Donate

Организмы

Мара Винтер 11/07/26 08:4247

Феноменология телесности через оптику Танатоса.


Выросло из слёз Не хочу больше никаких животных. Я была своей кошке ужасной хозяйкой. Отдала её на смерть, вместо того, чтобы окружать заботой последнее время ее жизни. Помню её труп, как мы перекладывали её из коробки на покрывало, чтобы завернуть, положить в переноску и нести, на гору, хоронить. Она растекалась по покрывалу. Глаза не хотели закрываться. Мы закрывали. У неё было жёлтое, бритое пузо, и большой шрам — вскрывали, пытались вытащить опухоль. Не смогли, поразило всю. Когда я вижу живое, я вижу его будущую смерть, так было всегда. Я смотрю на живое и вижу страдание, которое оно испытывает, испытывало или испытает, и неизбежный финал. Я не люблю животных. Мне жаль, что они живы. Такая жизнь (которая всегда, внутри себя, содержит смерть), не вызывает у меня ни радости, ни умиления. Я была плохой хозяйкой. Я не хотела к ней привязываться. Я стараюсь не привязываться в принципе. В детстве я смотрела на свою мать и видела, как она постареет, её тело убьет её, рано или поздно. Жёлтое тело бабушки в гробу: у неё был рак. Отец не дал мне встретиться с ней, в последний раз, когда была возможность. Я уже шла. Жевала хвою, чтобы отбить запах табака. Мне не говорили, что она умирает, насколько всё серьезно. Он сказал: она отдыхает. Я развернулась обратно и закурила снова. Потом, утром, звонок: мертва. Я красила глаза больше часа. Слезы текли, а я продолжала, оно стекало, а я переделывала. Двор, гроб, поп с кадилом, женщина у соседнего подъезда, громко говорит, возможно, со смехом — помню плохо. Я вышла из толпы родственников и соседей, подошла к ней и отчитала, кажется, матом. Что она слепая и не видит: рядом похороны. Прессанула, как мент. Затихла. Страшно хотелось курить. Мне было пятнадцать. Рыдала, на кладбище, в грудь врага — родственницы, которую не выносила. После похорон, дома, когда я не могла справиться с зажигалкой, дядя сказал: видно, что ты не куришь. Всегда пользовалась спичками. Мать, к тому времени, выжила, хотя была при смерти (в тот же период, что болела бабушка). Говорит, видела себя сверху. Я тоже выжила: неудачная попытка самоубийства. Колеса и коньяк. Другая бабушка была дома, заставила сестру убирать, когда меня рвало. Решила: бедовая набухалась. Пустая банка снотворного под подушкой. Проснулась в спазмы, страшно жалела: слишком много или слишком мало? Где-то — ошибка. Потом — чужая смерть. Чужая смерть — завершенная. Моя — повисла в воздухе. Раньше ставила эксперименты над злом, как оно ощущается. Мы ставили, с Раскольниковым; он — фатально. Ответ: никак. Ни вины, ни удовольствия. Просто действие. Я всегда считалась злом. Никакой возможности "быть хорошей". Я знаю, как чувствуют себя вор, убийца, насильник, наркоман, проститутка — на грани, за гранью. Что делать потом, с этим знанием? Через несколько месяцев — хвоя, зеркало, гроб, страшно хочется курить. Не знаю, где я была бы, если бы ни существование табака. Не люблю живое, люблю мысль и, всего более, мысль книжную. Культура — большая преемственность, если есть бессмертие, то только там. Энтропия — бельмо на глазу. От нее не отвернуться. Зло себя не оправдывает. Времени нет. Внезапная смертность. Зло — факт рождения. Все страдают. Я враг, у которого плачут на груди. Руками рою могилу для голубоглазой кошки. Вместо меня умерла другая: синеволосая девочка. Текстовая. Она лучше меня. Красивее, умнее, талантливее. И, тем не менее, она ушла. Я осталась. Пожирающий Он привык питаться собой. Иммунитет жует клетки. Ему вкусно. Сначала кожа: красная, слезает, горло кричит. Так рассказывала мама. Не могла спать, года не было. Нейродермит. Руки мокрые, красные, лезет чешуя. Берешь ручку и пишешь, как все, но другое. В девять вскрывали лоб, удаляли фурункул. Выходя из наркоза, звала девочку, в которую была влюблена. Соседки по палате спрашивали, кто это. Подруга. Чувства — ложь. Мои — особенно. Мама лежит, скрутившись, на диване. Отвернулась, чтобы мы не видели её лицо. Отец говорит: всё нормально, это женское. Женское — грязь, вслух — неприлично. Сидишь на унитазе, в слезах, уретру жжёт. Маленькая: не показывай. Большая: меньше нервничать и клюкву. Так сказал профессор. Этого не может быть. Бактерий нет, ни в каких анализах. Чиста, как дева Мария. Антибиотики — для страховки. Позорное слово “цистит”. Такое же позорное, как “месячные”. Иммунитету всюду видятся враги. Тело — враг себе, я — враг своему телу. Ломала руку трижды, приступ — хуже перелома. Приступ хуже всего. Темнеет в глазах, выдавливает