Стать собой и не пережить этого.
Жизнь Винсента Ван Гога через философию Серена Кьеркегора.
«Мы можем заставить говорить только наши картины» — Винсент Ван Гог, письмо Тео, июль 1890 года.
За несколько дней до смерти Винсент Ван Гог начал письмо брату. Оно осталось незаконченным и неотправленным. Когда художника нашли после выстрела, письмо было при нём. В первых строках он благодарил Тео за присланные пятьдесят франков, а дальше писал о картинах, о живых художниках, которых рынок замечает слишком поздно, и о работе, в которой он рисковал жизнью и едва не потерял рассудок.
В этом письме как будто сжалась вся его судьба. Мы читаем его с жестоким преимуществом: мы уже знаем, кем станет Ван Гог для будущего. Он этого не знал. Человек, чьи полотна однажды будут стоить больше ста миллионов долларов, всё ещё зависел от пятидесяти франков младшего брата. Художник, перед картинами которого будут молчать миллионы людей, в последние дни по-прежнему не имел доказательств, что его голос вообще будет услышан. Он уже создал «Подсолнухи», «Звёздную ночь», десятки автопортретов, поля, кипарисы и цветущие сады, но всё ещё должен был каждое утро заново оправдывать перед собой право на выбранную жизнь.
Историю Ван Гога часто рассказывают как утешительную легенду о непризнанном гении: общество отвергло его, зато потом признало свою ошибку. Но посмертная слава ничего не возвращает умершему. Она не согревает человека, который мёрз. Не кормит того, кто жил хлебом и кофе. Не отвечает на письма, написанные в одиночестве. Не становится любовью для того, кого при жизни не смогли полюбить так, как ему было необходимо.
Поэтому судьба Ван Гога важна не только как история великого искусства. Это история человека, который всю жизнь пытался стать собой и всё время рисковал не успеть. Он менял города, профессии, надежды и формы служения, словно за каждым поворотом задавал один и тот же вопрос: «Для чего я существую? Что во мне должно осуществиться, прежде чем станет слишком поздно?» Философия Серена Кьеркегора позволяет увидеть в этой жизни не просто цепь несчастий, а трагедию выбора: человек обнаруживает призвание, отдаёт ему всего себя и вступает в темноту, где никто не обещает, что верность своему пути спасёт его, будет понята или хотя бы окажется не напрасной.
- 1. Множество жизней и ни одной своей
- 2. Христос угольной шахты
- 3. Когда проповедь стала живописью
- 4. Цена выбора: жить без доказательств
- 5. Человек, который хотел быть любимым
- 6. Единичный человек против толпы
- 7. Искусство как спасение и как форма отчаяния
- 8. Последние семьдесят дней: поля, которые пережили его
- 9. Был ли Ван Гог трагическим героем?
- 10. Нашёл ли он своё «Я»?
1. Множество жизней и ни одной своей
К двадцати семи годам Ван Гог успел прожить несколько незавершённых жизней. Он работал в торговле картинами, был помощником учителя, служил в книжной лавке, готовился к поступлению на богословский факультет, учился на проповедника и отправился к шахтёрам бельгийского Боринажа. Каждая новая дорога начиналась как обещание. Возможно, именно здесь он наконец найдёт место, где сможет быть необходимым. Но почти каждая дорога заканчивалась увольнением, конфликтом, разочарованием или бегством.
Снаружи это можно принять за непостоянство. Будто он просто не умел приспособиться к обычной жизни. Но Ван Гог искал не занятие, которое обеспечило бы ему удобство. Он искал дело, которому можно было бы отдать себя без остатка. Ему было мало работать — он хотел служить. Мало верить — он хотел жить так, чтобы вера проникала в каждый поступок. Мало любить — он хотел сделать любовь судьбой. В нём почти отсутствовала способность существовать наполовину.
