Donate
Prose

Рэймон Федерман. Тсс… (История одного детства). Отрывок из романа – 2

Игорь Булатовский27/07/20 13:502.3K🔥
Фотография Робера Дуано
Фотография Робера Дуано

В середине августа Издательство Яромира Хладика выпустит книгу американского и французского писателя Рэймона Федермана «Тсс… (История одного детства)» в переводе Валерия Кислова. На книгу открыт предзаказ на сайте издательства.

Детство американского и французского писателя Рэймона Федермана закончилось 16 июля 1942 года, в день Большой облавы, когда французская полиция, выполняя грязную работу гестапо, арестовала более 13 000 евреев, живших в Париже и его предместьях; почти все они были впоследствии уничтожены в лагерях смерти. Треть арестованных составляли дети. Рэймона спасла мать: в момент ареста семьи она спрятала его в лестничном чулане и сказала ему: «Тсс…» Это «тсс», печать спасения, залог «излишка жизни», второго рождения, стало источником всего творчества Федермана, вернее — страшной дырой молчания, из которой родилась вся его многоголосая, многоликая, многоязычная проза.

Вот, что произошло. Однажды мой отец и моя мать решили что-нибудь предпринять и заработать больше денег для того, чтобы прокормить детей. Они где-то нашли ручную тележку и загрузили ее вещами на продажу. Посудой, всякой всячиной для кухни, старой мебелью и даже подержанной одеждой. У меня нет ни малейшего представления о том, где они достали это перевозочное средство и все вещи, погруженные в нее, чтобы потом продавать их на рынках Монружа и Кашана. Может быть, это барахло им отдал дядя Морис, ведь он торговал на рынках. Морис мою мать любил. Потому что они вместе были в приюте.

Сидя на краю тротуара перед домом, мои сестры и я смотрели, как мать потянула тележку за оглобли и за толстую веревку, стягивающую ее плечи. Если бы мой отец видел пьесу «В ожидании Годо», эту веревку он, наверняка, привязал бы к ее шее.

Мать тянула спереди, отец толкал сзади. Они сказали, что едут в Кашан торговать на рынке. Что мы должны вести себя хорошо и остерегаться машин. После чего, оставив нас на улице, уехали.

Жаклине было, наверное, лет шесть. Мне — восемь. Саре — десять. Мы не боялись оставаться одни.

Когда тележка исчезла за поворотом, мы с сестрами немного поиграли на тротуаре. Мы играли в классики и в чехарду. Потом пошли играть во двор нашего дома.

Леона, Мари и моего двоюродного брата Соломона не было дома. Они поехали к моей бабушке, как это делали каждое воскресенье. Думаю, приезжая к ней по воскресеньям, Леон и Мари давали ей деньги.

Других жильцов дома тоже не было. За исключением девушки с четвертого этажа.

Кажется, это был хороший солнечный майский день. Моя сестра Жаклина играла со своей куклой, Сара, сидя на земле и прислонившись к стене, читала книгу графини де Сегюр. Я вел своих оловянных солдатиков в серьезное сражение.

Девушка, жившая рядом с нами на четвертом этаже, стояла у окна. Не знаю, сколько ей было лет. Я был еще слишком мал, чтобы интересоваться девушками. Но мне нравились ее длинные рыжие волосы, которые блестели на солнце, и ее манера смеяться, и то, как она ласково щипала меня, когда мы встречались на лестнице.

В своей квартире мы часто слышали, как она поет. У наших квартир была общая стена. В доме все ее любили. Кроме моего дяди Леона, который говорил, что она courveh. А мой отец говорил, что она, должно быть, профессиональная певица.

Итак, мы с сестрами играли во дворе. Да, это, наверное, было воскресенье. По воскресеньям рынок устраивался в Кашане, а по четвергам — в Монруже.

Девушка из окна крикнула: Дети, что вы там делаете?

Мы ответили: Играем.

Затем она сказала: Рэймон, поднимись на минутку, я тебе кое-что покажу.

Заинтересовавшись тем, что она хотела мне показать, я оставил своих солдатиков во дворе и поднялся к ней. Когда я вошел в ее квартиру, она сидела на краю кровати. На ней был полупрозрачный пеньюар. Кажется, сиреневый.

Я уже не уверен, какой именно был цвет, но всякий раз, когда вновь вспоминаю о том дне, я вижу ее в сиреневом пеньюаре.

