Donate
Notes

Всё в одну ночь

Viktor Dimitriev01/12/24 12:22172

На моем ряду в кино умирал человек. Так горячо он выкашливал себя. Его спутница, пожилая женщина с завитыми подкрашенными волосами, отнеслась к этому флегматично. Когда заиграл романс, она наклонилась к мужу и поделилась своей догадкой об авторе: это из Малера. На титрах, досидев до конца, она не без самодовольства наклонилась к нему во второй раз, чтобы сообщить, что угадала. Всякий раз он прерывал свой кашель и одобрительно бурчал что-то в ответ, а хрипы тем временем угрожающе заливали его легкие, поглощая их измученные останки. 

Он так и не умер до самого конца сеанса, но заснул во второй его половине, что успокоило зрителей на задних рядах. Фильм, который показывали, был частью ретроспективы Шанталь Акерман, проходящей во всем Париже. Я смотрел что-то давно и помнил так: женщины в этих фильмах страдают, молчат, перекатываются со стула на кровать, с кровати на пол, и выходят на одинокие улицы, плачут и больше не любят жизнь. Этот фильм начался почти что так же: женщина в ярком и нарядном платье с глубоким вырезом томится у себя в квартире, ходит от окна к окну, берет в руки телефон, звонит кому-то, голос на том конце провода спрашивает «да?», она кладет трубку и шепчет «я люблю тебя». Потом выходит на улицу и идет по ночному Брюсселю в печальном красном платье мимо вожделеющих ее мигрантов.

Весь фильм его незамысловатые герои встречались, расставались, ссорились, уходили из дома, возвращались под утро, уезжали в Италию, но главное, порывисто падали в объятья друг друга. Этот фильм и был долгим объятием вечно разлученных душ. Герои сидят в баре, нервно кидают монеты на стол, собираются направиться к выходу и вдруг бросаются друг к другу. Герой подходит к дому, ему открывает незнакомец, «она уже ушла», герой идет в сторону моста, там он встречает женщину, они смотрят друг на друга некоторое время и затем уходят в обнимку. Женщина просыпается среди ночи, начинает собирать чемодан, демонстративно оперев заднюю стенку о бока своего мужа, который беззаботно спит, шумно кидает туда пару платьев, дыша и топая спускается с верхнего этажа в объятья брюссельской ночи. А затем возвращается под утро, успев за мгновение до звонка будильника Они бегут из дома. Они разлучившись наблюдают грозу. Он лежит в одинокой кровати. Она сидит на стуле. Он заправляет лист в пишущую машинку. Она берется за карандаш. Они танцуют в одиночестве. Они встречаются снова. И так далее. С десяток историй разных пар, которых неясно что и связывает: прожили вместе долгие годы, познакомились накануне. В фильме почти не произносится слов. Что еще раз доказывает, что о любви нечего говорить. Ничего не скажешь. Хотя французский язык специально устроен так, чтобы разговор о любви был неотличим от философии или политики. Но Акерман родилась в Бельгии, там, на «севере», может быть, разрешается молчать.

Могли бы мы с ней, также встретившись на улицах ночного Парижа, просто упасть в объятья друг в друга? потому что после всех слов и всех расставаний оставалось только это. Вместе с героями фильма я в своем воображении обнимал ее множество раз, пока мой сосед через два стула влево продолжал умирать.

Его кашель напомнил мне, как еще за десять лет до этого, примерно тогда же, когда я впервые посмотрел фильмы этой меланхоличной бельгийки, я лежал с острым абсцессом в отделении для легочных больных. Слава богу, мне не понадобилась трубка между ребрами. Это была Покровская больница. Моя палата казалась мне хосписом: некоторые люди все время бредили, других можно было смотреть на свет насквозь, третьи волочили за собой бутылки с торчащими из них шлангами, по которым постепенно стекала непрозрачная вода из их легких.В палате было восемь или десять человек, от кашля звенело в ушах, мой сосед слева оказался единственным бодрым старичком, а вот справа — уже ковыляющий мужчина, которому удалили легкое и который деловито выкуривал свою привычную пачку сигарет, бредя на декабрьское крыльцо на костылях. Все эти сирые и убогие калеки казались мне частью средневековой картины-моралите, дантовского ада или перестроечного мрачного фильма. Ночью я подолгу не мог заснуть, представляя себе, как сложно спать людям, у которых торчит шланг из спины. Спустя неделю меня перевели в реабилитационный центр в Зеленогорск, где я провел декабрь и начало января, бесцельно блуждая по незаснеженным лесопаркам, выходя к незамерзшему Финскому заливу. Все это время я ни с кем не говорил.

