”Стихи о неизвестном солдате“: актуальное прочтение
[1]
Этот воздух пусть будет свидетелем –
Дальнобойное сердце его –
И в землянках всеядный и деятельный –
Океан без окна, вещество.
До чего эти звёзды изветливы:
Всё им нужно глядеть — для чего? –
В осужденье судьи и свидетеля,
В океан без окна вещество.
Помнит дождь, неприветливый сеятель,
Безымянная манна его,
Как лесистые крестики метили
Океан или клин боевой.
Будут люди холодные, хилые
Убивать, голодать, холодать,
И в своей знаменитой могиле
Неизвестный положен солдат.
Научи меня, ласточка хилая,
Разучившаяся летать,
Как мне с этой воздушной могилою
Без руля и крыла совладать,
И за Лермонтова Михаила
Я отдам тебе строгий отчёт,
Как сутулого учит могила
И воздушная яма влечёт.
[2]
Шевелящимися виноградинами
Угрожают нам эти миры
И висят городами украденными,
Золотыми обмолвками, ябедами,
Ядовитого холода ягодами —
Растяжимых созвездий шатры,
Золотые созвездий жиры…
[3]
Аравийское месиво, крошево,
Свет размолотых в луч скоростей,
И своими косыми подошвами
Луч стоит на сетчатке моей.
Миллионы убитых задешево
Протоптали тропу в пустоте, —
Доброй ночи! всего им хорошего
От лица земляных крепостей!
Неподкупное небо окопное —
Небо крупных оптовых смертей, —
За тобой, от тебя, целокупное,
Я губами несусь в темноте —
За воронки, за насыпи, осыпи,
По которым он медлил и мглил:
Развороченных — пасмурный, оспенный
И приниженный — гений могил.
[4]
Хорошо умирает пехота,
И поет хорошо хор ночной
Над улыбкой приплюснутой Швейка,
И над птичьим копьем Дон-Кихота,
И над рыцарской птичьей плюсной.
И дружи’т с человеком калека —
Им обоим найдется работа,
И стучит по околицам века
Костылей деревянных семейка, —
Эй, товарищество, шар земной!
[5]
Для того ль должен череп развиться
Во весь лоб — от виска до виска, —
Чтоб в его дорогие глазницы
Не могли не вливаться войска?
Развивается череп от жизни
Во весь лоб — от виска до виска, —
Чистотой своих швов он дразнит себя,
Понимающим куполом яснится,
Мыслью пенится, сам себе снится, —
Чаша чаш и отчизна отчизне,
Звездным рубчиком шитый чепец,
Чепчик счастья — Шекспира отец…
[6]
Ясность ясеневая, зоркость яворовая
Чуть-чуть красная мчится в свой дом,
Словно обмороками затоваривая
Оба неба с их тусклым огнем.
Нам союзно лишь то, что избыточно,
Впереди не провал, а промер,
И бороться за воздух прожиточный —
Эта слава другим не в пример.
И сознанье свое затоваривая
Полуобморочным бытием,
Я ль без выбора пью это варево,
Свою голову ем под огнем?
Для того ль заготовлена тара
Обаянья в пространстве пустом,
Чтобы белые звезды обратно
Чуть-чуть красные мчались в свой дом?
Слышишь, мачеха звездного табора,
Ночь, что будет сейчас и потом?
[7]
Наливаются кровью аорты,
И звучит по рядам шепотком:
— Я рожден в девяносто четвертом,
Я рожден в девяносто втором…—
И в кулак зажимая истертый
Год рожденья — с гурьбой и гуртом
Я шепчу обескровленным ртом:
— Я рожден в ночь с второго на третье
Января в девяносто одном
Ненадежном году — и столетья
Окружают меня огнем.
