Donate
Реч#порт

Провинциальной поэзии я не встречал, а вот провинциальных поэтов…

Сергей Шуба20/02/17 07:212.2K🔥

Что заставляет человека писать стихи? Как он чувствует поэзию? Что думает о ней, не являясь филологом или членом Союза писателей, зачем переезжает с места на место, исколесив всю Россию — обо всëм этом и о многом другом я поговорил с Виталием Шатовкиным, поэтом, прозаиком, ныне проживающим в Новосибирске.

Фото: Олег Безгодов
Фото: Олег Безгодов

— Рассказывай, с чего всë начиналось, где ты жил, чем увлекался, как пришëл к поэзии?

— До 17 лет я жил там, где и родился — в Большом Камне Приморского края — а после окончания школы уехал во Владивосток. Правда, это случилось, не сразу, а через какое-то время, благо он не так далеко был от нас если по морю, то около 20-30 км, а если по суше — то 100. С этим переездом или отъездом вообще интересная ситуация получилась. В старших классах школы я активно занимался экологией и принимал участие в различных городских, краевых, региональных мероприятиях: олимпиады, лагеря, семинары, конкурсы и т. д. Так вышло, что в 11 классе мы заняли одно из призовых мест в крае, и нас направили то ли в лагерь, то ли в проектно-поисковую группу при Дальневосточном морском заповеднике, чтобы изучать флору, фауну, делать какие-то замеры и опыты, вести наблюдения. Это меня был уже выпускной класс и стоял вопрос: ехать или не ехать. Я убедил преподавателя и родителей, что мне нужно поехать, после долгих размышлений и взвешиваний всех «за» и «против» меня всë-таки взяли, но с условием, что там, в этой прибрежной тайге, я буду в свободное время учить «алгебру и начала анализа». Зелëная такая книжка, как сейчас помню. Все две недели она пролежала на дне сумки. Там мы заняли то ли третье, то ли какое-то место, это не суть важно. Важно, что время пребывания в этом лагере совпало со вступительными экзаменами в университет. Так вышло, что обратно мы приехали во Владивосток в середине июля, а через день после нашего приезда у меня должны были быть вступительные экзамены. Команда уехала домой в Большой Камень, а я остался в городе и на следующий день пошел с утра узнавать, когда в какое время будут экзамены. Захожу в вуз (а поступал я в Дальневосточный Рыбохозяйственный университет на «организацию перевозок и управление на транспорте», то есть логистику) и смотрю, что экзамен у меня через полчаса. А у меня только паспорт с собой. Вышел из корпуса, дошëл до подземного перехода, купил ручку и пошëл на экзамен. А так как вчерашний переезд был довольно длительный, к тому же ночью поспать и отдохнуть совсем не удалось, я уснул на экзамене. Прошло три часа, меня будит ассистент, спрашивает: вы что-нибудь написали? У меня черновики, какие-то каракули. Получил я, значит, «пару» и так никуда и не поступил (смеëтся). Приехал домой, устроился на работу в центр детского творчества педагогом-организатором, проработал полгода то Дедом Морозом, то ещë кем-то, затем уехал во Владивосток. Там по приглашению удалось устроиться во всероссийский детский центр «Океан»: был вожатым, методистом, художником-оформителем, заодно получал заочное образование в НГПУ. Проучился пять лет, окончил НГПУ с отличием, и меня было направили в Новосибирск в аспирантуру, но я уехал в Челябинск. Переезд в Челябинск сопровождался двумя основными целями: это приглашение на работу и возможность получения второго высшего образования. В итоге я поступил в Южно-уральский университет на международный факультет и параллельно работал в школе. В Челябинске я пробыл три с половиной года и там, наверное, в первый раз серьëзно попробовал заниматься творчеством: было и время, и место для этого. Я схватился сразу за большие массивы текста: начал писать серию рассказов «На пороге 25 часа» (до сих пор они у меня в архиве лежат, штук 10 написано из предполагаемых 25) и роман, на написание которого у меня ушло три года. Посылал на «Дебют» — ничего не получилось. Сейчас я смотрю, иногда перечитываю и понимаю, что он очень и очень сырой: достаточно много редактировать нужно, выбрасывать, переписывать.


