Donate

Ламы, альпаки и индюки

vsha_mf06/09/26 16:1010

Последняя сцена в Querelle/Fassbinder запала мне, недавнему совку, при первом просмотре много лет назад. Я определенно не был к ней готов: в ней главного героя, Джорджа Кереля, трахает здоровый моряк с огромным членом. Член такой толстый, или мне так казалось, что физически невозможно поместить его в чей-нибудь анус. Он был толщиной в бутылку от пива «Жигулёвское», а эта бутылка служила страшилкой для всех блатных из моего детства и юности. Излюбленное оружие пыток бакинской милиции по сказкам и присказкам: «Не попадись!» Я один всего раз попался, но дело было уже во времена, когда милиция потеряла власть и город охраняли русские войска. Они меня и сдали в бакинскую милицию за нарушение комендантского часа. Я провел остаток ночи в кутузке, в которой, наверное, в мирные времена и совершалась прессовка, но в этот раз подобревшие в силу обстоятельств дежурные сержанты принесли нам стаканы и чайник и передали несколько сложенных казенных верблюжьих одеял.

Матросу Керелю было больно поначалу, но в конце он произносит тираду, в которой описывает блаженство, обретенное страданием, и гордится следованием порыву и смелостью. Как раз это меня поразило больше, чем все физические подробности истории. Но, наверное, все это шло всего лишь от недостатка образования. Еще лет за сто, Ницше победил в себе внутреннего Шопенгауэра, которым я, не подозревая того, все еще болел, и предложил, что страдание не должно быть чем-то отрицательным, а наоборот, оно дает нам силу и ведет к великому. Пессимизм силы, так назвал он этот феномен.

«Существует ли и пессимизм силы? Интеллектуальное предрасположение к жестокому, ужасающему, злому, загадочному в существовании, вызванное благополучием, бьющим через край здоровьем, полнотою существования?»

— Ф. Ницше, «Опыт самокритики» (предисловие к «Рождению трагедии»), пер. Г. А. Рачинского

Я думал о пессимизме силы, несясь по пустой дороге в предгорьях парка North Cascades, в поисках ночевки.

Меня волновала в этот раз Кларисса из Музиля (The Man without Qualities). Она, как и Керель, обнаружила в себе пессимизм силы в юношеском возрасте, еще не будучи знакома с Ницше и Шопенгауэром, а просто созревая как женщина в среде мужчин, которые смотрели на молодых девушек, как на куст роз, расцветший только для их постоянного, порою компульсивного внимания — понюхать, проходя мимо, заключить бутон в сложенные ладони, недвусмысленно восторгнуться, а то и разобрать по одному лепестки, проникая поглубже к пестику — у других девушек, включая сестру Клариссы, Марион, такое поведение каждый раз вызывало ужас и жизненные неудобства. Они жаждали для себя одного единственного, суженого, и продирались к нему через толпы полузнакомых разнородных домогателей, как через кусты терновника. Но у Клариссы, наоборот, — тайное восхищение, подавай мне еще и покруче.

Я почти что уже доехал до горы Пильчук, но все кемпинги были забиты. Свободными были только религиозные кемпинги. Я остановился по очереди в лютеранском, общехристианском и мормонском. На первых двух меня завернули от ворот — members only. А на третьем, чернокожая мормонская сестра Елена (no, she was Liz) предложила мне провести весь вечер в эстейте, даже искупаться в бассейне, но на ночь я должен был просто выехать, very sorry. На одном из витков дороги я заметил знак у съезда, отходящего вглубь леса. «PacaPrideFarm — alpacas and llamas», и приписанное ниже помельче «camping and lodging». Я развернул машину и заехал в лес на подъем. У отворенных ворот меня встречал неулыбчивый мужчина на электрокаре. «Вы приехали на мероприятие?» — спросил он, полуопустив глаза, глубоким голосом с благодушными и чуть грустными обертонами. Он не уточнил название мероприятия, и я был не в настроении заводить долгие беседы, а сказал ему, что нет, что просто ищу место, где поставить машину на ночь и поспать так, чтобы не у дороги и не в юрисдикции полиции парка. Мужчина кивнул и велел ехать следом. Я попытался задать ему еще какие-то практические вопросы, меня, например, интересовало, есть ли на ферме, где можно помыться и просушить мокрые неопреновые доспехи для каякинга. Он мотал головой из стороны в сторону на все дальнейшие вопросы однозначно: «Следуйте за мной. Саул в офисе всем распорядится». «А как зовут вас?» — спросил я. «Ник, просто Ник, — ответил мужчина. — Саул — мой партнер, и он все знает. Поехали».