Я встал у дверей, и она мне сказала: Иди сюда, мой миленький. Я подошел к ней и когда оказался совсем рядом, она начала расстегивать ширинку на моих штанах. Тогда я еще носил короткие штаны.

В то время ширинки мальчиковых штанов и шорт были преимущественно на пуговицах, а не на молнии.

Когда она принялась расстегивать мне ширинку, я сначала немного удивился. Но потом подумал — если был способен в том возрасте думать — что она захотела снять с меня штаны для того, чтобы зашить дырку, которую я сделал, когда, сидя на земле, играл со своими оловянными солдатиками.

Я порвал штаны, скользя на ягодицах с одной стороны поля боя на другую, чтобы солдаты могли стрелять друг в друга.

Мои солдаты были разделены на две армии. Черная армия и красная армия. Красная армия часто выигрывала, потому что в ней было три всадника.

Иветта, да, именно так ее звали, должно быть, заметила, что я порвал штаны, и попросила меня подняться к ней, чтобы зашить дырку до того, как вернется моя мать. Мне показалось это очень любезным с ее стороны.

Иветта, все время говорил мой отец, девушка очень милая и очень красивая. И если она не певица, то, наверное, манекенщица в ателье мод.

Я думал то же самое, пока она расстегивала мне штаны. Что это очень мило с ее стороны вдруг подумать о том, чтобы зашить мне дырку на штанах. Когда она их сняла, я покраснел и немного сдвинул ноги. Иветта ласково засмеялась.

Затем сказала: Не бойся, садись рядом со мной и снимай трусики.

Может быть, она хотела еще и выстирать мои трусы, которые в тот день были не очень чистыми. Я их немного запачкал. И мне было стыдно снимать их. Но она настояла.

Давай, мой сладенький, не стыдись, сказала она. Тогда я снял трусы и сел рядом с ней, совсем голый. И засмеялся вместе с ней.

Ее рука легонько дотронулась до моего пениса. В то время он был невелик. И, кажется, еще никогда не вставал. Либо я этого не замечал. Даже волосиков вокруг еще не было.

Иветта все время тихонько приговаривала: Не бойся, сейчас увидишь, как это приятно. Держа мой сморчок двумя пальцами, она нежно потирала его о мою ляжку. Да, о мою ляжку. Не о свою.

Затем спросила у меня: Ты никогда это не делаешь?

Я пожал плечами и сказал: Нет, никогда.

Ты не трогаешь свой петушок? Никогда не держишь его в руке вот так? спросила она, теребя быстрее.

Держу, сказал я. Когда писаю.

Она засмеялась. Приятно, да? спросила она.

Да, это было приятно. Мне было хорошо повсюду во всем теле. Я чувствовал себя счастливым, пока она теребила мой стручок. Затем она перестала это делать, поднялась и сказала мне: а теперь быстренько одевайся, иди играть и ничего не рассказывай. Тогда я натянул свои грязные трусы и свои штаны с дырой на заднице и спустился играть во двор.

Моя сестра Сара спросила: Что она тебе показала?

Так, ничего, ответил я. Только свою фотографию, когда она была маленькой девочкой.

Моя сестра Жаклинна спросила: А зачем она показала тебе эту фотографию?

Не знаю. Просто так, ответил я.

Затем я вернулся к своему сражению между оловянными солдатиками. В тот день битву выиграла опять красная армия. Все солдаты черной армии были повержены, и я смеялся, когда они падали замертво.

А Иветта снова стояла у окна.

После того дня, не раз в своей кровати, ночью, я делал себе хорошо, как меня научила Иветта. Она разбудила мою раннюю сексуальность. Но в первый раз эякуляция у меня случилась намного позднее.

Я не помню, когда это случилось в первый раз, но помню, что очень испугался на следующее утро, увидев на простыне желтоватые пятна: Что скажет Мама? Как я ей это объясню?

Мать, конечно же, заметила, что я натворил. Но ничего не сказала. Взяла простыню и прокипятила ее в большом чане, в котором стирала наше белье.

Потом повесила простыню на проволоку во дворе, чтобы высушить. Чуть позднее я тайком подбежал посмотреть, остались ли на ней мои порочные круги.

Я дрочил почти каждый вечер. Когда я это делал, то брал в постель кусок газеты, чтобы спускать туда. Утром, когда шел опорожнить ведро, выкидывал газетный комок в туалет.

По поводу газет: в туалете во дворе туалетной бумаги не было. Подтирались газетами.

Леон разрезал газеты на маленькие квадратики и клал их в туалет. Он был очень скупым.