из жизни в боль. Сжимаешься: вдох и выдох. Больше ничего нет. Если время пойдет, размажет по стенам: красный крик. Проело стенку до нервов. Кислота, вылитая внутрь. Не можешь никуда идти. Ни по делам, ни к врачу, ни по стеночке. Это пройдет. Надо забиться в угол, скомкаться, отвернуть лицо, с гримасой, скрученное в бараний рог. Врачи опасны. Либо молчат, либо ошибаются. Несколько раз режут живот, на всякий случай, подростку. Киста или проверка. Гинеколог пихает зеркало в вагину, спрашивает, живу ли половой жизнью. Я хмыкаю; мне двенадцать. Вспорола гимен рукояткой. Слышала старших девочек: первый всегда будет владеть тобой, застрянет, как след, навечно. Первый — нож. Не знаю значение слова “девственница”, о чем шутит одноклассник, потрясая палкой. Звучит как оскорбление. Говорю: нет. Хронология нарушена. Боль сшивает эпизоды воедино. Тело — боль. Разум — лекарство. Читаю диссертации, книги, понимаю, что есть и чем лечить. Восстанавливающие защитный слой. Антигистаминные. Спазмолитики. Ремиссия — мимо врачей. Никто не спросил про генетику. Таблетки, из другой страны, присылает мама. Я читаю дальше и нахожу, чем лечиться ей. Останавливать таймер. Наши тела — с прошивкой на самоуничтожение. Твари Вчера друг пытался доказать, что мы — чистая биология. Если бы мы были только ей, меня давно бы не было в живых. Особь моего толка не нужна виду. Природа делает всё, чтобы меня уничтожить. Я обещала партнеру не идти в самоволку, пока он жив. Даже когда невыносимо. Сижу на балконе, яркие картинки: встаю и прыгаю. Сижу там, где сидела. Общаюсь с Джойсом. Никогда не слышала его голос; слышу его нутро. Смеюсь над шутками. Он слеп, писал красным по синей бумаге. Читаю в линзах, точный минус сказать сложно. Печатаю белым по черному. Нора не читала его текстов. Моя Нора, другого пола, тоже не читает. Сколько их было, таких, на амплитудах, которых швыряло из бессмертия в разложение? Резко, без заботливого “пристегните ремни”. Жгла дневники на окне, в четырнадцать. Лакированное дерево подоконника. Руки в полосах, ни одной на вене. Всполох: ещё жива. Чистила всё о себе, из интернета, в двадцать. Увидят — возненавидят (негативная, не проработанная, не дружелюбная), увидят — исказят. У меня нет права на собственную реальность. Отец говорил: ты хочешь меня эпатировать, ты придумала, что тебе плохо, тебе кажется, это демонстрация. Что он мог знать о пустоте, куда никто никогда не рождался? Это ощущение. В психиатрических справочниках — коды и симптомы. Из пустоты прыгнешь куда угодно: в полосу, лезвием, или в окно. Его коллега, к которому я напросилась, сказал: здоровая девочка. И мы поехали на дачу, есть шашлыки. Вымолила прозак. Какое-то время было лучше. Пила с Сартром и Ницше. Они понимали. Мертвые друзья; живые незнакомцы. Тусовка с мёртвыми — самая душевная. Никто не пытается доказать тебе, что ты не прав, а жизнь — что-то другое, не то, что ты ей считаешь. Сплошные споры. Истина рождается только там, где спорщики ставят целью ее, а не спор. Смотреть на данность, изучать ее и взгляды на нее, с двух сторон. Высшее качество разговора; большая редкость. Ницше удержал уголь в ладони и выиграл спор. Я удержала пальцы над зажигалкой и выиграла спор. Мы способны превзойти рефлексы, что в том проку? Сартр смотрел в ничто, не отводя глаз. Я смотрела, глаза текли, но смотрела. Невозможно отвернуться, нет шеи, у головы, развернутой в смерть. Столько общего: немец, француз и русская. Небезопасность бытия — константа. Не забудем ирландца, чьи письма жене шокировали публику. Мерзки не они, а осуждающие взгляды. Художники — не люди. Чистая биология должна стирать таких, как ошибку: бездна глядит из нас. Отвращение Говорю кому-то про текстуры еды, что мне мало какие нравятся. Отвечают: барыня. Гадкие пищевые отходы в стоке раковины или мусорном ведре, хуже испражнений. Еда — топливо жизни. Подвержена загниванию. Снаружи так; почему внутри иначе? Открыть рот, положить кусок, прожевать и сглотнуть — тело довершит остальное. Деньги, выброшенные в туалет. Мне жаль. Вкус значит меньше, чем материал, из которого он сконструирован. Хрусткое яблоко даётся легче мягкого, яблочный сок — самое то, но обязательно фильтрованный. Падаль, на ощупь языка, лучше, чем всё остальное. Оно было свиньёй, каталось, хрюкало. Держу в голове, что ем мертвечину, многие от этой мысли сбегают. Я три года вегетарианила, ради эксперимента. Бобы тяжёлые, крупы сыпучие, разваливаются, не собрать, хлеб клейкий и хлипкий (если съесть много, болит живот), картошка в принципе пустая, макароны принимают свойства