Именно поэтому он снова и снова терпел поражение. Обычная жизнь держится на компромиссах, на способности вовремя отступить, согласиться, промолчать, сохранить силы. Ван Гог входил в каждую возможность так, словно от неё зависело всё. Там, где другой человек увидел бы профессию, он видел призвание. Где другой пережил бы отказ, он ощущал крушение целого мира. Где можно было оставить часть себя в стороне, он приносил себя целиком.
Для Кьеркегора человеческое «Я» не является готовой вещью, спрятанной внутри нас. Его нельзя однажды обнаружить, как находят потерянный предмет. Человек должен стать самим собой. Это задача, которая никогда не выполняется автоматически. Можно прожить долгую, внешне благополучную жизнь и так и не появиться в ней как личность. Можно исполнять все положенные роли — сына, работника, христианина, гражданина — и всё же оставаться человеком, который ни разу по-настоящему не выбрал себя.
Ван Гог долго не находил формы, в которой мог бы осуществиться. Он словно примерял одну человеческую судьбу за другой, и каждая через некоторое время начинала душить его. Позже, после ссоры с отцом, он напишет, что родительский уклад слишком тесен для него и способен его задушить. Но в тот момент это не было гордой декларацией свободного художника. Перед ним ещё не существовало никакого великого будущего. Был лишь человек, который уже не мог остаться в прежней жизни и ещё не знал, существует ли для него другая.
2. Христос угольной шахты
Самой радикальной попыткой найти себя до искусства стало его служение в Боринаже. Это был шахтёрский край, покрытый угольной пылью, где лица людей рано старели от тяжёлой работы, болезней и бедности. Ван Гог приехал туда проповедовать Евангелие, но очень скоро понял: говорить о страдании с безопасного расстояния невозможно. Если Христос был рядом с униженными, значит, и христианин не должен стоять над ними.
Он поселился среди шахтёров, посещал больных, учил детей, отдавал одежду и вещи, спал на полу, старался разделить чужую нужду не символически, а буквально. За эту самоотверженность его позднее назовут «Христом угольной шахты». Но церковное руководство не увидело в нём успешного проповедника. Его назначение не продлили. Он не сумел создать устойчивую общину, нарушал представление о том, как должен выглядеть служитель, и казался окружающим скорее фанатиком, чем человеком, которому можно доверить церковную миссию.
В этой неудаче есть почти кьеркегоровская жестокость. Общество охотно принимает христианство как систему правильных слов, воскресных привычек и нравственных приличий. Но человек, который пытается всерьёз повторить путь Христа, становится неудобным. Он слишком явно напоминает, что вера требует не только согласия с учением, но и изменения жизни. Институт способен терпеть проповедь о бедности; гораздо труднее терпеть проповедника, который действительно отдаёт бедным всё, что имеет.
Ван Гог хотел принадлежать Богу, но оказался лишним для церкви. Он хотел стать братом отверженных, но не смог стать своим даже среди них. После Боринажа наступил один из самых тёмных периодов его жизни: без профессии, без ясного будущего, без признания семьи и почти без веры в собственную пригодность. В двадцать семь лет он выглядел человеком, который опоздал ко всем возможным жизням. Как будто места, предназначенного именно ему, в мире просто не существовало.
И всё же именно там, среди чёрных шахт, началось превращение проповедника в художника. Он рисовал рабочих, их дома, лица и согнутые тела. Когда религиозное слово перестало давать ему право служить людям, он нашёл другой язык. Линия карандаша оказалась способна сделать то, чего не смогла проповедь: удержать перед глазами чужую жизнь и не позволить отвернуться.
3. Когда проповедь стала живописью
Решение стать художником не было спокойным открытием врождённого таланта. Ван Гог не рос чудо-ребёнком, которому с самого начала предназначалась кисть. В двадцать семь лет он оказался почти у нулевой точки и должен был учиться заново: строить фигуру, понимать перспективу, смешивать краски, исправлять ошибки, снова и снова рисовать руки, лица, ботинки, деревья и человеческие тела.
