокоится на сей счет. Не беспокоится насчет того, что покой — это жизнь. По большому счету то, что покой — это жизнь, является конструктом, концептом, обязательность построения которого далеко не столь однозначна. Фраза «покой — это жизнь» соткана из эфемерностей: и звучащий в ней «покой», и звучащая в ней «жизнь» суть продукты даже не размышления, а измышления. Парадоксально выражаясь, нет более мертвого понятия, чем понятие жизни. А идея покоя — дитя столь сильного беспокойства, что никто из тех, кто действительно спокоен, не примерит этот термин на себя.

Убеждение «тишина — это смерть» не может не быть доминирующим, потому что оно отвечает интересам социума. Социум как институт всегда будет поддерживать тех, кто ратует за коммуникацию, за написание слова «слово» с большой буквы, за то, чтобы «делиться» и «обмениваться опытом». И, соответственно, оттеснять на периферию тех, кто исповедует ценности, не отводящие главной роли речевым практикам. Впрочем, исповедующие эти ценности не на словах, а на деле, и сами предпочтут не соваться в центр социального шума.

Социум как институт всегда будет поддерживать тех, кто ратует за коммуникацию, за написание слова «слово» с большой буквы

Те виды человеческой активности, от которых социуму нет никакой выгоды, последний видит как пассивность. И это при том, что подобная «пассивность» может быть связана со сбыванием человека или с тем, что важно (интересно, ценно) само по себе. Однако не будем сводить дело к одним лишь уловкам социальности: здесь есть и иные игроки, например, наш собственный интеллект, которому, как выясняется, тоже не чужд инстинкт самосохранения, а также стремление к экспансии и преобладанию. Да и само наше «я» охотно пользуется упрощающими и удерживающими в дозволенных границах шаблонами, дабы тот или то, что ощущает себя как «я», ненароком не «соскочило» с этого ощущения.

Самое время обратиться к тем клише-страшилкам, распространенность которых в том числе среди интеллектуальной публики и стала поводом к созданию этого наброска. Как уже было отмечено, их особая вредность состоит в том, что они смущают даже тех, кто философствует, сбивая с метафизического настроя, заставляя остановить свое философствование раньше времени (вообще-то, любая остановка на этом пути будет преждевременной), обратить его в «объяснительство» и охранительство.

Вот эти два красавца-стереотипа. «Кто не испытывает чувств, тот чурбан, обрубок бревна». «Кто не мыслит, тот подобен бетонной плите».

Ощутили, как становится не по себе? И как не хочется быть бездушным чурбаном, равно как и высохшим бетоном? Правильно, что ощутили, ведь так и задумано. Но это лишь с одной стороны правильно…

С этого места я вынужденно вступаю в полемику с довольно известным, ярким и уважаемым мною современным буддийским мыслителем, по рождению и образованию, правда, принадлежащим европейскому культурному полю советского извода (да проявит он великодушие и не забанит меня!). Дело в том, что, воспроизведя именно эти клише, он вносит уточнение относительной пробужденной природы Будды — она, по его словам, не имеет ничего общего с безмыслием и бесчувствием.

Разумеется, такое уточнение потребовало других уточнений. Ведь как ни крути, невозможно покинуть повторяемый цикл рождений и смертей, пока имеется чувственно-мыслительная вовлеченность в этот круговорот (по сути, испытывать чувства и предаваться думам — это и значит вовлекаться). Да и канонические тексты говорят о пустоте и пустотности, о практиках отрешенности и созерцательности, наблюдения наблюдателя. Наконец, важнейшее для буддизма понятие нирваны означает буквально не что иное, как угасание, прекращение. Трансцендентное состояние, лишенное какой-либо двойственности.

«Спасая» пробужденного Будду от бытия чурбаном или куском цемента (в глазах невежественных людей), философ отделяет мышление от «кумеканья», а чувства — от эмоций. Соответственно, Будда в его интерпретации — это тот, кто поднялся над кумеканьем и эмоциями, но остался мыслящим и чувствующим.

