Donate
Журнал «Иностранная литература»

Альфонсас Ника-Нилюнас Фрагменты дневника 1938-1975

Из записей 1938-1944 годов

Перевод Марии Чепайтите

1938

Из блокнота записей за сентябрь, октябрь, ноябрь

<…> Приехал в Каунас. Последние дни в Нямеикшчяй провел со своими стихами: читал, правил, уничтожал. Всего получилось около 20. Из них отобрал 10: “Весенняя девочка”, “Поэма блудного сына”, “Фермеры говорят о жизни”, “Детство”, “Песня”, “Кошка”, “Последний сон”, “Мандолина”, “Дорога”, “Зов реки” — все те, которые еще дороги мне, которые остались частью моей души, ритмом моей крови, моим мирком. А теперь не знаю, что с ними делать. Печатать? Да кто их будет печатать? Кому, кроме меня, они могут быть интересны? Все они не созвучны тому, что сейчас пишут и печатают. Кроме того, напечатав, я могу их лишиться: они станут не только моими. Это что-то вроде предательства своего мирка, как будто я продать его хочу. Ведь я пишу для себя, а не для других, и все это — наша собственность: моя, моего мирка и друзей моих — вещей. Никто не продает своего королевства. Никто не продает своих друзей. Никто не продает себя.

* * *

Сегодня утром в университете я выполнил все регистрационные формальности и стал легальным “фуксом”, имеющим право носить студенческую шапочку — белую, с зеленым околышем. <…>

* * *

Помаленьку включаюсь в повседневный ритм университета. Первое любопытство постепенно сменили учебные заботы. Большинство профессоров уже объявили, когда, в какие часы и что будут читать. Знакомые по книгам и газетам имена и фамилии превратились в живых или почти живых людей, и почти все они, хотя бы в моих глазах, немножко “умалились”.

Один только Путинас стал еще более далеким и таинственным. Большинство же — как будто карикатуры на самих себя: Миколас Биржишка, которого нельзя причислить ни к одной категории живых людей — он как будто сошел со страниц старого учебника; громадный Изидорюс Тамошайтис, с громадной головой, громадной шевелюрой, громадным портфелем, громадными шагами входящий в аудиторию; Антанас Салис, напоминающий упитанного ребенка-переростка; Пранас Скарджюс, чей профиль — точь-в-точь скульптура с острова Пасхи; неловко, как бы наспех сложенный гигант Балис Сруога и миниатюрный Шарунас Винцас Креве[1].

* * *

Университет (через месяц) все более начинает напоминать не Храм наук, куда допущены лишь избранные, а место для увеселений. Лекции, от которых я так многого и так трепетно ожидал, разочаровали и постепенно уходят на второй план. Оказывается, свет надо искать самому. Да! Самому!

* * *

Вчера получил переводы Китса на французский язык, в том числе и “La Belle Dame Sans Merci”[2]. Читая эти стихи, я сам был рыцарем, блуждающим по берегу осеннего озера, и каждая строфа, каждая строчка, каждое слово бередили шрамы, которых у меня не было, растравляли раны, которых я не получал.

* * *

Предполагаемое название сборника стихов (если когда-нибудь соберусь выпустить): “Песни обо мне и вещах, которые были моими друзьями”.

* * *

Мистика университета. Университет — мистическое тело, соблазн, искушение, которому в какой-то степени может поддаться любой человек. Своеобразное государство в государстве со своей территорией, жителями и своим правительством; с гимном, который призывает к радостям жизни; со своим фольклором, его героями и шутами. Самые лояльные жители этого государства не учатся, а студенчествуют, верноподданнически исполняя слова гимна, который для них стал чем-то вроде конституции. Это единственная в их жизни возможность сверкнуть, стать героями дня, поскольку позже (“post jucundam juventutem”[3]) им суждено погрязнуть в безнадежной серенькой трясине будней, трудясь учителем или чиновником где-нибудь в захолустье. Они живут двойной жизнью: меж внешним блеском на людях и убожеством частной жизни. На людях (в университете) они появляются только в модных костюмах с изящно повязанными галстуками, в рубашках снежной белизны, лакированных ботинках, всегда красиво причесанные, побритые, надушенные. А частная их жизнь протекает в нищете: вместо отдельной комнаты они снимают какой-нибудь угол — кровать в темной прихожей или закутке коридора и шкаф, чтоб повесить там роскошную униформу. Домой они возвращаются только переночевать. Едят они (если их не пригласит на обед какой-нибудь почтительный фукс) только один раз в день и чаще всего — в студенческой столовой, где надо платить только за суп, а хлеба можно брать сколько угодно.

“O alte Burschenherrlichkeit!”[4] <…>

1939

Нямеикшчяй

26 июня

До обеда был с братьями на речке. Улов на редкость удачный. Когда вернулись, первые слова мамы: куда я столько дену? Я сказал, что можно часть отнести тетушке. Словно поняв мои слова, сбежались все кошки и стали громко требовать свою долю. А я лег во дворе на травку и понемногу отдалился от всего.

После обеда принесли почту с двумя последними номерами “Les nouvelles littéraires” от Й. К. и целую охапку литовской прессы. Такая бередящая вставка в недавно начавшееся лето, диссонанс в “июньской симфонии”. Я, наверное, еще никогда так интенсивно не жил собой, как сейчас. Граница между мной и внешним миром увеличилась почти до бесконечности. Ничего не читаю. Поскольку сенокос еще не начался, и не работаю тоже.

27 июня

Аристократия. Аристократия природы. Аристократия времен года. Аристократия восходов и закатов. Аристократия интенсивного общения с вещами. <…>

Пятница / 1 сентября

Приходит папа из Утяны и торжественно объявляет, что началась война. Сегодня утром немецкая армия перешла границу Польши и наступает по всему фронту. В Литве тоже объявят мобилизацию. Мама тут же начинает волноваться, что же будет с Адольфасом[5], который сейчас служит в армии. Зашел сосед, у которого — радио, рассказывает, что Литва уже объявила нейтралитет и не будет соваться в войну. Выходя, добавляет: “Хорошо чертякам-полякам: это им за ультиматум!”[6]

Война! Это слово, как и сама реальная война, знакомы мне только по молитве “Под Твою защиту прибегаем”, да из рассказов в раннем детстве, и всегда вызывает у меня мистический озноб. Помню, как когда-то наш сосед Стасюнас, прозванный Болтуном, только начал рассказывать, мол, вот евреи говорят, скоро война начнется, а я уже затрясся всем телом. Ровно такое же неуправляемое чувство и сейчас.

Понедельник / 11 сентября

Новости с фронта. В полях и в доме — чувство пустоты. Последние дни дома. С раннего утра до обеда бродил по лесу — собирал грибы и орехи (мама ругалась, что я так долго не приходил есть). Потом до сумерек переписывал “урожай” своих стихов (“Слепой рассказывает о доме”, “Домики у реки”, “Книги”, “Сестра”), кое-что еще поправил.

Чтение: “Du côté de chez Swann” и “A l’ombre des jeunes filles en fleurs”[7]. Обе эти книги заняли три летних месяца, и сейчас, собираясь обратно в город, я еще опьянен ими. <…>

[Каунас]

11 октября

Не греза разве это? Не мечтанье -

Еще вчера не знавшее надежд?[8]

Наконец (со вчерашнего дня) Вильнюс наш! Да! Наш! Я шел по улице в шумной толпе студентов и думал: вот исчезла эта постоянно саднящая боль, преследовавшая меня с самого детства, зажила вдруг ноющая рана, которая отравляла мою жизнь, из–за которой я все время был ущербным, обиженным. Только сейчас я стал совершенно свободен. Кто-то предложил идти к посольству СССР, и демонстранты, распевая “На Вильнюс! На Вильнюс!” бросились в ту сторону, но полиция не пропустила. И опять думал: а вот еще недавно я собирал картинки нашего Священного Града, которые вкладывали в пачки папирос “Вильнюс”!