Его выбор не обещал успеха. Напротив, для семьи он означал новое падение. Художник без академического образования, без денег, без связей и без заметных продаж выглядел не человеком, нашедшим призвание, а человеком, который окончательно отказался становиться нормальным. Но именно здесь начинается его подлинная жизнь. Не потому, что он сразу стал великим, а потому, что впервые принял на себя ответственность за то, кем хочет быть.
В «Или — или» Кьеркегор показывает, что настоящий выбор касается не отдельного поступка и не профессии. Выбирая, человек выбирает самого себя. Он перестаёт относиться к собственной жизни как к случайному набору обстоятельств и говорит: «Это существование будет моим. Я отвечу за то, что из него получится». Такой выбор не устраняет страх. Наоборот, он делает страх глубже, потому что теперь неудача уже не может быть полностью свалена на судьбу, семью или общество.
Ван Гог выбрал себя в образе художника. Но это «Я» не ждало его готовым. Его пришлось создавать ежедневным трудом. Он учился у Милле, Делакруа, японской гравюры, импрессионистов и художников, с которыми спорил. Он копировал, ошибался, переделывал, разрушал собственную манеру и собирал её заново. Подлинность для него не означала отсутствие влияний. Она означала способность пропустить мир через себя так, чтобы он уже не мог выйти прежним.
Живопись стала продолжением его религиозной страсти. Он больше не поднимался на кафедру, но по-прежнему искал достоинство в тех, кого почти никто не замечал. В «Едоках картофеля» грубые лица и тёмная комната не должны были быть красивыми в привычном смысле. Ван Гог хотел показать руки, которые сами добыли пищу из земли. В его крестьянах не было салонной миловидности, зато было право тяжёлой жизни быть увиденной.
Он перестал проповедовать словами, но не перестал проповедовать. Место кафедры занял холст. Место религиозной притчи — сеятель в поле, старик на стуле, изношенные башмаки, ночное кафе, подсолнухи, которые уже начинают увядать. Он писал не отвлечённое спасение, а этот мир: землю, труд, усталость, одиночество и свет, который всё ещё остаётся внутри вещей.
4. Цена выбора: жить без доказательств
Но выбрать себя — не значит получить себя бесплатно. С того момента, как Ван Гог стал художником, почти всё в его жизни было подчинено работе. Деньги, которые присылал Тео, превращались в холсты, кисти, рамы и тюбики краски. Это не означает, что Винсент всегда жил в полной нищете: брат регулярно поддерживал его. Но средств постоянно не хватало, потому что живопись поглощала их быстрее, чем могла принести хоть какой-то доход.
В одном из писем из Арля он признавался, что за несколько дней почти ничего не ел, кроме хлеба и кофе, причём даже кофе приходилось брать в долг. Он потратился на рамы и ждал нового перевода, чтобы продолжить работу. В другой раз он не мог забрать присланные холсты и краски, потому что у него не было денег оплатить доставку. Каждая картина начиналась не только с художественной идеи, но и с простого вопроса: хватит ли материала, чтобы она вообще появилась?
Романтический миф любит превращать голод художника в красивую жертву. Но голод не красив. Зависимость от младшего брата не возвышает. Постоянная необходимость просить денег унижает, даже если деньги присылают с любовью. Ван Гог понимал, что его призвание оплачивается трудом Тео, и это сознание делало благодарность почти неотделимой от вины. Он хотел доказать, что вложенные в него силы не пропадают, но картины почти не продавались.
И всё же он продолжал покупать краски. Не потому, что презирал тело и хотел погибнуть ради искусства, а потому, что без искусства сама жизнь теряла для него внутреннюю необходимость. Еда поддерживала существование, но живопись отвечала на более страшный вопрос: зачем это существование вообще поддерживать? Там, где большинство людей сначала устраивает жизнь, а потом ищет в ней место для творчества, Ван Гог построил жизнь вокруг творчества и оставил телу, покою, положению и безопасности лишь то, что от неё оставалось.
