"Павловск" Александра Головина в истории русской лирики
В стихотворении А. Ахматовой «Художнику» (1924), как часто у Ахматовой, описывается парк, определенным образом устроенный (слово “сады” и указывает на такую упорядоченность). Как привычно в мире Ахматовой, парк этот запущенный, заброшенный, забытый, но тем сильнее беспамятство встреч, проходящих в этом парке. Как всегда, всякий порядок, который создавался человеком намеренно и целенаправленно, не как видение целого (образ), а как любимое место (топос), “липовая аллея”, остается застывшим в прошлом, он уже даже не запущен, а навсегда застыл, как соляной столп. Наконец, осеннее небо как “купол высокий” — образ склепа, в котором все уже существуют, и в который возвращается старая любовь как призрак. В этом стихотворении уточняется, что умирание есть одновременно избавление от страстей. Дар неиссякаемых слез — известнейшая монашеская добродетель особой растроганости,
Стихотворение Леонида Аронзона — своеобразный схолий к такому изображению запущенных парков, пригородов города, уже утраченного как город Петра. Начинается с образа оплывшей свечи, поминальной, которая оплывает, тоже как смежившиеся веки мертвеца. Беспамятство оказывается окончательно образом умирания, а не просто самозабвенности, известной заранее. Трава вроде бы не сохраняет опавшие листья, напротив, на перегное из листьев вырастает новая трава. Тропа забвения ведет в столицу. Запущенный октябрьский парк описывается подробно: как движение от платформы по размытым дорогам осени (“размытым… платформам” — метонимия, подчеркивающая границы этого сада, который начинается как будто бы сразу за дорогой, так что переход в него сродни скорому забытью), среди прелых листьев, в огороженный сад. Высокий купол пустых небес, в котором “последняя птица парит” сопряжен в сравнении со ступенями — признаком большого парка, не только с геометрией аллей, но и со ступенями террасс. Наконец, дуб, как дерево мертвых, застывший в полночи — это уже не застывшая героиня, а застывшая память, не личное беспамятство, а беспамятство целой эпохи. Поэтому движение к бессмертию в другом направлении — не к бессмертной встрече, позволяющей ожить от обморока, но к бессмертной заброшенности, к бессмертному одиночеству в каждой ветке дуба, в каждой складке и фибре жизни. Поэтому бессмертие не обретается, а обступает как тень, осеняет своим настигающим напослед дыханием.
Последняя часть стихотворения Леонида Аронзона, психологическая кода, дает вариацию самоощущения: сначала как природных явлений, которые при этом возвращаются к темной земле, а потом как созерцателя красоты дворцового парка Павловска, причем красоты в ее апофеозе, в августовском звездопаде, который уже прошел. Так подчеркивается опять эта тема умирания, минувшей красоты, которая именно в своей открытости и оказалась уязвимой. Высокий купол небес оказался не куполом бессмертия, но куполом красоты, тогда как сама жизнь, а не отдельные события жизни, погрузилась в сумрак.
Ключом для символики обоих стихотворений можно считать картину А.Я. Головина “Павловск” (1911), равно как и его “Золотую осень” (1920) (с изображением скульптуры посреди лип). Тройная липовая аллея — достопримечательность павловского парка, что сразу выводит к образности Ахматовой, но и к переживаниям сумрака у Аронзона. Но главное, “Павловск” Головина решен как ключевая картина для целых поколений образованных людей — “Остров Мёртвых” А. Бёклина (1880--1886): картина изображает своеобразно “вывернутый” храм, ставший склепом, высоко поднятое небо, кипарисы, которые стали центром композиции и не просто заупокойным, но мемориальным деревом, наконец, остров, который именно изолирован строго в сумрачном мире движения к нему по морю. Картина Бёклина, бывшая едва ли не в каждой квартире, привлекала именно таким особым видом храма, который принял мертвецов, оставив нас пока для жизни.
“Павловск” Головина, с таким же высоким небом и смутным переживанием приближения, воспроизводит основные приметы Острова Мертвых: виднеется дворцовая башня, как тоже имитация храма, оказавшаяся склепом для Павла Ι, как бы с самого начала похороненного заживо своей матерью и при этом мыслившего себя жрецом своего мира. Река течет как Лета, в которой тонут все отражения, и замка, и деревьев, и неба, но и другие изображения парка, полные погребальных урн и одиноких скульптур, словно теней умерших, напоминают о том же уже состоявшемся принятии парком своих мертвецов. Наконец, деревья становятся поминальными: это кипарис, но это и плакучая береза. Деревья по обе стороны Леты и заставляют проплыть по этой Лете мысленно, оказавшись уже в мире ушедших, а не живых.
Тогда мы предполагаем, что зрение Ахматовой и Аронзона направлено на одну картину. Но Ахматова изображает движение к небу, когда наш взгляд идет снизу вверх, от аллеи (в Павловске липовой) к садам (распознанию уже пород деревьев и общей композиции сада, к небесам, в которые и упираются деревья забвения. Аронзон, напротив, смотрит сверху вниз: от смеркающихся небес, грозящих позднее дождями, хотя пока еще солнечно, к переживанию парка, смутного и умирающего, в том числе с воспоминанием об августовских космических праздниках, к плаванию по Лете и обретению своего “я” в этих воспоминаниях. Где у Ахматовой расчерчена личная судьба, у Аронзона расчерчена по календарю его смерть. Деревья и другие поминальные приметы не опрокинуты в забвение, как бывает, если запрокидывать голову, взирая на пейзаж, а опрокинуты в смерть, если опускать взор, находясь уже внутри пережитого пейзажа.
А. АХМАТОВА. ХУДОЖНИКУ
Мне все твоя мерещится работа,
Твои благословенные труды:
Лип, навсегда осенних, позолота
И синь сегодня созданной воды.
Подумай, и тончайшая дремота
Уже ведет меня в твои сады,
Где, каждого пугаясь поворота,
В беспамятстве ищу твои следы.
Войду ли я под свод преображенный,
Твоей рукою в небо превращенный,
Чтоб остудился мой постылый жар?…
Там стану я блаженною навеки
И, раскаленные смежая веки,
Там снова обрету я слезный дар.
1924
Л. АРОНЗОН, ПАВЛОВСК
Уже сумерки, как дожди.
Мокрый Павловск, осенний Павловск,
облетает, слетает, дрожит,
как свеча, оплывает.
О август,
схоронишь ли меня, как трава
сохраняет опавшие листья,
или мягкая лисья тропа
приведет меня снова в столицу?
В этой осени желчь фонарей,
и плывут, окунаясь, плафоны,
так явись, моя смерть, в октябре
на размытых, как лица, платформах,
а не здесь, где деревья — цари,
где царит умирание прели,
где последняя птица парит
и сползает, как лист, по ступеням
и ложится полуночный свет
там, где дуб, как неузнанный сверстник,
каждой веткою бьется вослед,
оставаясь, как прежде, в бессмертье.
Здесь я царствую, здесь я один,
посему — разыгравшийся в лицах —
распускаю себя, как дожди,
и к земле прижимаюсь, как листья,
и дворцовая ночь среди гнезд
расточает медлительный август
бесконечный падением звезд
на открытый и сумрачный Павловск.
1961