того, с чем готовятся, овощи текут и пачкаются, фрукты тоже. Держалась на воле. Сыпались волосы, бесились нервы, стейки манили с магазинных вывесок. Друг не ест мясо седьмой год, здоровье и силы в сохранности: никогда его не любил. Мой организм — убийца, организм — хищник. Стыдливо сосал морепродукты, пытаясь разыграть этику. Жареная коровья грудь, на красивом блюде. У них длинные ресницы, глаза грустные, я глажу жёсткую шерсть, между ушей: ласка палача. Смешные куры бегают по двору, клокочут, машут крыльями. Качаю головой: тупицы. Самое близкое моему рту — их тушки, после гриля, в лаваше, и котлеты по-киевски. Бывают периоды, когда я не могу заставить себя питаться чем-то, кроме напитков. Кофе, чай, соки — хоть какие-то калории. Считала их, как многие до и многие после, в юности. До шестиста. Сущее приятнее в виде абстракции. Цифры вместо происхождения и следствия. Салат из спаржи с морковью по-корейски, ломтик шоколада — дневная норма. Лучше меньше, чем больше. Контроль защищает от лавины, которой нет конца. Люди любят есть и говорить о еде; мне нечего им сказать. Вежливо молчу, слушаю. Текстура мяса — такая же, как моя, в ноге, отстукивающей по полу. Гнилые бананы в баке — у меня аллергия. Не знаю, реальная или психосоматическая: тошнит до рвоты. Двоюродная бабушка приносила их гроздями, приговаривая о женихах, и что меня, в пять лет, отдадут замуж — сын подруги не женат. “Валерочка”. Её саму выдали в семнадцать, за городского незнакомца. Броско пахла и любила бананы. Текстура вязкая, как болото. Иногда я могу наслаждаться вкусом еды: раз или два в месяц, уминаю, что вижу. Всё остальное время мне не нравится уже сама мысль о том, чтобы сочетать пышное, цветущее, снаружи, со своей неизбежной перспективой. Рекорд на воде с лимоном — двадцать один день. Рекорд на напитках, включая алкогольные — сорок. Йоги говорят: аскетизм. Психологи говорят: нервная анорексия. Я говорю: мы не подходим друг другу. Моё определение — самое неточное. Влечение к смерти Где граница между детским порно и признанием факта, что дети дрочат? Не помню себя без стояка. Такого времени, возможно, не было. Называю стояком пещеристые тела, наполненные кровью: не только члена, но и клитора. Без мрака себя не помню тоже. Кровавый праздник — моё детство. Христианство. Страдание — норма. Разговор о страдании — нет. “Убери руки, ты же девочка”. Умею без рук: нога на ногу. Где угодно: церковь, маршрутка, школа. “Секс это стыдно и грязно”. Умею без себя: сценарии с кем-то другим. Воображение благословенно. “Мужчина и женщина — для размножения, иное — грех”. Умею без пары и даже без общения гениталий: человек и толпа, уничтожение личности, снафф. Первый плейбой — жития святых мучеников. Либидо хочет расти, как дерево, нельзя вверх, пойдет вбок, нельзя вбок, пойдёт вниз. Хочет встречи с другим, снаружи. При отсутствии — разовьётся внутрь. Психоаналитики говорят, ему нужен объект. Иначе девиантности негде остановиться. Список моих кинков, в раскрытии, огибает землю. Они вертятся, их гравитация — смерть. Как прямо, так и символически. Вся моя жизнь вращается вокруг смерти, сексуальность — только зеркало. Порно, в свою очередь — зеркало сексуальности человечества (ох уж эти лабиринты кривых зеркал). Было тайное, стало явное. Если отменить отражение, отражаемое не исчезнет. Так мы воспринимаем близость: унижение, насилие, деградация в вещь. Так мы взаимодействуем. Воздерживаясь от мастурбации, не изменишь направление тяги. Монахи сладострастно описывали пытки грешников, визиты суккубов, пляски ведьм, порицая, конечно же — порицая до поллюций. Если дрочишь под окном, в котором незнакомцы ненавидят друг друга, значит ли это бездействие, при бытовом насилии? Меньше ли ответственность, за невмешательство, если ты подросток? До шестнадцати лет закон звучит мягче. Практика зависит от условий. Мы формируемся средой, но не обязаны ей следовать. Те, чья кровь, от ужаса, приливает вниз, запрещают себе разрушать без разрешения. Любовь и секс — не одно и то же, хотя могут пересекаться. Аналогично — влечение и сексуальность. Я люблю уникальное, но нуждаюсь в сюжете. Я субъектна, когда тянусь навстречу, и обезличена, когда фантазирую; меня там вообще нет; у людей нет лиц. Чтобы срастить монстра и человека, нужно включать предохранители. Следовать: не навреди. Не навреди другому. Себе, в процессе исследования — можно. Соприкоснуть тело с кульбитами Диоклетиана — потихоньку снижать градус масла в котле, искать иные стимулы, прокладывать нейронные пути, наблюдая, на тормозах. Меняется многое. Многое, но не всё.