Попробуем на мгновение забыть всё, что произошло после его смерти. Нет музея Ван Гога. Нет очередей перед «Звёздной ночью». Нет книг, фильмов и аукционов. Есть только взрослый человек без устойчивого дохода, семьи, здоровья и покупателей; человек, чьи холсты занимают комнату, но почти не покидают её. И перед ним снова чистое полотно. Продолжать в такой момент страшно не потому, что работа трудна, а потому, что ничто во внешнем мире не подтверждает её смысл. Его выбор совершается вслепую.
Этот выбор был одновременно величественным и опасным. Величественным — потому что Ван Гог не позволил внешней неудаче окончательно определить ценность собственного взгляда. Опасным — потому что постепенно всё его «Я» сосредоточилось в одной способности: писать. Если картина удавалась, жизнь на несколько часов получала оправдание. Если он не мог работать, рушилось не занятие и не профессия — исчезало основание, на котором он удерживал самого себя.
5. Человек, который хотел быть любимым
О Ван Гоге легко написать как о человеке, которому было достаточно искусства. Но это было бы одной из самых жестоких неправд о нём. Он не был холодным одиночкой, добровольно обменявшим людей на бессмертие. Он мучительно нуждался в близости. Ему был нужен не будущий поклонник и не зритель из следующего столетия, а живой человек рядом: тот, кто останется в комнате, ответит на письмо, разделит утро, выдержит его тревогу и не отступит, увидев всю чрезмерность его души.
Его любовная история снова и снова складывалась из надежды, идеализации и отказа. В двадцать восемь лет он влюбился в овдовевшую кузину Кее Вос. Её ответ был предельно ясным: «нет, никогда». Но Ван Гог не сумел сразу принять это «нет». Он представлял его куском льда, который можно растопить теплом собственного чувства. В отчаянии он однажды поднёс руку к пламени лампы, требуя позволить ему увидеть её хотя бы столько времени, сколько сможет терпеть огонь.
В этом поступке нет романтической красоты. Это страшный эпизод человека, который не умеет отделить силу собственного чувства от права другого человека отказать. Его любовь была искренней, но искренность не делает любовь взаимной. Чем сильнее он пытался превратить внутреннюю необходимость в общую судьбу, тем окончательнее закрывалась дверь.
Позже в Гааге он жил с Клазиной Марией Хорник, которую называли Син. Она была беременна, имела маленькую дочь и зарабатывала проституцией. Ван Гог хотел спасти её, создать семью, дать дом женщине, отвергнутой обществом. В этом желании соединились сострадание, любовь, религиозная потребность служить и его собственная жажда перестать быть одному. Но бедность, давление семьи, различие характеров и невозможность устроить совместную жизнь разрушили этот союз.
Были и другие привязанности, иногда взаимные, иногда почти полностью выстроенные его воображением. Ни одна не стала устойчивым домом. Ван Гог любил людей, но жить с людьми ему было мучительно трудно. Он мог быть заботливым и щедрым, а затем резким, навязчивым, изнуряющим. Он стремился отдать всего себя и словно ожидал, что другой человек должен ответить тем же. Но человеческая близость почти никогда не выдерживает требования быть абсолютной.
В этом его судьба вновь приближается к Кьеркегору. Отчаяние может скрываться даже в любви, если человек пытается получить своё «Я» из рук другого. «Стань доказательством того, что я достоин существовать. Останься — и тогда я перестану быть один». Но другой человек не способен окончательно решить задачу нашего существования. Он может любить, поддерживать, разделять жизнь, но не может вместо нас стать нами.
Самой прочной любовью Ван Гога осталась любовь брата. Тео не просто присылал деньги. Он читал, спорил, утешал, пытался продавать картины, терпел вспышки, принимал благодарность и обвинения. Без Тео художник, вероятно, не смог бы создать большую часть своих произведений. Но даже братская преданность имела трагическую обратную сторону: чем больше Тео отдавал, тем сильнее Винсент боялся оказаться бесплодной жертвой его жизни. Благодарность становилась виной, любовь — долгом, а каждый непроданный холст словно повторял: ты снова не смог вернуть брату то, что он в тебя вложил.