* * *

Письмо из дома. Óна пишет, что поля опустели и леса желтеют; что внезапный порыв сильного ветра сорвал во дворе с угловой липы наш с Йонасом[9] самолетик; что они с немалыми трудами водрузили его обратно, на самую верхушку, и он ровно так же меланхолично свистит, как и раньше: ждет моего возвращения домой. <…>

1940

[Вильнюс]

Четверг / 14 февраля

Долго не мог собраться (а может, просто не хотелось) и сесть за эти записи. Живая жизнь привлекательнее ее фиксации. Все не могу никак прийти в себя от эйфории общей (общежитийной) жизни. До сих пор все еще не нашел времени, чтоб остановиться, задуматься, вернуться в себя. Дни заполняет университет, вечера (иногда до поздней ночи) — dolce far niente[10] у друзей, в коридорах, на лестнице или в читальне (в которой царит такой шум, что и при большом желании не почитаешь). В этом очень помогают многочисленные “специалисты по времяпрепровождению”, которых всюду полно: у доски объявлений в вестибюле, на возвышении дежурного, возле полочек для почты, — где только хочешь.

Каждый день обещаю себе придерживаться некоторого распорядка и каждый день не сдерживаю обещаний, поскольку, как известно, гораздо приятнее чего-то не выполнять, чем выполнять.

Для равновесия (хоть бы раз в неделю, чаще всего в одиночестве) брожу по поразительному центру Вильнюса. Это помогает мне восстановить душевное равновесие и заново примириться с самим собой.

27 февраля

Приезжал Гедиминас Й.[11] из Каунаса. Поскольку он дворянин, у него в Вильнюсе много родственников. Пока мы не придумали, чем заняться, он пошел по родственникам: отдавать визиты, относить передачи и тому подобное. Всюду ходили вместе. Большая часть — говорящие по-польски и не знающие литовского “литовцы”. Все очень вежливые, от всех несет нафталином. Нигде не встретили ни одного молодого человека, они только на фотокарточках, в форме польской армии. Последняя старушка, которую мы навестили у церкви Бонифратов (Св. Креста), вроде бы кузина бабушки Гедиминаса, сидя в кресле под огромной картиной “Bitwa pod Magenta”[12], сурово отчитала своего родственника за то, что он плохо говорит по-польски, и сама застрекотала по-литовски.

Много времени провели на лыжах, ездили по холмам Зверинца и Каролинок. Последний вечер визита посвятили экспедиции по вильнюсским магазинчикам bric-à-brac. В одном из них Гедиминас купил старую шапку повстанца, которую решил подарить какому-то очередному родственнику, чей дед участвовал в восстании 1863 года.

29 февраля

С утра с Казисом Умбрасасом и Витаутасом Мачернисом[13] пошли в антиквариат (в переулке Литераторов). После долгого торга (за пол запрошенной цены!) купил выпущенные перед Первой мировой войной V и VI тома сочинений Гоголя (Полное иллюстрированное собрание сочинений). Когда вышли, начался снегопад, и в мгновенье ока улицы, крыши, весь Вильнюс и даже вороны, сидящие на проводах, покрылись белоснежным полотнищем и тишиной. <…>

Нямеикшчяй

Пасхальное утро / 24 марта

Дóма (в этом слове вся моя история жизни). Стол. Часы. Кошка. Matka Boska Częstochowska[14] с шрамом на лице, которую подарил настоятель из Утяны, Адомас Вишняускас, моему отцу, тоже Адомасу, в день его крестин. Святой Иоанн, который с самого раннего детства подглядывал, стоя позади, что бы я ни делал — писал, читал или просто так сидел, глядя в окно. Огромные снежные пятна до сих пор белеют на южном и северном склонах. На севере поля маячат той неживой чернотой, которая всегда пугала меня в детстве. Тогда поля с черными придорожными крестами, деревьями, домами и дорогами казались мне похожими на кладбище. <…>

[Вильнюс]

Суббота / 7 мая

Может ли что-нибудь быть прекраснее монотонной жизни? Та же самая комната, тот же стол, те же книги, те же цветы в вазе на комоде, те же мухи, дерущиеся в стакане, тот же неповторимый запах мебели… Если бы утром я всего этого не обнаружил, я почувствовал бы себя бездомным беднягой, у которого вдруг отняли все, что у него было. Монотонность повседневности — как летний день, одуряющий своей неподвижностью и неизменностью, уверенностью, что никто его у тебя не отнимет.

16 мая

Августин: “Noli foras ire, in te ipsum redi; in interiore homine habitat veritas; et si tuam naturam mutabilem inveneris, transcende at te ipsum”[15].

14 июня

Известие об ультиматуме СССР. Из Каунаса звонил Йонас. Советовал немедленно вернуться в Нямеикшчяй. <…>

15 июня

Утром пошел в университет вернуть одолженные на кафедре[16] книги, поскольку после обеда еду домой. Выхожу из двора на улицу Св. Иоанна, женский голос говорит по польски: “Zosiu, patrz! Zołnierze rosyjcy!” [17]И точно, по Замковой улице в сторону Кафедрального собора катятся советские артиллерийские орудия, которые тащат грустные, обросшие прошлогодней шерстью лошадки. Рядом апатично топают солдаты в зимних шинелях. И опять тот же голос: “Jakie ubogie wojsko!” [18]

Нямеикшчяй

Воскресенье / 16 июня

Только вчера вернулся домой (автобусом через Молетай, где вылез поехавший вместе со мной Умбрасас), но успел уже пустить корни и чувствую себя, как будто вообще отсюда не уезжал. Все опять мое, и я во всем.

19 июня

Головокружительное чувство растворения и слияния с пульсирующей природой, которое вдруг накатывает на меня, когда я смотрю на волнующуюся рожь или иду в ветреный день по лесу. Да, ничто не мое, но я во всем.

14 августа

В газетах — всё Сталин, Сталина, Сталину… Его именем начинают и заканчивают все собрания, все манифестации, все речи, все резолюции… Товарищ, отец, учитель, вождь… Невозможно поверить, что бывшие революционеры-демократы и борцы с автократией за свободу личности могут так рабски поклоняться одному человеку, — это комедия (или трагедия), смысл которой я до сих пор не расшифровал. Отчего это все? Из подхалимства? От страха? Заставили?

Письма от Умбрасаса и Мачерниса. Чтение последнего месяца (ничто не лезет в голову): Rosa и Benoni Гамсуна[19] (немецкие переводы), “Детство” Горького и “Les Souvenirs d’un âne” Мадемуазель де Сегюр[20] (да!).

Понедельник / 19 августа

Хорошо летом ничего не делать. Даже не думать о том, как тебе хорошо. И не знать об этом. Но я целыми днями все–таки думаю и думаю, какой я счастливый, что могу вот так абсолютно ничего не делать, только жить, подавляя трепещущее в глубине сердца желание все это выразить. Сегодня утром долго слонялся по тропкам во ржи и по стерне, валялся на траве, смотрел в высокое и прозрачное летнее небо. По самому солнцепеку пошел на почту, надеялся получить письмо от Йоне. Но письма не было. Вернулся домой, не в силах совладать с тревогой, которая нарастала вместе с ожиданием, перечитывал уже сто раз читанные ее письма, в одном из которых, написанном в конце июня, она говорит, что все время думает и думает “чем же сейчас занят светловолосый мой мальчишка”. <…>

Вильнюс

Среда / 9 октября

Теперь, когда сброшена власть кулаков и эксплуататоров и перед рабочим классом открылись более широкие горизонты, в общежитии появилось много новых жителей, которые со всей большевистской бдительностью следят, что кто делает, что говорит, с кем общается.