/***/

Сыплет снежок, а из старой коробочки стëртые письма

достаëт наугад, обойдя колченогую память, рука,

и сливаются линии мутного штемпеля

в прежние лица, на которых


застывшая мимика — кровеносной камеи — продольный

коралловый срез — если взгляд расплескать, как

стакан, под ногами — получится клякса,

если взгляд расплескать над


собою — изнанка

небес.


— То есть первые попытки сочинять у тебя были в прозе?

— Первые попытки были всë-таки в поэзии. Это было ещë школьное время. Когда-то я в «Океане» выступал на литературном конкурсе. Я тогда ещë не работал там вожатым, а был пионером, отдыхать ездил и стал каким-то там лауреатом. Второй степени, что ли, где-то у родителей лежит диплом.

— Про что были первые стихи, не помнишь?

— Нет. Что-то там про лагерное время, про ту беззаботную жизнь, когда уезжаешь от родителей, занимаешься творчеством: дружба с девчонками, песенки под гитару и так далее (смеëтся). Про что может писать обычный среднестатистический подросток? Описывать свои эмоциональные максимумы, чтобы быть актуальным, замеченным в той среде или группе, в которой находится. Скорее именно для этого. Или для какой-то незначительной рефлексии.

— Ага. Ну, раз до поэзии мы добрались, то тогда скажи, кто явился отправной точкой твоей поэзии?

— Я активно (то есть постоянно, целенаправленно уделяя этому ежедневно какое-то количество времени и себя) поэзией занимаюсь совсем недолго. Наверное, не отправная, а что-то во мне формирующая, надстраивающая — без вектора направления — точка роста, точка сборки что ли — это Алексей Максимович Парщиков. И метареализм в целом. Но именно образ тонких материй, пластов Парщикова, его описательные конструкции, миражи мыслей, смыслов, уводящих, казалось бы, за горизонт, но впоследствии проявляющихся, нарастающих на тебе второй кожей, колокольным звоном и чем-то тем, что буквально снилось позавчера — мне наиболее близки, понятны, созвучны. Здесь можно говорить лишь о глубине чувствования того, что открывается за его стихами. За той конечной точкой, которую ставит автор, начинаешься ты. Это уровень, ниша, плоскость дыхания что ли. Осознанного, мистического, холотропного, когда каждый вдох сопричастен не с тем, что тебя ожидает вовне и в будущем, но больше с тем, что ты чувствуешь изнутри и сейчас. Возможно, ещë Бродский, но именно со стороны чувственных и чувствительных переживаний: рефлексия витальной, жизненной чувствительности к тому миру, что нас/меня окружает, у Иосифа Александровича очень полна и насыщенна различными оттенками, звуками, текстурами. Он как своеобразный лабиринт выстроенный, возможно, из лучшего, что пережил человек за последние пятьсот лет. Попадая в него, ты забываешь о том, кто его создал, но наслаждаешься тем, как же умело загромождено это пространство аналогичным контентом, эйдосом, который время от времени чувствуешь и ты, но он-то сумел это выразить, выстроить связи, в том числе и речевые, сумел вставить свои мысли, переживания, наблюдения в лакуны материи, а ты так и оставил их на уровне пшика. Бродский как жестяная коробка с хорошими австрийскими цветными карандашами. И иногда ты в нëм видишь и чувствуешь через его поэтику эту самую жестяную коробку с запертыми в ней карандашами, а иногда карандаши с привкусом жести. Про Бродского говорить естественно и неестественно. Но если Парщиков мне близок интуитивным восприятием пространства, умением видеть и находить в тëмной комнате чëрную кошку, даже если еë там нет, путëм определенной сонастройки с окружающей действительностью, то Бродский близок тем, что он и голос этой чëрной кошки, и эхо этой тëмной комнаты. Опыт и поэтика Мандельштама как тонкая грань, некая амальгама, фольга, натянутая до такого ровного и прочного состояния, в котором она становится лезвием, бритвой и рассекает надвое, натрое любой образ, предмет, чувство, попадающее в его кругозор. Но всë-таки больше всего Парщиков: и влияет, и повлиял, и отталкиваться я пробовал от его творчества. Он мне интересен и как поэт, и как фотограф, потому что состоялся в обоих качествах, на мой взгляд. И те визуальные, смысловые композиции и конструкты, которые он делал, показывают ещë одну обширную область многомерности и много[о]смысленности его гения и, безусловно, вкупе со стихами ещë ближе подводят меня к теме метаметафоризма.