В последнее время я не могу заснуть уже в Париже. Мои дни поделились надвое и натрое. Этот странный брезгливый добрый и лукавый город вдруг растрогался от моего третьего приезда за последние полтора года и решил показать мне, на что способен. Он бросал меня из келий аббатов и пыльных архивов в самые трепетные объятья, я просыпался в банлье в неотапливаемой комнате среди ночи, чтобы обнаружить вокруг интернациональную богему, не допевшую песню, не доигравшую в дартц, и ровные ряды бутылок, образующие передний и задний план и напоминающие панораму небоскребов какого-то американского города; на кухни захаживали твои любимые режиссеры, арабы в подвалах брались обсуждать Чернобыль, ночи скрашивали долгие гадания на Таро, арканы перемежались с бокалами пива и вина, и горькая усмешка с благодарностью. Но я не мог насладиться этим, за мной неотступно ходили новости из трех стран, интересовавших меня более всего, в каждой из которых была своя глубокая ночь. В одну из них мне нужно было вскоре вернуться. И каждую ночь я думал про нее (мне хочется написать "про тебя"). Весь день я не уставал радоваться, как много во мне энергии и силы, и насколько хорошо я научился справляться с твоим отсутствием. А ночью я начинал сходить с ума. Эти три мысли, три жизни никак не пересекались, не компенсировали друг друга, не заслоняли одна другую, они жили в одном дне, предательски сменяя друг друга полностью. Нельзя было, обездвиженным очередной новостью, подумать: зато сегодня я поеду в Бельвиль повидать друзей. Нельзя было, находясь в гуще неряшливо разбросанной в городе жизни, подумать: ничего страшного, что тебя нет со мной. Я отдавался каждому варианту судьбы целиком. И так каждую ночь. Все в одну ночь.

Умирающий старик и его догадливая жена вышли последними, за ними поплелся и я. Стулья в зале были всех возможных цветов, и этот контраст с однотонным глубокосиним и черным фильмом смешил. На улице было прохладно, я решил, что не пойду ни на какие встречи, а просто сделаю несколько кругов по левому берегу, где ты, кстати говоря, более не живешь. А ты знала, что Харитонов регулярно про нас писал? Смотри: Нас никогда как тогда не бросит друг к другу. / Мы не замрём вдвоём на свете как дети. / Мы не заснём одним сном как тогда. / Я никогда. / Я никогда, ты лучше заплачь. / Я бы и рад — не могу, не люблю как тогда. / Только и помню: когда-то. / Любили, любили, кажется, так — никогда. Нет? Смотри еще: Подожди, я скажу, потом останешься при своем. / Хорошо, обо мне решено бесповоротно, /, но не сначала же решено, / ты потому что я так повел с таким рвением, / я не буду, зарок, что хочешь, / не надо тебе не буду, но не лишай совсем.

Я решил, что если встречу тебя случайно, то это будет хороший знак. Это будет значить, что хотя бы две реальности из трех сошлись. Конечно, Париж густой город, но для подлинной встречи это не должно быть помехой. Наша первая встреча привела нас к странной игре могущества и беспомощности, нежности и тяжести, жалу жалости и жестокости. Фильм Акерман это влюбленные при луне. Волк и собака воют на луну, влюбленные воют друг по другу, ночью открываются двери в их святая святых, их темное, неясное, мрачное и печальное, сильное, беззаветное, подлинное и глухое, трагическое, нежное, неоднозначное, порывистое начало. Луна смотрит строго, и пара клешней тянется к хвостам, поле залито неестественно ровным светом. А куда смотрят влюбленные? Он на нее, а она? Она на ангела. Есть ещё один. Еще один понукающий. Еще один сопровождающий. Еще один наблюдающий, дающий силы, вдохновляющий, сама энергия близости, тот самый момент, когда во взгляде мелькнула сила. Тот самый момент, когда один окликает другого на рю Мишле. Тот самый момент, когда у Жореса один обнимает другого.

Я шел мимо Люксембурга, мимо Пантеона, мимо ее любимой церкви, мимо Жусье и Пляс Монж, мимо Сены, мимо кварталов Маре, мимо канала, мимо Шато д’О, мимо Барбес, мимо ее старого дома — и думал обо всем этом. Я гулял до полуночи. И тут я увидел тебя. Ты была в коричневой шубке, зверечек. Как всегда высока и шла будто отдавала распоряжения. Задержалась у витрины и начала кривляться перед ней, ловя себя в отражении. Я видел в отражении и себя, хоть это и было невозможно. Ты, почувствовав мой взгляд, повернулась. И застыла. (Мы расставались на второй ветке и сфотографировали друг друга с разных платформ. Я передал тебе ключи, и меня возмутила твоя улыбка. Ты уезжала ночью из Ла Курнев, и мы шипели друг на друга. Мы встретились в Морэ и не могли разойтись.) Но, конечно, нет: ты не повернулась, не увидела меня в отражении, мы не смотрели друг на друга. Я развернулся и ушел, запомнив твою шерстку и улыбку, лишив нас этой бархатно сентиментальной встречи. Но и этого не было: я даже не встретил тебя. Но теперь я хорошо знал, как справиться с этим желанием.

Завтра я уезжаю.

Author

Comment
Share

Building solidarity beyond borders. Everybody can contribute

Syg.ma is a community-run multilingual media platform and translocal archive.
Since 2014, researchers, artists, collectives, and cultural institutions have been publishing their work here

About