Во всей студенческой жизни кто раньше был “никем” сейчас стал “всем”. Создаются разные списки. Все ждут еще одного — списка исключенных из общежития. В нем должны быть все, не доказавшие своего “пролетарского” происхождения.

Появилась стенгазета общежития, с которой усердно сотрудничает поэт Ляонас Швядас[21], живущий в соседней комнате.

Основан кружок безбожников, и начали вербовать членов. Кто хочет вступить, должен написать свою фамилию на листке бумаги, который специально для этого прикреплен на доске объявлений. За несколько дней на листке появилось много фамилий самых набожных обитателей общежития, вписанных проходящими мимо друзьями или, наоборот, врагами. Организаторы поняли, куда идет дело, и сняли листок, а то на нем уже красовалось имя самого Иосифа Виссарионовича Сталина.

11 октября

Другие новости нашего общежития: ввели обязательную утреннюю зарядку; каждую неделю, если не чаще, проводят лекции “политпросвещения”, которые волей-неволей надо посещать, если не хочешь подпортить “общественное мнение” о себе в глазах бдительных активистов нового режима. Перебрался в новую комнату (на третьем этаже) и сейчас живу с К., правоведом из Укмярге, служащим какого-то треста. Неплохой человек, хоть и считает себя сочувствующим теперешнему курсу. У него есть интересная особенность — утром он первым делом надевает рубашку, повязывает галстук, влезает в пиджак и пальто и только тогда, босой и без штанов, умывается. Потом садится завтракать. После еды натягивает штаны, обувается и, сияя, преисполненный чувства собственного достоинства, идет на работу.

14 октября

В университете пока все идет по-старому, не считая некоторых изменений в профессорском составе и введения обязательных для всех лекций по марксизму-ленинизму. Из нового и несколько шокирующего — реплики слушателей в аудиториях. Рассказывают, что во время лекции Карсавина[22] встал комсомолец Л. и стал доказывать, что у лектора есть расхождения с марксистской точкой зрения на исторические закономерности, что его терминология — буржуазная, абсолютно чуждая историческому материализму.

Сам я ни при чем подобном не присутствовал.

10 ноября

Письмо от сестры: “…я все время думаю о Вильнюсе (которого я никогда не видела), потому что Ты там, — только поэтому. Мы все по Тебе очень скучаем. Когда Ты был дома, и поля, и леса были светлее. Ты был такой веселый. А сейчас… Осенью и так стало пусто и грустно, как будто попрощались с кем-то навсегда, а без Тебя еще гораздо, гораздо грустнее… Я не могу даже описать, как все опустело. Даже астры холодных оттенков, которые мы с тобой посадили, помнишь, в том углу у самой стены, где растет переступень, тоже начали увядать. Вот и сижу у окна (все, кроме нас с мамой уехали в Утяну) и повторяю про себя все стихи, которые учила наизусть в школе — единственное, что напоминает о том времени. Ты знаешь, как трудно иногда оставаться наедине с собой”.

Вторник / 26 ноября

На кафедре романистики с Йонинасом[23], с которым недавно познакомился, и он теперь довольно часто ко мне заходит. Замечательный, с живым умом, здравомыслящий, открытый и во всех смыслах солидный человек, от которого так и веет уверенностью в себе и в своем предназначении. Интересен он еще и тем, что он — продукт совершенно чуждого мне, то есть совершенного иного мира — яркий, так сказать, представитель своего “класса”, своего сословия (интеллектуальной элиты времен независимости), напоминающий Антуана Тибо. Он в данный момент очарован романом “Dominique” Фромантена[24]. Я, в свою очередь, превозношу “Оbermann” Сенанкура[25], который сейчас читаю. Потом разговор переходит на “L’Été 1914” Роже Мартена дю Гара[26]: ему понравилось; сам я еле дочитал (эти нескончаемые дискуссии пацифистов!). Из поэтов ему нравится Леконт де Лиль[27] (“Manchy” — “Носилки”) и Теофиль Готье (“Vieux de la vieille” — “Ветераны старой гвардии”). Я декламирую ему “Coquetterie posthume” последнего:

Quand je mourrai que l’on me mette,

Avant de clouer mon cercueil,

Un peu de rouge à la pommette,

Un peu de noir au bord de l’oeil[28].

и весь вводный сонет “Emaux et camées” (“Pendant les guerres de l’Empire”)[29]. Но нас прерывает Карсавин, забежавший одолжить книги. Он берет “Les opininios de Jérôme Coignard” (Анатоль Франс), “Introduction à la connaissance de l’esprit humain” Вовенарга, “Mémoires” Сен-Симона и уходит легкой танцующей походкой[30]. <…>

1941

Воскресенье / 15 июня

<…> Сегодня проснулся на тюфяке, положенном на два сдвинутых стола, не в силах понять, где я. В головах лежали сброшенные в кучу книги, на корешке одной прочитал: “Commynes”[31]. И не скоро, все еще в полусне, сообразил, наконец, что это задняя комнатка кафедры романистики, и вспомнил, как я тут оказался. Все свежие неприятности встали перед глазами. Вчера я слегка опоздал на работу, но до обеда не было ни одного посетителя. Ничего не понимая, пошел к Ягомастасу[32] спросить в чем дело. Там уже был Альгис[33], и оба начали мне рассказывать, что начались аресты: части Отделения внутренних дел (НКВД) с местной милицией оцепляют дома, арестовывают ни в чем не повинных жителей, заталкивают в грузовики и везут на железнодорожный вокзал. Оба они очень испуганы. Я тут же вспомнил Стасиса, Йонаса, домашних (Адольфас в армии, Пятрас в тюрьме)[34]. Официально никто ничего не сообщает. Решили выйти на улицу. В городе, несмотря на висящий в воздухе невидимый ужас, все в пределах нормы: может, чуть поменьше людей и побольше военных грузовиков. Погуляли, пообедали и без малейших инцидентов вернулись домой.

После обеда на кафедре тоже никто не объявился, и я уже спускался по лестнице к входным дверям, как меня остановил сторож этой части здания, Юлюс, и посоветовал не ночевать дома: он устроит мне здесь лежанку, что и сделал. <…>

22 июня

Утром паника в общежитии. Все бегут по лестнице вниз. Бегу и я. В спортзале транслируют речь Молотова. Война. Немецкая армия вторглась на территорию Советского Союза. Тут же первые самолеты над Вильнюсом и первые бомбы. Приказ руководства общежития идти в убежище. Новоприбывшие приносят в убежище все новые слухи: немцы заняли Каунас и пр. Вдруг появляется поэт К. Ж.[35] и торжественно объявляет, что Красная армия не только отбила атаку врага, но и перешла в контратаку и уже приближается к Караляучюсу[36].

К вечеру, когда надоело сидеть в убежище, пошли в город. В городе особой паники не заметно. Чуть более активное движение войск в сторону Снипишек и Заречья. Кое-где к небу поднимаются столбы дыма от пожаров. Когда шли по улице Гедимина, над банком Литвы пролетели немецкие самолеты, и одна бомба небольшого калибра взорвалась прямо на другой стороне улицы, обдав нас землей, но никого, к счастью, не задев. Получив такое неожиданное первое “крещение”, мы немножко испугались и пошли домой, выковыривая землю из ушей.