Не надо пугаться. Хотя бы понятно, что это высказывание о войне. Это уже довольно много. Вообще, это скорее высказывание войны, в смысле — от имени войны. Как демон, носится это стихотворение над полем битвы со сверхзвуковой скоростью. Нечего удивляться, что при чтении под обстрелом не всё успеваешь понять — но хорошо улавливается грохот, какие-то страшные вещи, которые и невозможно было помыслить про виноград. То есть вообще — не надо некоторые вещи расшифровывать, ведь, как говорил сам Мандельштам, это может значить такое, что сам потом рад не будешь.
Воздух убивает дыхание — как иначе это сказать? Этот полупригодный, продымленный, медлительный, стиснутый ужасом воздух — воздух оспенный, будто созданный, чтобы отнимать. Все эти вещи летящие и проносящиеся, разрывающие его, прорезающие, свистящие у виска — вот истинные небожители, вот кто дышит вместо человека, оптом, крадет его дыхание кубометрами. Лежит он, безымянный, неизвестный, уже закопанный заживо в безоконном развороченном окопе — океан тел. Зарытое сокровище — всякие жемчуга, да? — помеченное крестиком на карте. Оно лежит там давно, оно туда положено веками, легендарный клад разменных монет — никто за ним не придет, потому что он дорог только закопанным.
Никто уже не помнит, что значит “изветливый”, это значит стукач, ябеда. Если у стен есть уши, если Ким Чен Ын читает мысли, то что уж говорить про звезды — зачем-то же они там висят? Солнце, кстати, никакая не звезда. Потому что произносится почти как сердце. Знаете, говорят, сердце упало? Это то, что чувствуешь в воздушной яме, если ты самолет. Околосмертельное переживание.
Мы теперь уже познали логику шатроноссцев-гуртоводов — где колышек вбил, там и мое. Спиздили звезды, растянули созвездья, встали враскоряку, назло. О таких говорят — с жиру бесятся. Вот их мир — передвижная опухоль, в которой копошатся черви. Это даже не топтание на месте, это крестный ход в пустоте. Ну вы держитесь, всего вам хорошего!
Что это вообще значит — «хорошо умирает пехота»? Это значит — дружно, хором, по-братски. Хороший солдат — неизвестный солдат. В товариществе недобитых дела обстоят тоже хорошо — ведь всем найдется работа. (О. Лекманов увидел здесь «оптимистическую тему взаимовыручки», и не надо смеяться.) Конечно, ясно, о какой работе речь. В жертву этой работе приносится человек как избыток. Может быть, трудно вообразить, что Мандельштама хлебом не корми, а только дай потолкаться в очередях, но он действительно как будто на это и напрашивается, стоя с паспортом в кулаке. Ода Сталину и ода солдату написаны почти одновременно. Тогда же Мандельштам просится на какую-то войну за “понятные слова”, то есть, как это ему свойственно, против себя. Всё это читать невозможно, но это факт. Происходит, как признается сам Мандельштам, поедание своей головы.
Эти стихи — одно долгое окровавленное, обморочное падение — аэроплана, человека, солнца. В этом падении не столько всё мешается, сколько опрокидывается, но не так, что всё становится наоборот, а так, что всё становится сразу (целокупным). Это длинная вертикальная панорама, ее можно было бы свернуть в свиток, и читать хоть сверху вниз, хоть наоборот. Это уже было — и падают стрелы сухим деревянным дождем, и стрелы другие растут на земле, как орешник. Эти стихи ломаются в падении — это поломанные стихи, слепок со смятения, бесконечные фальстарты. Никто даже толком не знает, сколько их, этих стихов, это стихи со сломанным позвоночником. И все-таки они работают. Аэроплан-солдат — как тютчевский лебедь — застрял в вечном падении между небом и небом, между набитыми огнем артиллерии столетиями. "И царствовал, и никнул он". Но "и то, и другое" — не политическая тема, ее не понимает власть, и в этом смысле «Стихи о неизвестном солдате» — это наиболее полное воплощение личной трагедии Мандельштама, это «Стихи о Мандельштаме».