Ник был метра в два с четвертью роста и необъятной ширины. Пустой автокар покачнулся, освободившись от Ника. Усы желтоватого оттенка спадали жгутами поверх белой бороды, рельефно на ней выделяясь. Рукой он указал на бревенчатый дом-офис, стоящий на возвышенности. Мы поднялись по дорожке и остановились у двери, за которой, видимо, и восседал всемогущий Саул — властелин альпак, лам и огромного Ника.

Саул вышел к стойке офиса, ограждающей кухню от холла. В глубине кухни все как обычно: шкафчики, разделочный стол, несколько раковин и плита с массивными чугунными розетками. На разделочном столе, поверх развернутой бумаги, зиял распоротым животом окоченевший в дугу лосось. Саул приветствовал, вытирая руки бумажным полотенцем. Он был одет в бежевые грязноватые шорты и белую трикотажную майку с тонкими бретельками. На шее у него лежали две толстые золотые цепи со сплющенными звеньями: на одной из них поверх майки висела грубо вытесанная несимметричная звезда Давида, а из-под канвы майки выглядывала дужка буквы «Хай», прилаженная в двух точках ко второй цепи. Саул улыбался поверх очков в тонкой золотой раме, к углу правого стекла которых прилип шматок рыбных чешуек. Как и Ник, он был в седых усах, но они не свисали сосульками, а аккуратно огибали подбородок и терялись где-то под выбритыми скулами. Разговаривая, он выдвигал лицо вперед и чуть вытягивал шею, напоминая чем-то индюка.

«Будете спать не в машине, а в юрте — у меня неожиданно освободилось место. Нет, без дополнительной оплаты. Слева от офиса — прекрасная купальня (bathhouse) с сауной. Наслаждайтесь».

Ник указал мне рукою на дверь, приглашая следовать за ним. Мы проехали мимо загона с десятком уставившихся на нас разноцветных лам и альпак, неподвижных, как статуэтки. Потом шел луг с высокой цветущей травой, тоже за забором. «Ламы и Альпаки здесь какают зимой, а летом и весной мы здесь сажаем овощи» — прочел я на знаке, прикреплённом к забору. На ферме было много других знаков, описывающих многословно, с оттенком приторного юмора и пошловатым подмигиванием, где что и как. В следующем загоне гуляли белые худощавые индюшки, никак не похожие комплекцией на тех, что мы едим на день благодарения. Индюшки тоже повернули головы в нашу сторону, а некоторые из них подбежали к забору.

Я развесил мокрое снаряжение перед юртой, приготовил салат на ужин и сел есть. Загон с индюшками располагался напротив моей юрты через дорогу, и я от скуки наблюдал за ними. Некоторые из них умудрялись взлетать на ворота загона и спрыгивать наружу. Со временем они сбились в стайку и стали бегать по дороге между юртами. Одна из индюшек отбилась от стаи и подошла ко мне. Я поделился с ней куском черного хлеба. Я также наблюдал странное перемещение по дороге. Ник пересел из автокара во вседорожник. Он несколько раз проехал мимо меня, и за его машиной ехала другая, с несколькими пассажирами. Обе машины исчезали за стеной леса, где дорога падала резко вниз, исчезая в темноте. Через некоторое время Ник возвращался один на своей машине. «Вот там и есть загадочное мероприятие», — подумал я и через некоторое время перестал обращать внимание на эти эскорты и на разбегающихся от них в стороны индюшек.

Челюсти боролись с грубой кормовой капустой, а мысли вернулись обратно к Клариссе.