Для начала отметим, что само разведение мышления и кумеканья произведено скорей всего именно последним. То есть кумеканьем (различением занимается прежде всего оно). К тому же какую ни возьми мысль, всегда останется возможность для позиции, с которой она окажется (всего лишь) кумеканьем. Другими словами, кумеканье является таковым относительно кумеканья же, только вышестоящего. Вы всего лишь кумекаете с более высокого этажа, когда определяете те или иные конкретные умственные операции как кумеканье.

Однако это детали. Куда более существенна вопиющая несостоятельность установки, будто не испытывающий чувств — чурбан, а пребывающий в безмыслии подобен куску цемента.

В самом деле, что есть то или иное чувство как не своего рода перекос? Мы радуемся, потому что перед этим печалились, а печалимся, потому что перед этим радовались. И в том, и в другом случае мы отклоняемся от центра примерно на столько же, на сколько мы отклонялись от него в другую сторону, печалясь или радуясь. Из одного перекоса мы переходим в другой. И в этом смысле чувство — это всегда преувеличение. Мы преувеличиваем значение позитивного события, равно как и значение события негативного. Ну, а что будет центром, отклоняясь от которого мы, собственно, и испытываем чувства (или эмоции — неважно)? Покой. Равновесное состояние, в котором только и есть подлинная глубина.

Гармоничное, неперекошенное состояние — это именно покой, и хотя он менее схватываем, чем обладающие выраженностью и конкретностью чувства-эмоции (по большому счету, вообще несхватываем), в нем больше бытия, чем в каком-либо другом состоянии. Подавать спокойного (бесстрастного) мертвым чурбаном — значит идти на поводу логики бесконечного цикла перерождений, логики дуккхи.

Подавать спокойного (бесстрастного) мертвым чурбаном — значит идти на поводу логики дуккхи

Настаивая на важности оставаться чувствующим, мыслитель, с которым я позволил себе полемизировать, упоминает «восторг от красоты» как пример чувства, явно не заслуживающего участи быть отброшенным даже по достижении пробуждения в буддийском смысле этого понятия. Однако, как подсказывает мне скромный, но личный опыт, вышеупомянутый восторг — лишь первая, преходящая реакция на «встречу» с красотой. Мы восторгаемся красотой, пока еще мним ее своим объектом, а себя — ее субъектом. Очень скоро все кардинально меняется: красота «оборачивается» бытием, исполненным цельности, а потому вовлекает своего свидетеля в себя как в единство, в том числе субъект-объектное. И на этой стадии наш восторг, как бы признавая свою неуместность и поверхностность, уступает место тому, что уместнее и глубже, и что составляет внутреннее состояние красоты. Покою.

Мы восторгаемся красотой, пока еще мним ее своим объектом, а себя — ее субъектом

Да, красота восторгает. Но это лишь пока мы ее, так сказать, не прочувствовали. А далее она успокаивает (гармонизирует). И это успокоение уже не сменяется ничем другим, длясь и длясь, пока — в силу каких-то внешних причин — мы с красотой не «расцепимся».

Теперь о мышлении. Меня можно уподобить цементной плите, когда я не думаю, в то время как мне есть о чем думать. Но когда я не думаю по той причине, что думать — не о чем, поскольку, к примеру, все объекты или темы мышления оказались пустотны, поскольку реальность оказалась безатрибутной, то я проявляю адекватность. Другими словами, я жив. И еще как жив!

Правда, жив уже не как мыслящая единица (ведь если не о чем думать, то и некому), но как продолжение этой безатрибутной реальности, как ни к чему и ни к кому нередуцируемое присутствие. И пускай с точки зрения конвенциональных подходов и бытовых представлений оно «смахивает» на отсутствие, не все же время идти у них на поводу?

Если, предположим, я не мыслю, будучи вовлеченным в субъект-объектное единство, то пусть обо мне говорить уже не приходится, зато целостность, на которую я оказался «потрачен», будет таким средоточием бытия, в сравнении с которым субъект, мыслящий самую интересную или важную мысль (и это надо еще допустить, будто таковая возможна), поразит своей бледностью и малокровием.

Посредством мышления можно нащупывать истину, которая далее может открыться целым и цельным миром, и на него уже нельзя «глазеть» со стороны, с ним отныне можно лишь солидаризироваться, стать заодно. Разве «бездумность» такой солидаризации сопоставима с бездумностью человека, которому сделали лоботомию?