Иногда, когда я какал, газетных квадратиков уже не оставалось, и тогда мне приходилось подтираться пальцем и затем вытирать его об стену. Так делал не я один. На стенах часто оставались следы фекалий.

Когда Леон их замечал, то заставлял меня мыть стены туалета щеткой.

Когда я не мог сдерживаться, то дрочил в туалете. Дверь закрывалась на маленький крючок. Иногда, когда я спускал, сперма оставалась на стенах, и я вытирал ее перед тем, как выйти. После дрочки я выходил из туалета, немного стыдясь.

Один раз, когда я дрочил, моя мать застукала меня и сказала: Если ты будешь это делать, я скажу Папе, и он тебе покажет. И потом, если не прекратишь, то ослепнешь, и у тебя по всему лицу пойдут прыщи.

Когда Мама это сказала, я испугался и несколько дней сдерживался, но потом…

Федерман, тебе не стыдно описывать подобные вещи? Не знаю, стоит ли продолжать эти истории с дрочкой. Твоя издательница наверняка скажет, что такая похабщина уже не продается.

Вот-вот, именно этого литературе и не достает сегодня. Дрочки. Я не имею в виду псевдо-интеллектуальную дрочку. В мудаковатых романах, которые публикуют в последнее время, этого хватает сполна. Я имею в виду настоящую дрочку.

Чуваки, которые в бестселлерах рассказывают о своем детстве, никогда не упоминают о том, как они дрочили, когда были детьми, и как от этого у них на роже высыпали прыщи. Нет, они никогда об этом не говорят или делают это метафорически. Словно стыдятся, что мастурбировали в юности и, наверняка, продолжали это делать и позднее.

Кстати, я как-то читал автобиографию одного писателя, который несколько лет назад получил Нобелевскую премию. Он рассказывал о своей молодости и ни разу не сказал: Я дрочил, или я мастурбировал, или я доставлял себе удовольствие в одиночку. Ни слова об этом. Он даже ни разу не употребил слово «онанизм».

Вот я, если бы я рассказывал о своем детстве, не упомянув, хотя бы вскользь, об удовольствии, которое себе доставлял, а ведь других удовольствий было не так уж и много, то моя история была бы неполной. Она была бы какой-то неустойчивой.

Чуваки, которые рассказывают о своем детстве и никогда не говорят, что они дрочили, заминают самые приятные моменты в своем жалком детстве.

Счастливого детства не бывает. Тот, кто говорит, что у него было счастливое детство, врет.

Это прекрасно показал Пруст. Даже когда мать обожает своего сына, она делает его несчастным.

Я говорю, что детство без мастурбации, это детство печальное, детство, которое вызовет у ребенка серьезные психологические проблемы, когда он станет взрослым. Или она станет взрослой. Для девчонок то же самое.

Ты знаешь, Федерман, тебе следовало бы изменить название своей книги и озаглавить ее «История детства не как у других».

Хм, неплохо. Я об этом подумаю.

Но сначала, пройдусь еще немного по сальной стороне моего детства.

В школе большие мальчишки все время рассказывали о том, как они мастурбируют. Один парень говорил, что делает это всегда перед зеркалом шкафа. А другой — что он любит наслаждаться, спуская в свою подушку. А третий — перед фотографиями голых женщин, которые он нашел в книге своего отца. Его все время просили принести эту книжку в школу и показать. Но он отказывался.

А я никогда ничего не говорил. Ничего не рассказывал. Я был слишком стеснительным. И все ребята говорили: сын чахоточного дрейфит. Он не знает, как это делается.

Ах, в школе похабщины хватало! Но так, наверняка, было во всех школах для мальчиков.

В школе у нас были две учительницы. Одна — старая и уродливая. Всегда плохо одетая. С седыми волосами, закрученными в пучок. Она носила хлопковые чулки, которые все время сползали. Другая — молодая и красивая женщина, которая хорошо одевалась. Она всегда носила короткие юбки, шелковые чулки со стрелкой сзади и туфли на высоком каблуке. Все мальчишки в классе, включая меня, были в нее влюблены.

В классе она сидела не за конторкой, а за столом. И под столом мы могли видеть ее ноги. Во время ее уроков на пол падало невероятное количество карандашей, резинок и ручек.

Из–под парты можно было заглянуть учительнице под юбку. Было видно только до бедер, там, где заканчивались чулки. Были видны подвязки. Но этого было достаточно. Иногда был виден даже маленький кусочек ее трусиков, когда она, не отдавая себе отчета, раздвигала ноги.