6. Единичный человек против толпы
Кьеркегор противопоставлял единичного человека толпе. Толпа опасна не только потому, что бывает жестокой. Она опасна тем, что снимает личную ответственность. В толпе легко думать то, что думают все, ценить то, что уже признано ценным, и отвергать то, для чего пока нет готового имени. Единичный человек остаётся один перед вопросом о собственной жизни и не может оправдаться тем, что лишь повторял за другими.
Ван Гог действительно не подчинил живопись общественному вкусу. Он писал слишком густо, слишком ярко, слишком нервно для многих современников. Пространство в его картинах изгибалось, небо двигалось, деревья становились пламенем, цвет переставал послушно копировать поверхность вещей. Но было бы ошибкой считать, что он просто игнорировал мнение окружающих. Он хотел признания. Хотел продавать работы. Хотел участвовать в выставках. Хотел, чтобы художники жили и работали вместе. Мечта о «Жёлтом доме» в Арле была мечтой не об одиночестве, а о братстве.
Трагедия заключалась не в том, что ему никто не был нужен. Ему были нужны люди почти до боли, но он не хотел покупать их присутствие предательством собственного зрения. Между равнодушием к обществу и отказом лгать ради его одобрения есть огромная разница. Ван Гог не говорил: «Мне всё равно, увидите ли вы». Вся его жизнь скорее кричала: «Пожалуйста, увидьте меня — но я могу показать вам только то, что действительно вижу».
Он не писал мир таким, каким тот должен был выглядеть по правилам. Он писал напряжение между миром и собственной душой. В его ночном небе звёзды не висят неподвижно — они вращаются, горят, втягивают пространство в движение. Кипарисы тянутся вверх, будто сама земля не может выдержать своей тяжести и пытается прорваться к небу. Поля пшеницы не являются пейзажем для спокойного созерцания: они дышат, сгущаются, угрожают и обещают продолжение одновременно.
Однако это видение было плодом не одной болезни и не чистого безумия. Ван Гог много думал о композиции, цвете, линиях, художниках прошлого и современном искусстве. Романтическое желание объяснить его картины расстройством лишает его главного — сознательного труда. Болезнь разрушала его способность работать; она не была тайным учителем, который создавал шедевры вместо него. Художник появлялся не благодаря приступам, а вопреки им.
После конфликта с Гогеном и тяжёлого приступа жители квартала в Арле подписали петицию, требуя изолировать Ван Гога. Они писали, что боятся его. Его дом закрыла полиция, картины и вещи оказались недоступны, а сам он чувствовал себя почти заключённым. Человек, который приехал на юг искать солнце и мечтал открыть дом для братства художников, оказался в городе, где соседи поставили подписи под просьбой убрать его из своей жизни.
Он не был безвинным святым, которого преследовала исключительно слепая толпа. Его поведение действительно могло пугать, а окружающие не обязаны были понимать болезнь, для которой тогда почти не существовало языка. Но для самого Ван Гога случившееся было переживанием изгнания в предельно буквальном смысле. Он хотел дать миру картины, открыть дверь Жёлтого дома, создать место для других — а мир в ответ запер дверь перед ним.
7. Искусство как спасение и как форма отчаяния
В мае 1889 года Ван Гог добровольно поселился в лечебнице Сен-Поль-де-Мозоль в Сен-Реми. За стенами бывшего монастыря находились сад, оливковые деревья, кипарисы и горы. Были дни относительного спокойствия, когда он мог выходить и работать, и были приступы, после которых память оставляла лишь обрывки. Иногда ему запрещали пользоваться красками. Для человека, который держался за мир через живопись, невозможность писать становилась почти второй болезнью.
За год в Сен-Реми он создал около ста пятидесяти картин. Это число легко произнести как доказательство героической победы: страдание не остановило гения. Но за количеством полотен скрывается более страшное чувство. Ван Гог работал так, будто каждый ясный день был отсрочкой перед новым исчезновением. Он не знал, когда разум снова отнимет у него возможность видеть, держать кисть, строить композицию, помнить произошедшее и узнавать самого себя. Поэтому писать означало не просто создавать искусство. Писать означало успевать существовать, пока существование снова не закрылось перед ним.