/Муравьиный яд/

Кто ты? — кто запер мой взгляд в ракушку — мантию

цвета разбавленного песка — через игольное

ушко не отличить намерений

мотылька от его


крыльев. Нащупав у горла комок, бывший когда-то

пылью — ставший не откровением, но формой

строк, может быть, даже стихами —

кожицей речи —


сброшенной наугад: в каждой

жемчужине, вместе с

еë слезами —

есть


---

муравьиный

яд.

Здесь и далее рисунки Виталия Шатовкина
Здесь и далее рисунки Виталия Шатовкина

— Насколько я знаю, ты часто переезжал…

— Да, Владивосток, Челябинск, в Ленинграде я год жил, несколько месяцев в Москве, пять лет в Екатеринбурге, Новосибирск…

— Переезды из города в город как-то повлияли на твоë творчество? Отразились на нëм?

— Если брать не поэзию, а само творчество в общем, то три с половиной года в Челябинске, потом Санкт-Петербург во мне сформировали какие-то вещи, связанные с прозой. Такие фундаментальные камни, на вид они как булыжники мостовой, по которой можно дойти куда угодно… Я много рефлексировал и в один прекрасный момент осознал, что любое движение, кинетика человека в структурной единице пространств — группы, города, села, страны — всегда происходит с определëнной вероятностью заполнения, в первую очередь, первого. То есть ты подобен губке. В Новосибирске раз в два года проходит международная биеннале современной графики в художественном музее (к сожалению, проходила — прим. ред.), и я с 2003 года старался целенаправленно попадать на них, открывал для себя большое визуальное направление в искусстве. В то время я был увлечëн предметным дизайном, дизайном малых архитектурных форм, это ещë с Владивостока тянулось — с оформительской деятельности — и в некотором роде это было спарено с литературным творчеством. Я занимался графикой, делал какие-то объëмные пространственные композиции с детьми и самостоятельно, создавал образы стилизованных мероприятий, занимался оформлением ночных клубов, и отчасти именно это и повлияло на сегодняшнюю мою поэзию. Занятия, направленные на сопричастность тебя и формы (или тебя с формой), постепенно вырабатывают отношение к форме не как к предмету, заполняющему среду и имеющему некоторые постоянные и достаточно ограниченные и жëсткие конструкты, а как к средству выражения твоих видений, чувств, ощущений. Ты через набор определëнных элементов не просто выражаешь свои эмоции, состояния, чувства, а пробуешь продолжить себя в пространстве совершенно отличным от Природы способом и постараться убедить окружающих, что это тоже часть единого целого, и оно имеет право на существование. Потом были в меньшей степени содержательные факторы: к примеру, когда я жил в Ленинграде, одно время совсем не было работы, а я жил в центре на Белинского и ежедневно ходил в «Дом книги». Часами мог там сидеть. Там есть свободные зоны, когда ты берëшь книгу и читаешь. Постоянно там читаешь: приходишь утром — уходишь вечером. Большие панорамные окна, зима, безветрие, тепло, но идëт снег, и канал Грибоедова… Эти моменты настолько тонко тогда скальпировали происходящее, что под каждым надрезом можно было наблюдать (про себя я уж молчу) время. Можно было наблюдать нутро времени.


/***/

Как бабочка на острие иголки не шелохнëтся

день и крыльями — увы, он не очертит

круг над редким лесом, полем,

перепëлкой, влетающей


извне в


пейзаж одутловатый. Речная сырость — вторит

кривизне береговой черты, и скрыли

солнце комья белой ваты — не

оставляющие над водой


---

следы.


— Так как ты жил во Владивостоке, на тебя какое-то влияние оказывала японская культура?