23 июня

Сегодня настроения в корне изменились. Никто больше не верит в победу советского оружия. Честно говоря, уже и некому верить. Говорят, что Вильнюс обороняться не будет и что большинство начальников и партийных руководителей спешно отбыли на восток. Даже поэт К. Ж., еще вчера предсказывавший быстрое взятие Берлина, вдруг “онемечился” и теперь с не меньшим энтузиазмом толкает речи о походе на Москву. Мачернис рассказывает, что находящаяся в руках партизан каунасская радиостанция уже объявила состав временного правительства Литвы (сам я не слышал, нет аппарата).

Встретил на улице Антанаса С., он передал слухи, что будут бои за Вильнюс.

Около полудня — шум на лестнице рядом с моей комнатой. Приоткрываю дверь. Красноармеец в полной выкладке, даже с винтовкой через плечо, в сопровождении сторожа общежития, протягивает мне какой-то листок и хриплым голосом рычит: “Вам призыв!”, разворачивается и гремит вниз по лестнице. Раскрываю и читаю: приказ мобилизационной комиссии местного военного округа немедленно отправиться на сборы новобранцев. Я вздрагиваю, поскольку новая власть еще не перевоспитала мои инстинкты. И, поборов что-то вроде приступа долга и ответственности, длившегося несколько мгновений (хоть я давно решил в армию не идти), возвращаюсь в свою комнату, все еще немного потрясенный и взбудораженный.

24 июня / вечером

Прошедшую ночь провели (с Альгисом З. и его девушкой Б. Б.) в окрестностях Кальварии-Тринаполя (à la belle étoile[37]). В Вильнюс вернулись только перед рассветом. На улицах ни души. На Кафедральной площади совсем неожиданно встретил заспанного Умбрасаса. Он в нескольких словах обрисовал мне военную ситуацию: в городе ни одного солдата; одни ушли, другие еще не вошли. Как раз при этих словах со стороны Замковой улицы появился отряд быстро несущихся немецких мотоциклистов, которые, на минутку притормозив у фасада Кафедрального собора, на всех скоростях помчались по улице Гедимина в сторону Зверинца.

На правой стороне улицы Таурас, чуть повыше, чем дом, где живут Креве, Путинас и Сруога, лежал мертвый красноармеец в новенькой лейтенантской форме.

В общежитии рухнул на кровать, не раздеваясь, и часов пять спал как убитый. После обеда пошел в университет — просто посидеть, побыть с книгами и попробовать восстановить потерянное в хаосе последних дней равновесие чувств и мыслей, чтобы понять, что на самом деле произошло.

6 июля

Неожиданно приехал Адольфас, посланный меня искать. Hosanna! Дома все живы и здоровы. Йонас откуда-то узнал, что Пятрас вышел из тюрьмы строгого режима живым, хоть и не очень здоровым, и сейчас уже в Тяльшяй, или по дороге туда. <…>

1942

Вильнюс

Без даты

Наконец я закончил учебу, то есть сдал государственные экзамены, на которых открывать рот почти не пришлось: чуть я начинал отвечать на вопросы, заданные экзаменационной комиссией, как мой профессор монсеньор Альберт Приу[38] тут же перебивал меня и отвечал сам (в упоении от собственного красноречия), а я только успевал вставлять одобрительные словечки. Других членов комиссии это совершенно не волновало, поскольку, не зная ни слова по-французски, они все равно ничего не понимали.

Конечно, нечего из–за этого огорчаться. Хуже всего, что, закончив, я не чувствую себя ни на йоту умнее — как Фауст. В самом деле, сейчас, то есть закончив, пора начинать учиться. <…>

1943

Вильнюс

24 июня

Июнь уже заканчивается, а я все еще в Вильнюсе.

Вильнюс, по которому я сейчас брожу один, хорош как никогда, может, потому что июньский свет, особенно утренний и вечерний, так идет к его стенам. Даже война как-то отдалилась, как будто происходит в другой реальности или в витрине на улице Гедимина, где на карте Восточного фронта флажками на булавках отмечают все приближающуюся линию фронта. Пересекая наискосок площадь Лукишек, думаю: как быстро человек ко всему приспосабливается, как быстро все кажется нормальным!

В поезде / 26 июня

Простился с хозяйкой, которая погладила меня по голове, когда я выходил, и проводила до калитки. На улице подбежал попрощаться бородатый и странным образом похожий на Миколаса Биржишку соседский скотч-терьер Заглоба.

Шел на вокзал, не зная, когда уходит мой поезд и попаду ли на него вообще. Еще на минутку забежал на кафедру, где поставил книги на полки, закрыл окна, на дверь повесил привычную записку, что вернусь через 15 минут, хоть вернусь только через два месяца (чего хотеть: война!).

С поездом вышло лучше, чем я ожидал, и теперь без забот сижу у окна вагона, глядя на оживленный перрон (большинство — солдаты). О чем мне заботиться, если все время мое и нет разницы между минутой и годом! <…>

Конец июля — начало августа

Все еще не могу насытится “хлебом возвращения”, ощущением, что я дома, в Нямеикшчяй, что это утянские колокола, и не вильнюсские Св. Иакова.

* * *

Летние дни надо жить с солнцем, от восхода до заката, ритуально встречая утро и провожая вечер, — как мои отец с матерью. Предрассветная тишина говорит со мной. Если внимательно прислушаться, услышишь, как ходят и говорят жители этого дома, сто лет назад встававшие на рассвете.

Но ночь тоже моя.

* * *

Читал маме из “Колдуна”[39] (он ей очень нравится) и из “Старого поместья”[40] (от которого потекли слезы). <…>

* * *

Вчера ночью опять был налет советских самолетов. Только один пролетел прямо над головой. Другие гудели где-то над Шнеришке и зажгли несколько парашютных ламп. Кажется, они что-то разбрасывают. Говорят, что в округе Таурагнай разбросали много воззваний на литовском, даже книжку поэзии маленького формата, которая есть у кого-то в Утяне. Адольфас ее достанет и принесет посмотреть.

* * *

Закончил читать маме “Старое поместье”. Она тут же встала с просветленным лицом и помолодевшей походкой вышла. На этот раз я чуть не расплакался.

Опять приснится гроздь смородины,

Кровавых ягод снится гроздь…[41] <…>

Вильнюс

[17 октября]

Воскресенье. Проводил в Зверинец Д. С. и Ж.М. Поскольку возвращаться домой и там ничего не делать было рано, зашел к Йонасам. Там уже был Пятрас Вайчюнас[42] — такой исхудавший, казалось, щеки у него во рту скоро склеятся. Он большими шагами, почти бегом, мерил комнату и, размахивая руками, предрекал скорое возвращение большевиков. Сам он непоправимый оптимист, но тут полностью был согласен с пессимистом Йонасом: “Да, поверьте, приближается большевистская чума! Дева смерти уже появилась!” и тут же по-польски продекламировал первую строфу “Песни вайделота”[43].

24 октября

Как мы и договаривались, Ганя отвела нас в частный антиквариат, который находился на узкой, почти до окон заваленной осенними листьями улочке (пришлось брести спотыкаясь). На самом деле, это квартира ее друзей из Варшавы, где продают книги на польском (в большинстве), французском, русском и немецком языках, которые приносят их знакомые. В дверях нас встретил очень вежливый человек с огромной овчаркой. Он тут же провел нас в заваленную книгами комнату на втором этаже и оставил одних. Книг на самом деле было много, почти все новые. Их изобилие перебило мне аппетит, и я выбрал только четыре небольших книжки: “Surowy jedwab” Павликовской, “Белую стаю” Ахматовой, “Paludes” Андре Жида и “Album de vers anciens” Поля Валери[44].