Кьеркегор называл отчаяние болезнью «Я». Это не обычная печаль и не медицинский диагноз. Человек может смеяться, работать и выглядеть благополучным, но всё равно пребывать в отчаянии, если не способен правильно отнестись к самому себе. Один не хочет быть собой и пытается исчезнуть в чужих ожиданиях. Другой, наоборот, хочет стать собой исключительно собственной силой, словно может сам быть основанием собственного существования.
Ван Гог избежал первого отчаяния: он не растворился в том, кем его хотели видеть семья, рынок или художественная мода. Но, возможно, всё ближе подходил ко второму. Он пытался удержать своё «Я» собственным трудом. Пока кисть двигалась, связь с миром не обрывалась. Но если единственное основание личности — способность работать, тогда болезнь, усталость, пустой холст или неудавшаяся картина становятся не частным поражением, а угрозой всему существованию.
Искусство спасало его, потому что давало форму хаосу. Цвет превращал тревогу в пространство, линия собирала рассыпающийся мир, повторение мазков возвращало ритм дыханию. Но искусство не могло стать Богом. Оно не могло пообещать, что человек останется достоин любви, даже если больше никогда не напишет ни одного полотна. Не могло сказать: «Твоё право существовать не зависит от результата». Ван Гог всё чаще жил так, будто обязан непрерывно доказывать собственную необходимость новыми работами — словно остановиться значило исчезнуть.
И всё же в его картинах Сен-Реми нет только гибели. Там есть цветущий миндаль, подаренный новорождённому племяннику; ирисы, где каждый цветок сохраняет отдельность среди других; оливковые деревья, которые гнутся под ветром, но остаются живыми; звёздное небо, одновременно пугающее и обещающее, что человеческое одиночество не является всей реальностью. Даже внутри лечебницы Ван Гог писал мир не как окончательно закрытую тюрьму, а как пространство, где после каждого разрушения всё ещё может родиться цвет.
8. Последние семьдесят дней: поля, которые пережили его
Весной 1890 года Ван Гог покинул Сен-Реми и переехал в Овер-сюр-Уаз, ближе к Тео. За семьдесят дней он написал около семидесяти пяти картин и создал больше сотни рисунков и набросков. Такая скорость почти пугает. Он писал дома, сады, портреты, крыши, корни деревьев и огромные поля вокруг города, словно пытался удержать всё видимое раньше, чем мир снова отнимет у него возможность видеть.
Внешне в его судьбе появились первые признаки перемен. Его работы участвовали в выставках. Критик Альбер Орье опубликовал серьёзную и восторженную статью. Одно из полотен было продано. Некоторые художники уже понимали, что перед ними не безумный дилетант, а самостоятельная сила. Ван Гог умер не в абсолютной неизвестности. Но эти ростки признания были слишком редкими и слишком хрупкими, чтобы человек, годами живший в поражении, вдруг смог опереться на них всем своим весом.
К тому же признание не отвечало на главный вопрос. Даже если картины когда-нибудь будут поняты, как прожить сегодняшний день — в маленькой комнате дешёвой гостиницы, с повторяющимися приступами, зависимостью от брата и страхом перед будущим? Тео сам переживал трудности на работе, у него были жена и маленький ребёнок. Винсент любил их и радовался рождению племянника, но мог чувствовать, что прежняя связь с братом неизбежно меняется. Он боялся стать лишним даже для последнего человека, который неизменно оставался рядом.
В письмах этих недель соседствуют почти невыносимые противоположности. Он пишет о полях, о тонких оттенках неба, о картинах, которые даже посреди бедствия сохраняют спокойствие. И рядом — усталость от неопределённости, тревога за Тео, страх перед новым приступом. В незаконченном письме брату Ван Гог оставляет фразу, похожую на признание человека, дошедшего до крайней черты: ради своей работы он рисковал жизнью, и его разум наполовину потерпел в ней крушение.