Однажды в загородный дом ее родителей, где они проводили лето с несколькими другими семьями, приехал погостить друг семьи, знаменитый профессор, и привез с собой своего студента-поклонника по имени Джордж (совпадение, не более). Клариссе в то время было лет пятнадцать, и ее сестре, Марион, тоже около того. Профессор был душкой и идеалом мам. Перед отходом ко сну профессор имел привычку обходить спальни девушек и проводить в каждой некоторое время. Мамы закрывали глаза на то, что происходило в спальнях дочерей. Да ничего особенного и не происходило. Престарелый профессор развлекал девушек байками и непременно обнимал их дольше положенного и целовал с чуть недозволенной страстью. Девушки не сопротивлялись, даже если им этого не хотелось. На этот раз профессор производил свой обход со студентом Джорджем, который был ненамного старше Клариссы и Марион. После того, как профессор покинул спальню, Кларисса заметила в сумерках неподвижную фигуру Джорджа, склонившегося над кроватью Марион. Он долго стоял в этой позе, и Клариссу поначалу охватил ужас, но потом ужас сменился возбуждением. Джордж в конце концов отошел от кровати Марион «в лунном свете отделившись, как убийца, от собственной тени» (мне так никогда не написать), приблизился к кровати Клариссы и занялся ей. Она лежала замерев, просто отдаваясь тому, что над ней происходило. По тексту непонятно, трахнул ли Джордж ее или нет — это не так важно, как состояние, в котором она находилась. На Марион произошедшее подействовало иначе: она поскорее забыла о случившемся, вышла замуж, завела детей. Они с Клариссой так и не обсудили произошедшее, как будто его никогда и не было. Для Клариссы же эпизод утвердил то самое восхищение риском — отдаться бессознательно и пренебречь моралью. Ту же силу необузданного импульса зрелая Кларисса позже узнает в серийном убийце проституток, Мосбругере, чья брутальная фигура взволновала высший свет Австрии.

Глаза были все еще ослеплены закатом, и розоватая взвесь над гравийной тропой, взбудораженная последним проездом Ника в никуда и обратно, не успела еще осесть. На тропе у самой дальней от меня юрты появился Саул. Он шел решительно в мою сторону и, не дойдя до меня, остановился у ворот в загон с индюшками. Сбежавшая из загона стая к тому времени рассыпалась, и птицы блуждали повсюду и не собирались запрыгивать обратно в загон. Саул взял прислоненные к забору грабли для уборки листьев с гигантским пластиковым веером на конце и пошел по направлению к кучке птиц, пасшихся на травяном склоне у дороги. Контур его фигуры напоминал африканскую женскую статуэтку с равновыпяченными окружностями зада и живота, уравновешивающими друг друга на независимо перебирающих под ними ногах-палочках. Саул подмахивал граблями и тихо напевал «Шу! Ши!.. Шу! Ши!» Индюшки зигзагами с повизгиванием подчинялись махам и двигались по направлению к воротам загона. Уже за воротами тем же манером Саул загнал всех птиц в тряпичный домик на проволочном каркасе и закрыл его сбоку на молнию. Через прозрачное пластиковое окошко домика видно было индюшек, стоящих плотно прижавшись друг к дружке, испускающих тихий приглушенный клекот и бульканье. Глаз одной индюшки был направлен в мою сторону, беспокойный глаз, ожидавший тревожных снов. Закончив с индюшками, Саул подошел ко мне и спросил, как мне тут. Я кивнул, не успев ответить, — он уже продолжал: «В девять часов я закрываю ворота на дороге и выпускаю лам и альпак на ночь. Вы не сможете выехать из лагеря после девяти. Если что-то срочно, то позовите меня», — и добавил: — «Не бойтесь моих деток. Они ласковые, как бабушки. Они подойдут к вам и положат шеи на плечи, чтобы вы их погладили».

Воздух в юрте был застоявшийся с запашком подогретой на солнце клеенчатой крыши, и я решил спать снаружи на деревянном помосте, сбитом перед юртой. Поставил походную раскладушку за веревкой с развешенным снаряжением и перенес на нее из машины подушку, одеяло и цветастую подкладку, состеганную из сотни слоев индийских б/у-сари.