1944

Вильнюс

1 января

Мотто на 1944 год:

Nicht lange durstest du noch,

verbranntes Herz!

Verheissung ist in der Luft,

aus unbekannten Mündern bläst mich’s an, -

die grosse Kühle kommt…[45]

Суббота /12 февраля

Немцы отступают по всему фронту. На севере Ленинграда окружение прорвано, и самый опасный для Литвы фронт идет сейчас примерно по линии Новгород-Старая Русса-Холмы-Витебск-Орша. На средней полосе почти все бои отступления идут по эту сторону Днепра. На юге советская армия прорывается к реке Буг. Положение на фронтах странным образом напоминает лето 1941 года, только теперь в пользу русских. Но в Вильнюсе пока что никто из–за этого не волнуется.

Увы, этот фаталистичный покой обманчив. Хорошо не думать об опасности и откладывать все на завтра. Боюсь, что скоро нам, всему народу, придется опять учиться выживать — кто волком, кто лисой, долгие годы жить нацией без государства и пытаться сохранить себя.

Устав от таких мыслей, иду к В. П., который, как слышу, только что вернулся из города. Он в любой ситуации находит слова, чтоб “сердце утешить”.

17 февраля

Вчера Альгис З. многозначительно спросил меня, не хочу ли я познакомиться со “Стариком”, руководителем ЛЛА[46]? Я согласился, а сам подумал: ну и конспиратор! Когда стемнело, он повел меня, почему-то держась поближе к стенам домов, в один двор на Большой улице, велел забыть куда. Там мы поднялись на второй этаж и встали у двери в конце темного коридора. Перед тем как войти, он снабдил меня последними инструкциями: я не должен расспрашивать о подпольной деятельности, не должен упоминать никаких имен etc. Постучали условным стуком, дверь открыл… и я чуть не выпал из ботинок: это был один мой старый знакомый, К. В., с каунасских времен. Он и тогда так держался, как будто принадлежал к какой-нибудь тайной организации. Поскольку я не чувствовал себя прирожденным конспиратором, то они даже не пробовали меня вербовать. По дороге домой Альгис был недоволен, что все так нетаинственно закончилось. (P. S. 1996: Только сейчас, когда я переписываю, мне впервые пришло в голову, как неразумно было тогда все это записывать). <…>

9 мая

О. скопировала и прислала (помню ли я?) надпись, которую я сделал три года назад на дверном косяке:

Ты как птенец, трепещущий в горсти, тогда была -

У храма ветхого от ливня ты укрытья попросила

И, будто пущенная королем стрела,

Мне сердце бедное нечаянно пронзила[47].

9 июня

Мой патриотизм. По отношению к Литве я не могу быть ни нейтральным, ни объективным, поскольку это мой воздух, которым я дышу, мое тело и кровь. По отношению к литовцам я стараюсь быть объективным и непредвзятым, и все. Вот такой у меня патриотизм. <…>

17 июня

Оргия весны, само цветение и над всем нависает какая-то фатальная полутень.

Утром шел по Замковой улице и увидел приближающуюся со стороны Остробрамских ворот Йоне — какую-то посеревшую, опустившуюся, одетую в затрапезные одежки, в обеих руках — прозаичные сумки. Я хотел было помочь, но она вдруг ускорила шаги и исчезла в ближайшем переулке (как будто убегала от меня).

Когда я летом в Нямеикшчяй читал ее письма, я открывал все двери и окна, если никого не было дома, и пел от счастья, или шел тропинкой через рожь в леса и до вечера сидел на высоком откосе над берегом — абсолютно один и абсолютно счастлив.

22 июня

Наша хозяйка пани Бренштейн вернулась из города и очень взволнованно рассказывала, как встретила военного польской кавалерии, из “бывших”, который ее предупредил (“ссылаясь на надежные источники”), что большевики через две недели будут в Минске, а может и в Вильнюсе. Мы с Паулаускасом пытаемся ее успокоить, говорим, что все это сплетни, и сами не верим в то, что говорим.

Вообще-то я давно уже научился жить в постоянной опасности и из–за этого еще более радоваться каждой отпущенной минуте. Появившийся образ Четырех Всадников Апокалипсиса тут же тает в весеннем полуденном солнце, и я, думая уже совсем о другом, иду в Зверинец.

28 июня

При приближении “оркестра” военных действий, все более угрожающем, в Вильнюсе царит странное, оторванное от реальности настроение. Люди как будто потеряли связь с действительностью, стали тихими и неразговорчивыми. На улице проходят мимо, не замечая друг друга, глаза уставлены в никуда, ничего вокруг не видят. Город осязаемо пустеет, но как-то апатично, без свойственной в таких случаях паники, убывает, как вода, поскольку фронт прямо рядом — где-то между Минском и Новой Вильней. <…> Альгис З. все еще в Вильнюсе, но больше не показывается, занят какими-то грандиозными ополченческими планами. Последний раз я его нечаянно встретил в каком-то дворе на улице Доминиканцев, полном грузовиков и вооруженных мужчин, одетых в гротескную форму — с бору по сосенке у нескольких армий; он там что-то приказывал, раздавал инструкции. Увидел меня, издалека поздоровался, крикнул традиционное “будь свеж” и опять продолжил непонятную мне пантомиму военного ритуала.

Летняя империя в самом зените своей силы и славы. В цветении и зелени ни малейшего декаданса. Утром — глубокая роса и запах ноготков; днем воздух полон жужжания невидимых насекомых; только иногда прорывается фамильярный контрабас спустившегося на цветок шмеля, пока невидимый дирижер не возвращает его в летний оркестр. По вечерам туман, поднимающийся с Нярис, медленно течет в сторону Зверинца, и тюрьма в Лукишках выглядит, как заколдованный замок.

Какая мудрость в циничном равнодушии природы к делам человеческим!

Пусть отсохнет моя правая рука, если я забуду тебя, Иерусалим!

29 июня

Завтра попробуем выехать в Каунас: Юргис со своей мамой, Джонни, Моника Б. и я. Сходили на вокзал осмотреться. Толкотня сильно уменьшилась. Почти одни солдаты проездом. Гражданские поезда не ходят. Немец-железнодорожник обещал “für eine kleine Spende”[48] посадить нас в военный транспорт, толково объяснил, когда прийти, где ждать.

Сегодня утром встал рано, чтоб еще раз побродить по городу. На улицах, еще пахнущих утренней прохладой и свежестью, не было ни одной живой души. Только урчание проезжающих где-то грузовиков и ритмично повторяющиеся обвалы канонад вдалеке. Вся площадь Лукишкес еще в тени. Солнце, вставшее за св. Иаковым и холмами Антоколя, озарило течение Нярис, подернутое жидкой утренней дымкой. Рядом с Зеленым мостом, на другой стороне реки, какой-то человек стоял в лодке, распутывая удочки, явно готовился к ежедневному рыболовному ритуалу. “Если б я был в Нямеикшчяй, сам бы пошел рыбачить”, — подумал я, нисколько не удивляясь равнодушию рыбака к “историческим событиям”.