Финал этой великой трагедии разыгрался в тихом французском городке Овер-сюр-Уаз. 27 июля 1890 года среди полей, которые Ван Гог писал в последние недели, он получил смертельное огнестрельное ранение. Точные обстоятельства произошедшего до сих пор пересказываются по-разному; здесь нет необходимости превращать его последние часы в детектив и выносить окончательный приговор. Достоверно другое: тяжело раненный Винсент сумел вернуться в гостиницу Раву и подняться в свою маленькую комнату.
Он прожил после ранения ещё около полутора суток. Тео приехал из Парижа и оставался у постели брата. В комнате уже не было будущих музеев, миллионов зрителей и всемирного признания. Были боль, табачный дым, редкие слова и два брата, между которыми помещалась почти вся прожитая Винсентом жизнь. Когда Тео попытался говорить о выздоровлении и надежде, Винсент произнёс фразу, сохранённую братом: «Печаль будет длиться вечно». Ранним утром 29 июля его дыхание оборвалось. Ему было тридцать семь лет.
Мы не можем знать, называл ли Ван Гог себя в эти часы абсолютным неудачником и какие именно мысли проходили через его сознание. Но мы знаем предел его знания о собственной судьбе. Он не видел будущих очередей в музеях. Не знал, что его цвета станут частью языка современной культуры. Не мог знать, что отдельные его полотна будут продаваться более чем за сто миллионов долларов. Перед ним оставалась только прожитая жизнь: почти отсутствующие продажи, зависимость от Тео, разорванные отношения, болезнь и картины, которым он отдал всё, не получив уверенности, что они переживут его хотя бы в чужой памяти.
30 июля его хоронили в Овере. В комнате гостиницы последние полотна окружали простой гроб подобием сияющего и мучительного ореола. Гроб был покрыт белой тканью, вокруг лежали жёлтые цветы — подсолнухи и георгины, цвета, которые он так любил. За процессией шли Тео, друзья-художники, семья Раву, соседи и жители городка — около двадцати человек. Его похоронили на солнечном месте среди пшеничных полей. Это не была полная безвестность, но расстояние между этой небольшой процессией и будущей славой кажется почти нечеловеческим.
Будущее пришло слишком поздно. Мир начал отвечать Ван Гогу тогда, когда Ван Гог уже не мог услышать ответа. Посмертная слава не согрела его комнату, не вернула Тео потраченные годы, не стала взаимной любовью и не отменила ни одного дня, когда художник сомневался в праве продолжать. Она лишь сделала трагедию окончательно видимой.
9. Был ли Ван Гог трагическим героем?
В обычном смысле Ван Гога невозможно не назвать трагической фигурой. Он проходит через отказы, бедность, одиночество, болезнь и всё равно возвращается к тому, что считает своим предназначением. Но в строгом смысле «Страха и трепета» Кьеркегора трагический герой устроен иначе: он жертвует личным ради всеобщего долга, и общество способно хотя бы понять, ради чего принесена жертва.
Ван Гог не приносил себя в жертву признанному нравственному закону. Его выбор был страшнее своей необъяснимостью. Нужно забыть всё, что мы знаем о будущем, и увидеть то, что видел он: взрослый человек снова покупает холсты на деньги брата, хотя прежние холсты не продаются; пишет ещё одно поле, хотя никто не просит его об этом; отказывается исправить собственное зрение под вкус публики, хотя это зрение не обеспечивает ему ни дома, ни семьи, ни покоя. У него не было гарантии, что страдание когда-нибудь превратится в смысл. Он выбирал не успех — он выбирал верность без доказательств.