Мне было лет восемь, и у меня на челюстной кости под новеньким коренным зубом образовался нарыв. Скула распухла, и щека отвисала. Родители по блату устроили меня в больницу, в отделение к знаменитому детскому хирургу Алиеву. В палате я познакомился с Витюном. Он был года на три старше меня. Левая щека у него была распухшей, синюшной, с ядовито-желтыми пятнами подкожного гноя. Нарыв был массивным и почти покрывал левый глаз. Витюн держался стойко с бравадой. Все же остальные дети в палате были в ужасе от предстоящей операции, для многих, включая меня, бывшей первой в их жизни. Нас мурыжили несколько дней до операции, и мы слышали крики, доносящиеся из конца коридора, и видели рыдающих детей, которых забирали из других палат и провозили на каталке в сторону операционной. Стальные инструменты — кошмары с ними преследовали меня многие годы в детстве. А боли я вообще не переносил, орал и метался от малейшего пореза. Родителей допускали раз в день на территорию больницы, и они стояли под окнами нашей палаты на втором этаже. Окна не открывались, я налегал на латунный массивный шпингалет с шарообразной головкой, отполированной носами и щеками, и стержнем, вмерзшим в гнездо, залитое слоями белой краски. Я смотрел страдающими глазами на родителей сверху, и они говорили что-то и кивали задранными головами, застревающими в крайнем положении. К Витюну никто не приходил. Он жил с теткой где-то на окраинах города.

Еще в палате с нами лежала девочка лет девяти с заячьей губой и деформированным носом. Ее звали Севиндж. Я долго привыкал к ней и поначалу не мог на нее смотреть. У неё в глазах постоянно стояли слезы, и она выла время от времени, выпуская слюни в щель между губами. Из носа текли сопли и перемешивались со слюнями, и она иногда всасывала всю эту смесь обратно в рот через щель. Уголки ее глаз застыли в гримасе арлекина, и я думал о том, что если ей стянут края верхней губы, то гримаса на ее лице станет еще грустнее. Сможет ли она когда-либо улыбаться? Эту особенность заметили и другие дети. Они подходили к кровати Севиндж и невинно просили ее улыбнуться. Севиндж пыталась улыбнуться каждый раз, чтобы ублажить детей. Края верхней губы расходились, и из-под нее вылезали зубы, уголки глаз с места не сдвигались. Гримаса выходила очень страшной, и дети валились от смеха, а Севиндж начинала рыдать, и потоки жидкостей на лице усиливались. Ни я, ни Витюн в этих забавах не участвовали. В палату вбегала пожилая сестра Мехрибан. Она жалела Севиндж и часто с ней сидела, гладила ее и вытирала лицо. Под окном раз в день собиралась многочисленная родня Севиндж, состоявшая из женщин разного возраста, ни в одной из которых нельзя было угадать ее мать: мне казалось, что у нее много матерей. Мехрибан подводила Севиндж к окну, и та хваталась рукой за латунный шпингалет и размазывала лицом и сплющенным носом жидкости по стеклу.

Я плакал только по вечерам, после того как в палате выключали свет. Витюн слышал это с соседней кровати и шептал мне полубасом: «Ну, ты — мужик!»

На третью ночь Витюн позвал меня после отбоя. Все другие дети уже сопели, а я не мог заснуть — моя операция была на следующий день. «Идем», — сказал Витюн. Я пошел за ним в угол палаты, где лежала Севиндж. Мы оба стояли над ее кроватью в темноте. Витюн коснулся лица Севиндж, прямо поверх рассеченной губы. Севиндж проснулась, испугалась и вскрикнула. Витюн погладил ее по волосам, и она успокоилась и попыталась улыбнуться. Витюн показал мне рукой в сторону ее лица, и я тоже коснулся щели на губе Севиндж и даже провел пальцем по ее мокрым краям. Севиндж смотрела на нас доверительно.