— Безусловно. Чем хорош и чем плох Владивосток, как, в общем, все портовые города — это как раз той динамикой, мобильностью, о которой мы говорили в начале беседы. Она там присутствует в более концентрированной форме. Проходимость трафика, пограничное расположение и т. д. Это всë настолько сильно влияет, что ты не чувствуешь там какой-то привязанности к фундаментальной общероссийской культуре, так как отчëтливо знаешь и понимаешь, что всë то, что тебя окружает, создавалось не монополистически какой-то одной культурой, а имеет гораздо более слоëную историю и структуру. Кстати, то же самое можно прочувствовать и в Санкт-Петербурге. И, безусловно, культура даже не Японии, а самого Азиатско-Тихоокеанского региона, очень сильно отразилась на судьбе Владивостока. До революции там был квартал в центре города — он и сейчас там остался — назывался «Миллионка» или «Китайский квартал». Там были опийные курильни, бордели, жили контрабандисты и так далее. В этих домах, в которых это всë происходило, и сейчас живут горожане. Когда там идëшь, эти камни — штемпеля стоят от 1867 до 1913 года на кирпичах — это всë осталось, причëм в наиболее скрытых переулках и закутках в том же виде до сих пор. И были такие моменты, когда приходили либо строители, либо реконструкторы, занимались перепланировкой дома, сносили перекрытия и находили то детали самурайских мечей, то бутылочки-баночки, то письма той эпохи… И эти осколки культур, которые там были, до сих пор есть, и то творческое пространство, которое сформировано там на сегодняшний день на этом разномастном фундаменте, достаточно свободно выражено, я бы даже сказал, экспрессивно. И веяние японской культуры, китайской, корейской, в какой-то мере присутствует и сейчас. Во Владивостоке — не знаю, насколько первыми в стране, но, по крайней мере, первыми для меня — появились свободные картинные галереи, свободные музеи. То есть возникла определëнная локация, где время от времени выставляется творчество местных художников, поэтов, концептуалистов и, допустим, творчество приглашëнных японцев. Когда я работал в «Океане» вожатым, была смена, посвящëнная детскому творчеству, и я заведомо набрал себе в команду художников, музыкантов, поэтов, дизайнеров. В это время — 2002 или 2003 год — во Владивостоке проходил какой-то форум, и на него съехались представители всех стран, от Южной Америки до Китая, Южной Кореи и так далее. И нам посчастливилось: мы принимали у себя жëн военных атташе. То есть нам выделили комнату и сказали: что хотите, то и делайте. Мы с детьми сделали пространственную арт-композицию, дверь переоборудовали в телескопическую трубу, фольгу натянули, принесли природные материалы — камни, коряги, тут же какие-то якоря, получилась некая многомерность, отражающая смысл целого региона, и морская техногенная тематика — и попробовали воссоздать японский сад камней. Использовали много фольги и зеркал. С одной стороны, фольга имеет очень хороший отражающий эффект, с другой — выражает концепцию пластичного металла. Ты смотришь, допустим, и там камни, заходишь с обратной стороны — там стоит снаряд от корабельной пушки. И на этой тонкой грани эти предметы разных форм, миров, смыслов, у тебя совмещаются, фактически сливаются во что-то целостное, единое. И некоторые женщины, которые приходили, смотрели (а их было человек, наверное, семь или десять), потом писали отзывы и говорили, что нечто подобное встречали в своих странах. Потому что в Японии достаточно сильно развита эта среда, в том же Китае — не провинциальном — тоже имеют место какие-то уличные арт-объекты, в Сеуле этого достаточно много. И есть такие общие точки пересечения культур, и как раз портовые города, по сути, и являются такими точками пересечения, некоторым авангардом современного искусства на уровне столиц государств. И поэтому говорить однозначно, что Владивосток — это город сугубо российской культуры, я бы не стал. Хотя он «нашенский», конечно.

— А когда ты жил в этих городах, ты с местными литераторами знакомился?

— Сильное столкновение и вливание в эту среду произошло в Новосибирске в первый раз. В Санкт-Петербурге и Москве я жил с музыкантами. Был такой театр-цирк «Чарли», мы ездили на различные мероприятия, делали клоунады, номера, но до литературы там было далеко. Так что в Новосибирске я первый раз касаюсь этой среды.

— А кто кроме Парщикова тебе близок по духу, по стилю?