Ужасная красота Красота — это аномалия. Странное соотношение частей лица, неестественный цвет радужки, специфическая мимика. Пространство между эстетикой и уродством. То, чего не должно быть, но оно есть. Заставляет на себя смотреть, не спрашивая, хочешь ли. Родимое пятно на пол лица; ожог на пол лица. Если можно, скользнув, отвести взгляд, значит, это не красиво. Стоят две девушки, в автобусе. Одна ухоженная, с правильными чертами, другая — на стыке национальностей, в меланхолии, глаза большие, цепкие: грань, между. Я застреваю на второй. Внимание держит эмоция. В личности так же, красивы контрасты и неожиданности. Способность удерживать противоречие, не отрицая ни одну из его сторон. Некто, несводимый к собственной биографии, переизобретающий себя с нуля, изо дня в день (из того же материала — новое). Обычно “красотой” называют внутренний отклик, разный у каждого. Картины пишут не с внешности, а с тонкого, непередаваемого ощущения присутствия — конкретного человека. Впечатления, производимого им. Можно назвать его: клык, болезнь, раздумье, роза. Прямые ассоциации не логичны. “Княжна Тараканова” — поцелуй смерти. Ещё живая, но уже в проступе небытия. Перед такими образами мы останавливаемся. Они показывают разлом, присущий виду, способному смотреть на самого себя и свою конечность в мета. Что нам делать, со всей этой красотой, если она — лишь миг, и вот-вот сотрётся бесследно? Её не удержать, от неё никакого толку, она, по большому счету, ошибка. У великих — самые страшные истории, их величие — не благодаря, а вопреки тому, кем они родились, с чем столкнулись. Я сижу на галерке, в Мариинке, и плачу, во время финальной арии. Трагедия; умирание; занавес. История, замкнутая на себя. Божественная катастрофа. Сколько бы певиц не становились героиней, та — ни одна из них и каждая, в момент исполнения. Когда-то могла так сидеть, рядом были театры. Прошлое не хочет быть прошлым, оно настоящее, когда в нем много тебя. Не ожидала, что начну писать потоками, без структуры и сюжетной рамки. В текучем — подлинность. Диктофон, инструмент, голос, рифмы или их отсутствие, высказанное — от невозможности зашить рот. Чистое искусство. Когда тебе больно, ты способен, со своей болью, что-то предпринять. Как и со всем остальным, составляющим данность. Сглаживаться, разрываться, успокаиваться, останавливаться, понимать, утешать, брыкаться, переводить в концепт или пинок, для дела. Можно пытаться выйти из ада. Можно остаться и сделать свой ад красивым.

2026

Comment
Share

Building solidarity beyond borders. Everybody can contribute

Syg.ma is a community-run multilingual media platform and translocal archive.
Since 2014, researchers, artists, collectives, and cultural institutions have been publishing their work here

About