На Кафедральной площади понемногу начиналась жизнь. Сквозь открытые главные двери виднелись несколько коленопреклоненных силуэтов. В кустах на холме Бекеша покрикивала какая-то птица, знакомый голос которой напомнил мне родную речку. Когда шел мимо Св. Анны, был слышен скрежет открывающейся тяжелой двери или ворот. Со двора Бернардинцев старушка вынесла огромный ворох разноцветной церковной одежды, в другой руке зажав какую-то очень длинную палочку, похожую на гасильник для свеч.

Пусть язык мой прилипнет к небу моему, если я потеряю память о тебе, Иерусалим! <…>

Так я пробродил до полудня, как будто пытался спасти неизгладимые следы последних пяти лет. Вернулся домой, упал в кровать и проспал почти до вечера.

Проснулся и пытался собрать вещи. Но все время вместе с “что взять?” и “чего не брать?” меня мучила неотвязная мысль: завтра! А может, еще подождать? Но что я тут один буду делать? Не смог больше выдержать и пошел еще раз бродить по городу.

[1] Винцас Миколайтис-Путинас (1893-1967) — поэт и прозаик, общественный деятель Литовской ССР. Преподавал в университете Витовта Великого современную литовскую литературу, историю литовской поэзии и эстетику. Миколас Биржишка (1882-1962) — историк литовской литературы, был деканом факультета гуманитарных наук университета Витовта Великого. В 1944 г. покинул Литву, жил в США. Изидорюс Тамошайтис (1889-1943) — священник, философ, общественный деятель. Преподавал логику, метафизику психологии, этику, философию религии. Сослан в лагерь в Красноярске в 1941 г. Антанас Салис (1902-1972) — языковед, диалектолог, создатель первой карты распространения литовских наречий. В 1944 г. покинул Литву, жил в США. Пранас Скарджюс (1899-1975) — языковед, диалектолог, преподавал историческую грамматику, историю литовского языка, диалектологию, прусский язык. В 1944 г. покинул Литву, жил в США. Балис Сруога (1896-1947) — поэт, прозаик, драматург, театровед, фольклорист. Преподавал русский язык, историю театра, вел семинары по театроведению и славистике. Жил в Литовской ССР. Винцас Креве-Мицкявичюс (1882-1954) — писатель, драматург, общественный деятель. Автор драмы “Шарунас”, в университете Витовта Великого преподавал историю мировой литературы, был деканом факультета гуманитарных наук. В 1944 г. покинул Литву, жил в США. (Здесь и далее — прим. перев.)

[2] “La Belle Dame Sans Merci” (т. е. “Прекрасная дама, не знающая милосердия”) — стихотворение Джона Китса (1795-1821).

[3] “…post jucundam juventutem” — “…после веселой молодости” (лат.); строка из средневекового студенческого гимна “Gaudeamus”.

[4] “O alte Burschenherrlichkeit!” — “О, старое студенческое братство” (нем.); строка из одноименного немецкого студенческого гимна начала ХХ в.

[5] Адольфас — брат автора.

[6] 17 марта 1938 г. Польша объявила Литве ультиматум, требуя установить дипломатические отношения между странами, которых не было 20 лет, поскольку Литва не признавала Виленский край частью Польши.

[7] “В сторону Свана” и “Под сенью девушек в цвету” — части романа Марселя Пруста “В поисках утраченного времени”.

[8] Строки из стихотворения Майрониса (Йонас Мачюлис, 1862-1932) “Когда вернулась независимость”. Перевод Г. Ефремова.

[9] Óна — сестра автора. Йонас — брат автора.

[10] Dolce far niente — сладкое ничегонеделанье (итал.).

[11] Гедиминас Йокимайтис (1920-1986) — поэт. В университете Витовта Великого изучал языки и психологию, в 1941 г. вывезен в ссылку на Алтай, потом в Якутию, откуда в 1947-м сбежал. Жил в Литовской ССР.

[12] “Bitwa pod Magenta” — “Битва при Мадженте” (польск.). Речь идет о сражении, произошедшем 4 июня 1859 г. во время Австро-итало-французской войны. Победу одержали французы.

[13] Казис Умбрасас (1916 — 1970) — литературовед, прозаик, переводчик с русского. Учился на факультете литовского языка. Жил в Литовской ССР. Витаутас Мачернис (1921-1944) — поэт, учился на факультете философии. Убит снарядом в 1944 г.

[14] Икона Ченстоховской Божьей Матери — одна из главных святынь Польши.

[15] “…из себя не выходи, а сосредоточься в самом себе, ибо истина живет во внутреннем человеке; найдешь свою природу изменчивой — стань выше самого себя”. Августин Блаженный. Об истинной религии. Теологический трактат. — Мн.: Харвест, 1999 (переводчик неизвестен).

[16] В оригинале кафедра романистики, на которой учился автор, называется семинаром романистики.

[17] “Зося, смотри! Русские солдаты!” (искаж. польск.)

[18] “Какое бедное войско!” (польск.)

[19] Романы “Роза” и “Бенони” норвежского писателя Кнута Гамсуна (1859-1952).

[20] Графиня де Сегюр (1799-1874; в девичестве графиня София Федоровна Ростопчина) — французская детская писательница русского происхождения, дочь московского губернатора Ф.В. Ростопчина (как считается, организатора московского пожара 1812 г.). Среди ее произведений особой известностью пользуется книжка “Записки ослика” (1860).

[21] Ляонас Швядас (1918-2003) — литовский и польский поэт; певец. После войны эмигрировал в Польшу.

[22] Лев Платонович Карсавин (1882-1952) — русский философ, в 1922-м был арестован и выслан из СССР. Жил в Германии и Франции, в 1927 г. по приглашению университета Витовта Великого переехал в Каунас, стал профессором кафедры всеобщей истории, с 1929 г. преподавал на литовском языке. В 1940-м с университетом переехал в Вильнюс, в 1944-м уволен, в 1949-м арестован, отбывал заключение в лагери Абезь, Коми АССР, где и погиб.

[23] Витаутас Александрас Йонинас (1918-2004) — литературовед, учился на кафедре романистики. В 1944 г. покинул Литву, жил в Канаде.

[24] Эжен Фромантен (1820-1876) — французский художник, историк искусства, писатель; автор трактата по искусству “Старые мастера”, романа “Доминик” и др.

[25] Этьен Пивер де Сенанкур (1770-1846) — французский писатель, автор романа “Оберман”.

[26] “Лето 1914” — одна из частей романа-эпопеи “Семья Тибо” французского писателя Роже Мартена дю Гара (1881-1958), нобелевского лауреата 1937 г.

[27] Шарль Мари Рене Леконт де Лиль (1818-1894) — французский поэт, глава Парнасской школы.

[28] Ты, что в дубовый гроб навеки

Меня положишь, — не забудь

Мне черной тушью тронуть веки,

А щеки — розовым, чуть-чуть.

“Посмертное кокетство”. Перевод А. Эфрон.

[29] Сонет “В часы всеобщей смуты мира” из сборника Теофиля Готье (1811-1872) “Эмали и камеи”.

[30] Роман Анатоля Франса “Суждения аббата Жерома Куаньяра”; “Введение в познание человеческого разума” Люка де Клапье, маркиза де Вовенарга (1715-1747) — французского философа, моралиста, писателя; “Мемуары” Луи де Рувруа, герцога Сен-Симона (1675-1755) — французского мемуариста Людовика ХIV и эпохи Регентства.

[31] Филипп де Коммин (1447-1511) — французский дипломат и историк фламандского происхождения, известен своими “Мемуарами”.