— Если навскидку, я могу кого-то обозначить в категории «нравится/не нравится». Есть такая латвийская поэтесса Ирма Гендернис, еë творчество специфическое: в нëм для меня как-то по-особенному гармонично переплетаются отголоски технократической анатомической рефлексии взрослого человека с какими-то детскими переживаниями, и в еë поэтике что-то есть, частенько еë перечитываю. Форма подачи информации, сбор в своих стихах различных эмоциональных пластов и переживаний, моментов социума, приемлемых взглядов… Этим мне нравятся Александр Скидан, Дмитрий Голынко. Что-то есть в поэзии Седаковой. Сейчас читаю Виталия Кальпиди и Наталью Загвоздину. Но если брать цельное восприятие поэта как завершëнного, как языковую монаду — это, конечно, Парщиков. Что касается Новосибирска, то в поэтическом пространстве этого города я всего лишь полгода, и достаточно цельно, детально, полновесно у меня раскрыть его содержание в ответе не получится. Но уже есть некоторые заделы или «галочки», которые я для себя где-то там внутри ставлю. У Антона Метелькова есть хорошие находки в стихах, прямо очень хорошие: эволюционная инверсия его «рыбы» меня восхитила на слэме. Саша Дурасов обладает какими-то такими моментами и механизмами работы с метафорическим осмыслением слов и их инверсией:

там, где сирийские флаги

красной водой поливает восход

танчëночек маленький танка

чугунное вымя сосëт.

Надо понимать, что я не всех новосибирских поэтов читал/слушал, это выборка из того, что я слышал. В большей степени я ориентируюсь на то, что созвучно с моим восприятием языка, слова, и имеет несколько уровней: ты входишь в стих и находишь там не квадрат, не просто кубическое пространство, в котором тебе видны все стены, а то, что за этим кубом, ты можешь — на ощупь или домысливая — увидеть другие фигуры, образы, текстуры и так далее.

(достал из сумки блокфлейту и стал наигрывать простые импровизации)

— Как раз хотел спросить тебя о музыке: есть ли предпочтения, может, играешь на чëм-то?

— Не играю. Хотя вру: раньше немного играл на гитаре. Сейчас же просто время от времени пробую импровизировать, чаще всего для настроения и перемены внимания. После игры на той же флейте по-другому начинаешь смотреть и на себя, и на мир вокруг. Предпочтения… Знаешь, я, наверное, очень далëк от музыки, поэтому детально рассказать не получится. Классика нравится. Недавно наткнулся на музыку представителя неаполитанской оперной школы Джованни Баттисты Перголези — он композитор, скрипач и органист — и мне его скрипичная музыка показалась во много раз тоньше, глубже, чем у Вивальди. 14 сонату Бетховена в исполнении Святослава Рихтера могу слушать очень долго на репите. Прокофьева, Баха, Дивну Любоевич, Брамса, этническую музыку, христианские песнопения, ритуальную музыку индейцев.


/Гало/

Нет разницы, но ночь длинней в словах — воткнëшь

английскую булавку, будет флюгер: обвяжет

северным сиянием, хромированным

серпантином, конфетти — он

крутится — как будто шар


Земли на указательном вращает рыжий клоун под

аритмию зрительских ладоней — хруст галет.

Один посмотрит, скажет — не взлетит,

другой — сегодня вряд ли нас


догонят, а он округлится


пластинкой в граммофоне,

и заблестит, как на

надплечье


---

эполет.


— В каком направлении ты развиваешься?

— Это спонтанно происходит. Возникает какое-то движение в пространстве — это необязательно кинетика материи, это может быть кинетика образа или смысла (мысль, слово, и т. д.) — и, если оно взаимосвязано с моей жизнью, оно близко мне, обладает каким-то натяжением, резонирует с моим внутренним мироустройством на данный момент, я это начинаю отслеживать как цепочку причинно-следственных связей или временных отрезков, сопровождающихся какими-то моментами творчества и личными переживаниями. В Челябинске, допустим, это было литературное творчество, с одной стороны, а с другой стороны, так как первое образование у меня психологическое, я занимался личностными моментами: трансперсональной психологией, холотропным дыханием, транзактным анализом, ребëфингом и так далее. А точно сказать про определëнный вектор развития, который был бы однозначен, было бы неправильно. Можно представить себе шведский стол: у тебя есть поднос, и туда ты составляешь то, что тебе интересно, набор каких-то агрегаций, которые впоследствии становятся тобой. И тут говорить о каком-то конкретном направлении было бы неправильно, так как любое направление задаëт прежде всего начальную и конечную величины. А что является начальной и конечной величиной стиха? Чтобы он был понят, принят кем-то из читателей, чтобы «и долго буду тем любезен я народу, что чувства добрые я лирой пробуждал». Думаю, любое произведение достаточно самодостаточно и без читателя. Важен сам процесс сотворения, творчества — так, по-моему, переводится слово «поэзия» с древнегреческого — то, чем ты занимаешься, когда пишешь, когда в трении между бумагой и ручкой возникает искра иногда новой посредственности, а иногда новой Вселенной. Вот живëт, к примеру, где-нибудь в глухой деревне в Южной Патагонии или в джунглях Камбоджи человек, о котором никто не знает и никогда не узнает, но это же не уменьшает его человеческого аспекта. Так и стихи: они не станут лучше или хуже, глубже или мельче, если их не прочитают. Они уже состоялись, они самодостаточны настолько, насколько самодостаточность может быть самодостаточностью. Но помимо стихов есть автор, и вот здесь уже вопросы совершенно иного характера. Есть авторы, к примеру, такие, как математик Перельман, доказавший одну из семи задач тысячелетия, которому кроме самого математического процесса мало что нужно, а есть те, которые стремятся при любой возможности засветиться на публике, хотя то, с чем они к этой публике выходят, их совершенно не заботит. И здесь мне приходят на ум слова Станиславского: «Надо любить искусство в себе, а не себя в искусстве». На мой взгляд, именно эта позиция, когда тебя заботит процесс творчества, его внутренняя, содержательная часть, тот поиск, который ты день за днëм осуществляешь в себе, пробуя найти что-то новое, и позволит создать что-то новое. Хотя, может, и не позволит создать, но пробовать, безусловно, нужно.