Истина не как фактическое (формальное) «обстояние дел», но как бытийная правда, как должное, благое, справедливое, правильное не по форме, а по сути, обнаруживается (без всякого рефлексивного обнаружения) нашей собственной сердцевиной, с которой невозможно состоять в отношениях (в том числе, обдумывая ее или испытывая ощущения от соприкосновения с ней), с которой, а точнее в которой можно лишь пребывать самым невинным образом, и эта невинность будет слагаться в том числе и из чистого, нереагирующего, блюдущего пост ума.

Даже в общепринятой, консенсуальной культуре отдается должное «безумству храбрых», а также блаженных, «дурачков», через которых в иные мгновения «дышит» беспредельное (а значит и немыслимое). Это тоже говорит в пользу двух безумств, одно из которых ниже разумности, а другое — выше. Собственно, само присутствие в нашей жизни чудесного (в поисках которого Успенский повстречал Гурджиева) случается не иначе, как поломкой в логических цепочках и мыслительных операциях, впадением в «неслыханную простоту», как в ересь с точки зрения сложных и тщательных построений мысли.

Даже в общепринятой, консенсуальной культуре отдается должное «безумству храбрых», а также блаженных, «дурачков», через которых в иные мгновения «дышит» беспредельное

Добавим сюда повестку нашей трансформации, каковую — если она настоящая — производится вовсе не нами, но над нами. Производится тем, что онтологически нас выше, и о чем мы ведать не ведаем, при этом все наши ожидания, расчеты и соображения оборачиваются тщетой и пылью. Согласиться на такую трансформацию было бы чистым безумием, и она никогда бы не случилась, если бы нас спрашивали, если бы нас, что называется, вводили в курс дела. Но, слава Богу, нас просто «берут за шкирку» и помещают в «чистилище» с такими скоростями вращения, что мы не успеваем подумать даже «где я? и «что происходит?».

Крайности, как известно, сходятся, но это сходство внешнего, формального порядка: есть безмыслие идиота или вусмерть пьяного человека и безмыслие, идущее от исполненности и внутренней гармонии, безмыслие как момент чистого, непосредственного, а потому совершенного бытия (изначального состояния), безмыслие как восприятие, не спешащее с оценками и выводами, безмыслие как проявление невыделенности, соединенности с сущим. И если, услышав о безмыслии, кто-то немедленно приписывает его идиоту или сопровождает это слово дополнением «чурбана», то, скорей всего, человек настолько доверился своей мыслительной способности, что уже не он пользуется ею, а она — им.

Крайности, как известно, сходятся: есть безмыслие идиота или вусмерть пьяного человека и безмыслие, идущее от исполненности и внутренней гармонии, безмыслие как момент чистого, а потому совершенного бытия

Начало разнится с серединой, а вот с финалом оно имеет некоторое подобие, потому что финал есть не что иное, как возвращение к началу, только переосмысленному, переоткрытому. Это как в дзенской притче. «Что вы обычно делали до того, как стали просветленным?» «Обычно я рубил дрова и носил воду из колодца». «А теперь, когда вы стали просветленным, что вы делаете?» «Рублю дрова и ношу воду из колодца». Примитивное состояние оказывается не только примитивным, но и базовым, элементарным, первичным, и высшее состояние наследует эту первичность, в известном смысле вскрывая условность начала и конца. Хотя, разумеется, речь идет отнюдь не о совпадении низшего и высшего, а только о том, что и за тем, и за другим «стоит» (нечто) общее, единое, уже не подлежащее ранжированию в силу своей расположенности по ту сторону верха и низа. Впрочем, это тема для отдельного разговора (и еще вопрос, стоит ли вообще его затевать).