Сейчас я задумываюсь, не специально ли она это делала, прекрасно понимая, что это значит, все эти постоянно падающие на пол карандаши и резинки. Сегодня я, конечно, могу об этом задуматься, но, когда я был ребенком, лазающим под парту за карандашом или ручкой, то я ни о чем не задумывался. Я быстро смотрел. А ночью, под одеялом, пытался припомнить, что увидел.

Однажды один парень из нашего класса привязал веревочку к письке другого парня, который сидел позади него. Их парты стояли в самом конце ряда, одна за другой. Сидящий впереди тихонько подергивал веревочку, чтобы у сидящего сзади вставало.

Это происходило пока учительница, склонившись над книгой, читала вслух стихотворение. Думаю, стихотворение Виктора Гюго.

И вот она вдруг поднимает голову, чтобы проверить, хорошо ли ее слушают, и видит, что один парень все время дергает рукой, что-то сжимая в ладони. Она ему говорит: Гастон…

Для правдоподобия рассказа буду называть этого парня Гастоном, а другого, к письке которого была привязана веревочка, — Гюставом.

…что у тебя в руке?

Гастон краснеет и говорит: Ничего.

Нет, я же вижу, что у тебя в руке что-то есть и ты с этим играешь. Принеси это сюда немедленно.

Весь класс хохочет, потому что все парни в классе видели, чем занимались Гастон и Гюстав.

Тогда Гастон встает, и Гюстав, конечно, вынужден тоже встать, и оба идут к столу, за которым сидит учительница.

Когда учительница видит, что в руке у Гастона и что в руке у Гюстава, которому со своим болтом в руке тоже пришлось подойти, она краснеет и кричит: Поганцы! Извращенцы! Я сейчас позову директора. И отправляет сидящего у двери мальчика за директором школы.

Ладно, об этой сальной сценке добавить нечего. Только то, что Гастона и Гюстава выгнали из школы, не дожидаясь конца семестра, еще до рождественских каникул. То, что я рассказал, произошло незадолго до Рождества. Не знаю, в каком году это было. Но в тот день мы в классе здорово повеселились.

Кстати, этой учительнице надо бы дать какое-то имя. Для большего правдоподобия того, о чем я рассказываю. Назову ее Колеттой. Да, имя Колетта ей подходит. А другой учительнице, некрасивой, я никакого имени давать не буду.

Поскольку я рассказываю то, что происходило в школе мальчиков на улице Банё, было бы хорошо рассказать и о том, что мы иногда делали во дворе школы во время перемен.

Школа была как тюрьма. С высокой стеной из красных кирпичей вокруг.

Я расскажу это как отдельную маленькую историю. И даже дам ей название.

Испытание

Семь лет. Ты в школе. В школе для мальчиков в рабочем предместье Парижа.

Во время перемены ребята старше тебя — скажем десяти-одиннадцати лет — отходят вглубь двора к высокой стене из красного кирпича, чтобы провести испытание. Ты идешь с ними несмотря на то, что они всегда задирают тебя, потому что ты рахитичный и неловкий. Хотя ты в этом не виноват. Старшие разрешают тебе участвовать в испытании вместе с ними, чтобы тебя подразнить и над тобой посмеяться.

Испытание проходит в дальнем углу двора, подальше от присматривающего за детьми воспитателя, который ходит туда-сюда, читая на ходу книгу.

Самый старший парень прочерчивает белым мелом линию на стене выше своей головы. Тем временем другой парень прочерчивает линию по земле метрах в трех от стены. Затем все, ребят шесть и ты, начинают испытание, чтобы определить, кто в этот день сумеет писнуть выше всех над чертой на стене. Ты еще никогда не выигрывал.

Только один раз тебе удалось писнуть выше черты. Но это потому, что ты стоял ближе к стене, приблизительно в метре, а еще потому, что в то утро, проснувшись, ты специально не писал, готовясь к испытанию.

Ты был возбужден тем, что впервые сумел писнуть выше черты, даже если не прошел испытание в тот день. Для тебя это было, как будто ты пустил струю в небо.

Ребята сказали, что ты жульничал, потому что заступил черту на земле. А квалификацию проходили только те, кто писал из–за черты. В тот день тебя дисквалифицировали, и ты не стал писуном высшего уровня.

Comment
Share

Building solidarity beyond borders. Everybody can contribute

Syg.ma is a community-run multilingual media platform and translocal archive.
Since 2014, researchers, artists, collectives, and cultural institutions have been publishing their work here

About