— Есть у тебя какие-то предпочтения в зарубежной литературе? Всë, что ты рассказывал, мне почему-то битническим таким представляется. Ты себя с каким-то направлением ассоциировал?

— У меня как такового ассоциативного сравнения себя с кем-то не возникает, потому что я понимаю, что есть периоды, когда это нужно, а есть, когда это глупо. Человек взрослеет, наполняется чем-то своим, и вырисовывается достаточно яркий самобытный образ. Стоит ли его сравнивать? Если кому-то кажется, что стоит, то пусть сравнивает. Если брать зарубежную литературу, то я с большим пиететом отношусь к Борхесу: был период в моей жизни, когда он много сделал для меня. Рассказ «Алеф» и его небольшие прозаические зарисовки достаточно глубоко на меня повлияли. Если ещë перечислять из предпочтений: Кортасар, Рульфо. Не знаю, по каким причинам, но мне почему-то очень близка метафизика латиноамериканской культуры, в частности, прозы. Если брать европейцев-прозаиков, то это Кафка, Джойс, Гессе. Кстати, у Германа Гессе есть цикл новелл про Кнульпа, так вот там тема битничества как образа жизни и действий, на мой взгляд, очень хорошо освещена и прорисована.

— Ты говорил, что подавал роман на «Дебют». А что-нибудь в так называемые «толстые журналы» ты посылал? Стихи или рассказы.

— Нет, я долгое время писал в стол, буквально в прошлом году из стола это стало выходить. Я в сентябре пошëл вольнослушателем на семинар «Третья столица», который вела Ольга Ермолаева, и отважился принести свои стихи. В завершающий день не было человека, которого обсуждали, образовалось окно, и она спросила, не хочет ли кто-то ещë показать тексты. И я вызвался. Подборку мою сильно раскритиковали, были различные отзывы, но, главное, я поучаствовал в обсуждении и понял, что то, что я делаю, вызывает в людях реакцию. Неважно, плохую или хорошую. Есть сдвиги, которые заставляют человека что-то чувствовать, в какую-то сторону идти, в сторону плюса или в сторону минуса. В моëм понимании, если у человека есть какая-то динамика движения и он подвижен, то именно это и обозначает моменты его внутреннего роста. Остальные же вещи второстепенны, они могут меняться в процессе его перемещения в пространстве. И я стал постепенно входить в поэтическую среду Новосибирска и там время от времени читать свои стихи. Как таковым поэтом я себя не считаю и не могу сказать, что я поэт, это слишком придавливающе звучит, тяжеловесно, что ли. Как однажды сказала Анна Ахматова: «Я не понимаю этих больших слов: поэт, бильярд». Для меня это что-то монументальное, холодное, угловатое, похоже на надгробие, обелиск или пьедестал. Гранит, мрамор, поэт… Чувствуете? Пахнет не смертью, но холодом, статикой, чем-то таким, что остановилось во времени и пространстве, тем, что утратило способность к движению, росту. Мне хочется верить, что любой алфавит — это своеобразное броуновское движение букв, и вот когда это движение затихает, сходит на «нет», тогда появляется поэт. Поэзия же — полная противоположность этому. И, возможно, поэзия как раз и начинается там, где заканчивается поэт. И наоборот — поэт начинается там, где заканчивается поэзия. Даже фонетически для меня эти два слова, «поэт» и «поэзия», как альфа и омега, как полюса магнита (раньше были такие подковообразные магниты, где одна половина синяя, а другая красная), а ты — маленькая взвесь между ними. На данный момент мне хочется быть гораздо дальше от полюса «поэт» и гораздо ближе к полюсу «поэзия», так как мне интересна сама работа со словом. Когда ты сидишь и ищешь именно тот кирпичик, который полностью закроет фрагмент. Такое, наверное, испытывали средневековые каменщики и каменотëсы, когда создавали арочные объекты: акведуки, мосты, галереи. Поиск этого замкового камня, который последним вставляется в арку так, что получается, что практически на нëм и держится либо мост, либо архитектурное сооружение, а он завершает его. Так и с поэзией. Ты можешь несколько часов, дней потратить на то, чтобы найти это одно, единственное слово, которое займëт пространство и будет ключевым: оживит полотно стиха, придаст ему форму, объëм, звучание, какую-то завершëнную композицию. Ради этого я и соприкасаюсь с этим, потому что в этот момент остро чувствую, что слова имеют жизненную энергию, целостность, обладают своим особым внутренним пульсом.