[32] Юргис Ягомастас (1917-1941) — учился на гуманитарном факультете, работал в библиотеке Вильнюсского университета. Расстрелян гестапо в Панеряй, месте уничтожения литовских евреев.

[33] Альгирдас Заскявичюс (1917-?) — учился в Военной академии, в 1942-м закончил филологический факультет Вильнюсского университета (по кафедре русского языка). В 1944-м стал партизаном, в 1947 г. арестован и завербован МГБ.

[34] Стасис, Йонас, Пятрас, Адольфас — братья автора.

[35] Казис Жиргулис (р. 1912) — химик, поэт. Изучал языки и литературу в Сорбонне, потом химию в Вильнюсском университете. В 1944 г. покинул Литву, живет в США.

[36] Литовское название Калининграда.

[37] На свежем воздухе (франц.).

[38] Альберт Приу (Albert Prioult) — преподаватель Каунасского университета (приехал в 1938-м из Франции); автор книг о Бальзаке, работал в Сорбонне, во время войны вернулся во Францию.

[39] “Колдун” (“Raganius”, 1939) — роман Винцаса Креве-Мицкявичюса (см. сноску к с. 143).

[40] “В старом поместье” (“Sename dvare”, 1922) — повесть Шатрийос Раганы (Мария Печкаускайте, 1877-1930).

[41] Строки из стихотворения Й. Айстиса “Ночь” (1933).

[42] Пятрас Вайчюнас (1890-1959) — поэт, драматург, переводчик. После войны жил в Литовской ССР.

[43] Из поэмы Адама Мицкевича “Конрад Валленрод” (перевод Н. Асеева):

Когда чума грозит Литвы границам -

Ее приход предвидят вайделоты,

И если верить вещим их зеницам,

То по кладбищам, по местам пустынным,

Зловещим дева-Смерть идет походом…

[44] Мария Павликовская-Ясножевская (1892-1945) — польская поэтесса, поэтический сборник “Сырой шелк”; “Топи” Андре Жида (1869-1951) — литературная сатира; поэтический сборник “Альбом старых стихов” Поля Валери (1871-1945).

[45] Стихи Фридриха Ницше “Солнце садится” (“Die Sonne sinkt”. Перевод В. Микушевича):

Недолго тебе еще жаждать,

сгоревшее сердце;

Обещаньями полнится воздух,

из неизвестных мне уст начинает меня обдувать -

грядет прохлада…

[46] LLA (Lietuvos laisves armija) — Армия освобождения Литвы, организована в 1941 г.

[47] Перевод Г. Ефремова.

[48] “За небольшое пожертвование” (нем.).

Из записей 1938-1944 годов

1938

Из блокнота записей за сентябрь, октябрь, ноябрь

<…> Приехал в Каунас. Последние дни в Нямеикшчяй провел со своими стихами: читал, правил, уничтожал. Всего получилось около 20. Из них отобрал 10: “Весенняя девочка”, “Поэма блудного сына”, “Фермеры говорят о жизни”, “Детство”, “Песня”, “Кошка”, “Последний сон”, “Мандолина”, “Дорога”, “Зов реки” — все те, которые еще дороги мне, которые остались частью моей души, ритмом моей крови, моим мирком. А теперь не знаю, что с ними делать. Печатать? Да кто их будет печатать? Кому, кроме меня, они могут быть интересны? Все они не созвучны тому, что сейчас пишут и печатают. Кроме того, напечатав, я могу их лишиться: они станут не только моими. Это что-то вроде предательства своего мирка, как будто я продать его хочу. Ведь я пишу для себя, а не для других, и все это — наша собственность: моя, моего мирка и друзей моих — вещей. Никто не продает своего королевства. Никто не продает своих друзей. Никто не продает себя.

* * *

Сегодня утром в университете я выполнил все регистрационные формальности и стал легальным “фуксом”, имеющим право носить студенческую шапочку — белую, с зеленым околышем. <…>

* * *

Помаленьку включаюсь в повседневный ритм университета. Первое любопытство постепенно сменили учебные заботы. Большинство профессоров уже объявили, когда, в какие часы и что будут читать. Знакомые по книгам и газетам имена и фамилии превратились в живых или почти живых людей, и почти все они, хотя бы в моих глазах, немножко “умалились”.

Один только Путинас стал еще более далеким и таинственным. Большинство же — как будто карикатуры на самих себя: Миколас Биржишка, которого нельзя причислить ни к одной категории живых людей — он как будто сошел со страниц старого учебника; громадный Изидорюс Тамошайтис, с громадной головой, громадной шевелюрой, громадным портфелем, громадными шагами входящий в аудиторию; Антанас Салис, напоминающий упитанного ребенка-переростка; Пранас Скарджюс, чей профиль — точь-в-точь скульптура с острова Пасхи; неловко, как бы наспех сложенный гигант Балис Сруога и миниатюрный Шарунас Винцас Креве[1].

* * *

Университет (через месяц) все более начинает напоминать не Храм наук, куда допущены лишь избранные, а место для увеселений. Лекции, от которых я так многого и так трепетно ожидал, разочаровали и постепенно уходят на второй план. Оказывается, свет надо искать самому. Да! Самому!

* * *

Вчера получил переводы Китса на французский язык, в том числе и “La Belle Dame Sans Merci”[2]. Читая эти стихи, я сам был рыцарем, блуждающим по берегу осеннего озера, и каждая строфа, каждая строчка, каждое слово бередили шрамы, которых у меня не было, растравляли раны, которых я не получал.

* * *

Предполагаемое название сборника стихов (если когда-нибудь соберусь выпустить): “Песни обо мне и вещах, которые были моими друзьями”.

* * *

Мистика университета. Университет — мистическое тело, соблазн, искушение, которому в какой-то степени может поддаться любой человек. Своеобразное государство в государстве со своей территорией, жителями и своим правительством; с гимном, который призывает к радостям жизни; со своим фольклором, его героями и шутами. Самые лояльные жители этого государства не учатся, а студенчествуют, верноподданнически исполняя слова гимна, который для них стал чем-то вроде конституции. Это единственная в их жизни возможность сверкнуть, стать героями дня, поскольку позже (“post jucundam juventutem”[3]) им суждено погрязнуть в безнадежной серенькой трясине будней, трудясь учителем или чиновником где-нибудь в захолустье. Они живут двойной жизнью: меж внешним блеском на людях и убожеством частной жизни. На людях (в университете) они появляются только в модных костюмах с изящно повязанными галстуками, в рубашках снежной белизны, лакированных ботинках, всегда красиво причесанные, побритые, надушенные. А частная их жизнь протекает в нищете: вместо отдельной комнаты они снимают какой-нибудь угол — кровать в темной прихожей или закутке коридора и шкаф, чтоб повесить там роскошную униформу. Домой они возвращаются только переночевать. Едят они (если их не пригласит на обед какой-нибудь почтительный фукс) только один раз в день и чаще всего — в студенческой столовой, где надо платить только за суп, а хлеба можно брать сколько угодно.

“O alte Burschenherrlichkeit!”[4] <…>

1939

Нямеикшчяй

26 июня

До обеда был с братьями на речке. Улов на редкость удачный. Когда вернулись, первые слова мамы: куда я столько дену? Я сказал, что можно часть отнести тетушке. Словно поняв мои слова, сбежались все кошки и стали громко требовать свою долю. А я лег во дворе на травку и понемногу отдалился от всего.

После обеда принесли почту с двумя последними номерами “Les nouvelles littéraires” от Й. К. и целую охапку литовской прессы. Такая бередящая вставка в недавно начавшееся лето, диссонанс в “июньской симфонии”. Я, наверное, еще никогда так интенсивно не жил собой, как сейчас. Граница между мной и внешним миром увеличилась почти до бесконечности. Ничего не читаю. Поскольку сенокос еще не начался, и не работаю тоже.