Поэтому он ближе не к трагическому герою Кьеркегора, а к единичному человеку, оставшемуся один на один со своим призванием. Но и рыцарем веры его назвать трудно. Рыцарь веры после бесконечного отречения возвращается к конечному миру, принимает его с радостью и верит, что невозможное всё же будет возвращено Богом. Ван Гог умел видеть чудо в конечном — в цветке, лице почтальона, ночном небе, ветке миндаля, — однако внутреннего примирения ему, кажется, постоянно не хватало. Он видел спасение вокруг себя и не всегда мог распространить его на самого себя.
Его трагедия в том, что он нашёл путь, но не обрёл покоя. Он обнаружил дело, ради которого мог вставать утром, однако так и не научился окончательно верить, что имеет ценность независимо от успеха этого дела. Он стал художником и всё же продолжал задаваться почти детским и чудовищным вопросом: имею ли я право просто быть человеком, если мои картины никому не нужны?
10. Нашёл ли он своё «Я»?
На вопрос, нашёл ли Ван Гог самого себя, невозможно ответить одним словом. Если найти себя означает обнаружить дело, в котором соединяются взгляд, совесть, труд и любовь к миру, тогда да. Живопись собрала всё, что прежде казалось разрозненным. Его религиозное сострадание вошло в лица крестьян. Желание проповедовать стало желанием показывать. Любовь к природе превратилась в цвет. Одиночество обрело линию. Даже неудачи прошлых жизней не исчезли — они стали материалом художника.
Но если найти себя означает прийти к завершённости и внутреннему миру, тогда, вероятно, нет. Ван Гог оставался в пути до самого конца. Он нашёл направление, но не получил гарантии спасения. Он выбрал себя, однако этот выбор приходилось повторять каждый день — перед пустым холстом, перед письмом от Тео, перед очередным отказом, перед закрытой дверью, перед возвращением болезни. Его «Я» не было достигнутой вершиной. Оно было дорогой, с которой он снова и снова отказывался свернуть.
Возможно, именно так и существует человеческое «Я» у Кьеркегора: не как однажды найденное сокровище, а как отношение, которое приходится восстанавливать снова и снова. Стать собой нельзя раз и навсегда; можно лишь продолжать становиться — через выбор, любовь, поражение и веру.
Ван Гог продолжал становиться собой, пока мог держать кисть. Он писал мир таким, каким тот проходил через всё его существование — через веру, голод, любовь, страх, болезнь и надежду. Поэтому его подсолнухи горят цветом уже на границе увядания, а звёзды вращаются над человеком, отчаянно пытающимся поверить, что темнота не является последним словом.
В этом кроется предельная экзистенциальная трагедия его судьбы. Человек, отдельные холсты которого сегодня оцениваются более чем в сто миллионов долларов, умер, не зная масштаба будущего ответа. Тот, кого позднее полюбит весь мир, при жизни так часто чувствовал себя нелюбимым; художник, подаривший людям столько света, ушёл тогда, когда света для него самого оказалось недостаточно.
Через философию Кьеркегора Ван Гог предстаёт человеком, прошедшим огромный и страшный путь. Он не завершил поиск своего «Я», но не прекратил попытку стать собой. Его подлинность была не в безошибочности и не в победе над болезнью, а в неспособности окончательно согласиться на чужую жизнь. Без доказательств он продолжал становиться тем, к чему чувствовал себя призванным.
Но его смерть нельзя называть триумфом. В смерти нет победы, и гибель не освящает страдание. Триумф был раньше — в тех днях, когда Ван Гог мог согнуться, замолчать, стать удобнее, но снова выходил к полю и ставил перед собой холст. Его величие не в том, что он разбился, а в том, что так долго создавал себя из того, что могло его уничтожить.
Он не увидел жатвы, но продолжал сеять. Не получил обещания, что будет понят, но искал точный цвет. Не победил отчаяние раз и навсегда, но превращал его в форму, которую мог выдержать холст. Возможно, он состоялся как подлинная личность не потому, что окончательно нашёл своё «Я», а потому, что не перестал к нему идти. Ван Гог заставил картины говорить; самое страшное в его судьбе — мир ответил им тогда, когда художник уже не мог услышать ответа.