Витюн присел перед кроватью и запустил руку под одеяло. Он водил рукой по телу Севиндж, и я наблюдал за ее глазами. Они сияли в рассеянном желтом свете, идущем откуда-то снизу со двора. В один момент Севиндж закрыла глаза, громко всхлипнула щелью в губе и всосала в себя влажные пузыри. Витюн направил и мою руку под одеяло. Я провел по груди Севиндж и по животу и встретился с пальцами Витюна. Витюн убрал руку, и моя рука скользнула по складке под животом и попала прямо на щель. Я водил по ней пальцем, пока Севиндж снова громко не всосала пузырчатую жидкость.

Я ничего не ощущал, кроме возбуждения от недозволенности и окружающих таинственных обстоятельств. Еще мне было приятно то, что Севиндж не страдала так, как от других детей. Мне казалось, что я не такой, как они, — я был уверен, что не делаю ей плохо. Потом я убрал руку, встал и ушел к своей кровати.

На другой день меня, орущего и брыкающегося, тащили на операцию. Я был мальчиком, и, в силу восточных традиций, медсестры мне потакали, уговаривали, умоляли. Но доктор Алиев повел себя по-другому. Уже когда я был привязан к креслу и после нескольких безуспешных попыток раскрыть мне рот, он в раздражении со всего размаху залепил мне пощечину, и я замолчал. Без наркоза мне разрезали десну, удалили зуб, вычистили гной, заткнули все килограммами ваты, вымоченной в карболке. За все это время я даже не пикнул. В палате Витюн встретил меня вопросом: «Ну, мужик?»

И потом, следующим утром, делали операцию Витюну. Его никуда не увезли, а хирург и несколько медсестер пришли в палату сами. Я наблюдал за операцией, за тем, как всю щеку Витюна замазали йодом, как сделали надрез и как из взорвавшегося разрыва начал хлестать гной и стекать на вафельные полотенца, выложенные под щекой. Витюн даже не пикнул. Он смотрел все время на меня блестящим правым глазом. Даже когда все закончилось и все ушли, Витюн продолжал на меня смотреть, но уже с торжеством во взгляде — не торжеством презрения, а с «Ты — со мной, мужик» торжеством.

Саулова бабушка меня посетила в ту ночь. Я проснулся и не испугался. Она стояла рядом с раскладушкой, склонив голову над моей головой, и выдыхала мне в лицо. В полутьме белые длинные брови под холкой сияли фосфором и казались приклеенными к маске для Хэллоуина, а челка топорщилась над бровями во все стороны. Мы смотрели друг на друга. Я вытянул руку и провел по жесткой остриженной шерсти на шее. Потом я гладил ламу по голове, по челке, развел брови в разные стороны пальцем. Рот ее вдруг зажевал, и сквозь рассеченную верхнюю губу прободнились два кривых и длинных, как когти ленивца, зуба. Я поводил осторожно по мокрым краям щели в верхней губе, отдергивая палец в тот момент, когда зубы к нему приближались. Бабушка вскоре отошла.

А утром перед отъездом я заставил себя развеять тайну «мероприятия», хоть мне очень хотелось, чтобы тайна осталась тайной, а не превратилась во что-то тривиальное. Упаковав вещи в машину, я поехал не в сторону выхода, а в противоположную, в гущу леса. Дорога вывела меня на огромную поляну. Я остановился посередине спуска, чтобы осмотреться лучше с высоты. Пространство леса было вырублено в правильную форму круга. По правую руку оно, как шрамом, прорезалось лощиной. Задом к лесу стояли машины: несколько концентрических окружностей, и фарами смотрели на пустой центр поляны. Вокруг не было ни души. Я заглушил машину, открыл дверь и вышел на громко всхлипнувший гравий. Осины — импланты в недвижной хвое — беззвучно трепетали.

Author

vsha_mf
vsha_mf
Comment
Share

Building solidarity beyond borders. Everybody can contribute

Syg.ma is a community-run multilingual media platform and translocal archive.
Since 2014, researchers, artists, collectives, and cultural institutions have been publishing their work here

About