/Память/

[И. Бродскому]

Как гулко летят крупицы в склянку

песочных часов, и воздух

разряжен до


вакуума сотнями голосов. А после

них взгляды — детали — и 

замершие уста,


и память маячит

Фаросом —


---

дагерротипом

тепла.


— Ты пишешь, получается, с 2006 года, у тебя накапливается материал, который ты перерабатываешь, отбрасываешь. Наверняка у тебя уже есть материал для сборника. Каким ты видишь его?

— Я последнее время задумываюсь об этом. Если говорить о сборниках, они есть. Есть и названия сборников, есть и связующие моменты, смыслы, концепции этих сборников: их там 4 или 5, уже набираются в один большой, который может закрыть период творчества и быть каким-то отправным моментом, что ли. Я себе дал три года на формирование этого: вот пошëл последний год. В начале следующего можно будет и говорить о том, что если будет сборник, то время прошло не зря, а, если не будет, нужно задуматься, всë ли я правильно делал в эти периоды. Каким он будет? Он будет разным, так как будет объединять в себе достаточно большой по протяжëнности и времени срез творчества, по которому можно будет проследить мою внутреннюю локальную эволюцию в поэзии как таковой.

— То есть ты хронологически решил действовать? Тему не выбираешь, а просто видишь его как сборник периодов?

— Да, получается хронология, объединëнная каким-то определëнным сюжетом, идеей, смысловой комбинацией. Из того массива стихов, что сейчас написаны, будут выбраны темы, созвучные между собой в стихах и, как следствие, представляющие в итоге комплексный взгляд, раскрывающий название сборника. Писать целенаправленно на определëнную тему я не могу. Большая часть стихотворений у меня получает название только после того, как я их заканчиваю. Я просто пишу, и, как только улавливаю общую идею, или в тексте появляется собирательный образ всего стихотворения, отражающийся в нескольких словах, то я его и называю. Если брать малый размер (небольшие стихи, четверостишия, восьмистишия), то они могут сразу возникать в сознании целостными и по рифме, и по смыслу, я их тут же записываю, получается литая картинка, но это редко. А по большей части берëшь бумагу и сидишь, обтачиваешь. Есть задел — строчка или пара строчек с уже имеющейся интонацией, фоном, ритмом, каким-то смысловым содержанием — и ты садишься и надстраиваешь на неë. Вчера сидел, писал и, наверное, подбирал часа полтора или два одно слово.

— С таким подходом к творчеству ты не хотел поступить на филологический факультет, например?

— Я не могу сказать достаточно достоверно, что филология — это моë, но и не могу говорить об обратном. Я об этом просто не думал из–за отсутствия каких-то весомых потребностей в этом. Первое высшее и второе неоконченное случились со мной как-то самостоятельно, спонтанно в большей мере. Если этому в очередной раз суждено будет случиться — это случится, а нет — нет. Я не цепляюсь за это.