Примитивное состояние оказывается еще и базовым, элементарным, первичным, и высшее состояние наследует эту первичность, в известном смысле вскрывая условность начала и конца

Пока же закрепим, что условное начало и условный конец ближе друг к другу, нежели к точке, расположенной между ними по середине*. Заканчивается тем же, с чего началось, при этом то, что в начале было, скажем, заряжено отрицательными коннотациями (безмыслие дурака), в конце приобретает противоположный смысловой заряд (безмыслие пробужденного). Но даже если и там, и там не будет ни отрицательных, ни положительных коннотаций, это будут две принципиально несовпадающие нейтральности. Покой может быть как началом сюжета, так и его финалом, но это два разных по своему качеству покоя (не без доли условности обозначим их как покой пустоты и покой полноты). И сводящий всякий покой к покою «бесчувственной» бетонной плиты, ставит себя в довольно двусмысленное положение: отстаивая важность чувств, он проявляет чувствительность к поверхностному, а не сущностному.

Сводящий всякий покой к покою «бесчувственной» бетонной плиты, ставит себя в двусмысленное положение: отстаивая важность чувств, он проявляет чувствительность к поверхностному, а не сущностному

Итак, достаточно не подпасть под власть клише-обманок, и уже не нужно искать решение мнимой проблемы. Скажем, дробить мышление на высокое и низкое — на то, с которым можно расстаться (по пробуждении), и то, которое дОлжно оставить, чтобы не оказаться высохшим цементным раствором. Или, например, делать из индийского Будды европейских Декарта и Канта в одном лице. Декарта с его cogito ergo sum и Канта с его «душа, преисполненная чувств, есть высшее из возможных совершенств».

«Как сделать так, чтобы достигший просветления Будда не походил на чурбана или чушку?» Такого рода забота очевидным образом связана с убеждением, согласно которому не иметь в голове мыслей — значит быть (чем-то) безжизненным, отрезанным от кровообращения, высохшим, одеревенелым и окаменевшим. Убеждением, которое не носит универсального характера, более того, которое ограничивает, стесняет, сковывает. Как выразился Пелевин, «когда не думаешь, многое становится ясно». И хотя философски это утверждение небезупречно, нельзя не поддержать писателя в его смелости не поддаваться на наущения ума, не мытьем, так катаньем пытающегося избегнуть режима «off».

Пущей эффектности ради можно было бы сказать, что покой равновесия и баланса, при всей его невыразительности, — это глубочайшее из чувств, а безоценочное, несхватывающее, непотребительское восприятие, теряющее свой субъектно-объектный характер (и из взаимодействия двух частей трансформирующееся в бытие единого целого) — высший акт мышления**, но это породило бы смешение понятий и лишило бы трансцендентное его трансцендентности.

Да и вообще пора закругляться. Как уже отмечалось, возвысив голос в пользу тишины, неизбежно попадаешь впросак. Понимание, согласно которому безмыслие — это не обязательно смерть, есть не что иное, как мысль, а потому оно таково, что не вполне понимает само себя, и стало быть не следует держаться за него двумя руками, дорожить им как большой ценностью, настаивать на нем как на альтернативе более распространенным подходам. В конце концов, узнай тот, то имеет отношение к покою, чуть выше названному покоем полноты, что кто-то считает его «бетонной глыбой фундамента», он, возможно, не станет возражать. Более того, согласится с такой формулировкой, поскольку любое обозначение, даже, казалось бы, более адекватное, будет равно неуместным в качестве обозначения того, что невыделимо (чего нет как «чего-то»). Как представляется, само определение освобождения как нирваны, то есть остывания и угасания, не столько претендует на точность, сколько демонстрирует отсутствие боязни выставить себя в невыгодном свете.

Примечания

* Еще одна дзенская притча. У некоего мастера спросили: «Каков путь дзен?» «Когда я ничего не знал о дзен, горы были горами, а реки реками, — ответил мастер. — Когда я начал изучать дзен, горы перестали быть горами, а реки перестали быть реками. Сейчас, когда я постиг дзен, горы снова стали горами, а реки — реками».

** Приведу высказывание современного отечественного философа Руслана Лошакова: «Что значит “думать”? Погружаться в собственное безмолвие, на ту глубину, где умолкает даже внутренняя речь».

Иллюстрация: группа «Тараканы» поет про то, что тишина — это смерть.

2
Share

Building solidarity beyond borders. Everybody can contribute

Syg.ma is a community-run multilingual media platform and translocal archive.
Since 2014, researchers, artists, collectives, and cultural institutions have been publishing their work here

About