— Хватает ли провинциальной поэзии тем и сил, чтобы реализовать эти темы, и уместен ли этот термин (провинциальная поэзия) для тебя вообще?

— По поводу провинциальности поэзии… Когда я первый раз соприкоснулся с новосибирским поэтическим пространством, меня как-то где-то очень сильно резануло по ушам словосочетание «поэзия ебеней». Я не чувствую, что здесь какие-то ебеня, и у меня к этому отношение довольно специфическое. На самом деле, чем глуше и дальше место, тем больше у него ресурсоëмкости, тем больше в нëм «белых пятен», которые имеют в себе достаточно предпосылок и ресурсов, чтобы стать чем-то оформленным, причëм оформленным самым нетривиальным образом. Это во-первых. Во-вторых, любое место исторически наработало какую-то породу, контекст, который впоследствии может вылиться в различные формы искусства. Поэтому Новосибирск — это место с сугубо индивидуальной формой представления этих образов искусства. Если сравнивать в общих, локальных моментах (не говорю о поэзии), то у меня есть небольшой опыт дальневосточный (Владивосток, Хабаровск), сибирский (Новосибирск, Новокузнецк, Омск, Томск, Красноярск), Урал (Челябинск, Екатеринбург), и Москва, Питер. И у Новосибирска есть определëнное лицо в этом перечне, и это лицо с достаточно специфической физиогномикой. Да, оно не без заимствований и эпигонства, но то, что оно имеет на фоне всего этого и самобытные черты, которые до определëнной степени выражены и детальны, это уж совершенно точно. Просто каждый ли захочет мириться вот с таким положением дел, ведь у соседа и жена-то краше, и яблоки сочнее. Очень часто мы смотрим на кого-то и сравниваем себя с ним. А смотреть нужно на себя и сравнивать с самим собой: чем я теперешний, сегодняшний, отличаюсь от вчерашнего, что я сделал, для того чтобы быть лучше, краше, умнее… Мы сами носим в себе свои ебеня, и натягивать их на то, что тебя окружает, было бы неправильно. Я около года прожил в Петербурге по адресу Белинского, 11, окна комнаты, где я квартировал, выходили на Российскую Национальную Библиотеку, во дворе был институт литературы стран Азии и Африки, через два дома — Фонтанный дом, где жила Ахматова, с теперешним еë музеем и музеем-кабинетом Бродского, а в другой стороне, через квартал, были знаменитые его «полторы комнаты». Каждый вечер под моим окном, возле внушительных размеров мусорного контейнера, собирались бездомные, которые жили за ним на теплотрассе, со всей вытекающей из этой ситуации эстетикой. И когда ты это видишь, то чëтко понимаешь, что тут не место важно, а то, что в тебе самом, и это вопросы не особенностей географических локаций или месторасположения, а особенности воспитания и восприятия. Тут было бы уместно немного изменить фразу Станиславского: если ты любишь себя в поэзии, то, конечно, Новосибирск будет видеться тебе дальним, провинциальным околотком с минимальным ресурсным потенциалом для творчества, а если поэзию в себе, то неважно, где ты будешь, в Москве или Париже, Новосибирске или Анадыре, ты найдëшь все необходимые ресурсы, для того чтобы твоë творчество воплотилось в жизнь. Известно много примеров, когда люди работали в глуши, и именно этот аскетизм, уединение, ссылка полновесно раскрывали их поэтический и прозаический гений: Пушкин в Михайловском, Бродский в Норинской, Фаулз писал и жил отшельником в Лайм-Риджисе, и это из того, что первым приходит на ум. И если то, что они там создавали, называется «поэзией ебеней», то я обеими руками «за» такую поэзию. Поэтому, может, стоит в вопросе словосочетание «провинциальная поэзия», заменить на «провинциальный поэт», так как провинциальной поэзии я не встречал, а вот провинциальных поэтов…


/***/

Время шло — шел дождь,

шла жизнь — угасая,

лето чахло. Из 


открытого окна —

ива радугою

пахла.

2
Share

Building solidarity beyond borders. Everybody can contribute

Syg.ma is a community-run multilingual media platform and translocal archive.
Since 2014, researchers, artists, collectives, and cultural institutions have been publishing their work here

About