27 июня

Аристократия. Аристократия природы. Аристократия времен года. Аристократия восходов и закатов. Аристократия интенсивного общения с вещами. <…>

Пятница / 1 сентября

Приходит папа из Утяны и торжественно объявляет, что началась война. Сегодня утром немецкая армия перешла границу Польши и наступает по всему фронту. В Литве тоже объявят мобилизацию. Мама тут же начинает волноваться, что же будет с Адольфасом[5], который сейчас служит в армии. Зашел сосед, у которого — радио, рассказывает, что Литва уже объявила нейтралитет и не будет соваться в войну. Выходя, добавляет: “Хорошо чертякам-полякам: это им за ультиматум!”[6]

Война! Это слово, как и сама реальная война, знакомы мне только по молитве “Под Твою защиту прибегаем”, да из рассказов в раннем детстве, и всегда вызывает у меня мистический озноб. Помню, как когда-то наш сосед Стасюнас, прозванный Болтуном, только начал рассказывать, мол, вот евреи говорят, скоро война начнется, а я уже затрясся всем телом. Ровно такое же неуправляемое чувство и сейчас.

Понедельник / 11 сентября

Новости с фронта. В полях и в доме — чувство пустоты. Последние дни дома. С раннего утра до обеда бродил по лесу — собирал грибы и орехи (мама ругалась, что я так долго не приходил есть). Потом до сумерек переписывал “урожай” своих стихов (“Слепой рассказывает о доме”, “Домики у реки”, “Книги”, “Сестра”), кое-что еще поправил.

Чтение: “Du côté de chez Swann” и “A l’ombre des jeunes filles en fleurs”[7]. Обе эти книги заняли три летних месяца, и сейчас, собираясь обратно в город, я еще опьянен ими. <…>

[Каунас]

11 октября

Не греза разве это? Не мечтанье -

Еще вчера не знавшее надежд?[8]

Наконец (со вчерашнего дня) Вильнюс наш! Да! Наш! Я шел по улице в шумной толпе студентов и думал: вот исчезла эта постоянно саднящая боль, преследовавшая меня с самого детства, зажила вдруг ноющая рана, которая отравляла мою жизнь, из–за которой я все время был ущербным, обиженным. Только сейчас я стал совершенно свободен. Кто-то предложил идти к посольству СССР, и демонстранты, распевая “На Вильнюс! На Вильнюс!” бросились в ту сторону, но полиция не пропустила. И опять думал: а вот еще недавно я собирал картинки нашего Священного Града, которые вкладывали в пачки папирос “Вильнюс”!

* * *

Письмо из дома. Óна пишет, что поля опустели и леса желтеют; что внезапный порыв сильного ветра сорвал во дворе с угловой липы наш с Йонасом[9] самолетик; что они с немалыми трудами водрузили его обратно, на самую верхушку, и он ровно так же меланхолично свистит, как и раньше: ждет моего возвращения домой. <…>

1940

[Вильнюс]

Четверг / 14 февраля

Долго не мог собраться (а может, просто не хотелось) и сесть за эти записи. Живая жизнь привлекательнее ее фиксации. Все не могу никак прийти в себя от эйфории общей (общежитийной) жизни. До сих пор все еще не нашел времени, чтоб остановиться, задуматься, вернуться в себя. Дни заполняет университет, вечера (иногда до поздней ночи) — dolce far niente[10] у друзей, в коридорах, на лестнице или в читальне (в которой царит такой шум, что и при большом желании не почитаешь). В этом очень помогают многочисленные “специалисты по времяпрепровождению”, которых всюду полно: у доски объявлений в вестибюле, на возвышении дежурного, возле полочек для почты, — где только хочешь.

Каждый день обещаю себе придерживаться некоторого распорядка и каждый день не сдерживаю обещаний, поскольку, как известно, гораздо приятнее чего-то не выполнять, чем выполнять.

Для равновесия (хоть бы раз в неделю, чаще всего в одиночестве) брожу по поразительному центру Вильнюса. Это помогает мне восстановить душевное равновесие и заново примириться с самим собой.

27 февраля

Приезжал Гедиминас Й.[11] из Каунаса. Поскольку он дворянин, у него в Вильнюсе много родственников. Пока мы не придумали, чем заняться, он пошел по родственникам: отдавать визиты, относить передачи и тому подобное. Всюду ходили вместе. Большая часть — говорящие по-польски и не знающие литовского “литовцы”. Все очень вежливые, от всех несет нафталином. Нигде не встретили ни одного молодого человека, они только на фотокарточках, в форме польской армии. Последняя старушка, которую мы навестили у церкви Бонифратов (Св. Креста), вроде бы кузина бабушки Гедиминаса, сидя в кресле под огромной картиной “Bitwa pod Magenta”[12], сурово отчитала своего родственника за то, что он плохо говорит по-польски, и сама застрекотала по-литовски.

Много времени провели на лыжах, ездили по холмам Зверинца и Каролинок. Последний вечер визита посвятили экспедиции по вильнюсским магазинчикам bric-à-brac. В одном из них Гедиминас купил старую шапку повстанца, которую решил подарить какому-то очередному родственнику, чей дед участвовал в восстании 1863 года.

29 февраля

С утра с Казисом Умбрасасом и Витаутасом Мачернисом[13] пошли в антиквариат (в переулке Литераторов). После долгого торга (за пол запрошенной цены!) купил выпущенные перед Первой мировой войной V и VI тома сочинений Гоголя (Полное иллюстрированное собрание сочинений). Когда вышли, начался снегопад, и в мгновенье ока улицы, крыши, весь Вильнюс и даже вороны, сидящие на проводах, покрылись белоснежным полотнищем и тишиной. <…>

Нямеикшчяй

Пасхальное утро / 24 марта

Дóма (в этом слове вся моя история жизни). Стол. Часы. Кошка. Matka Boska Częstochowska[14] с шрамом на лице, которую подарил настоятель из Утяны, Адомас Вишняускас, моему отцу, тоже Адомасу, в день его крестин. Святой Иоанн, который с самого раннего детства подглядывал, стоя позади, что бы я ни делал — писал, читал или просто так сидел, глядя в окно. Огромные снежные пятна до сих пор белеют на южном и северном склонах. На севере поля маячат той неживой чернотой, которая всегда пугала меня в детстве. Тогда поля с черными придорожными крестами, деревьями, домами и дорогами казались мне похожими на кладбище. <…>

[Вильнюс]

Суббота / 7 мая

Может ли что-нибудь быть прекраснее монотонной жизни? Та же самая комната, тот же стол, те же книги, те же цветы в вазе на комоде, те же мухи, дерущиеся в стакане, тот же неповторимый запах мебели… Если бы утром я всего этого не обнаружил, я почувствовал бы себя бездомным беднягой, у которого вдруг отняли все, что у него было. Монотонность повседневности — как летний день, одуряющий своей неподвижностью и неизменностью, уверенностью, что никто его у тебя не отнимет.

16 мая

Августин: “Noli foras ire, in te ipsum redi; in interiore homine habitat veritas; et si tuam naturam mutabilem inveneris, transcende at te ipsum”[15].

14 июня

Известие об ультиматуме СССР. Из Каунаса звонил Йонас. Советовал немедленно вернуться в Нямеикшчяй. <…>

15 июня

Утром пошел в университет вернуть одолженные на кафедре[16] книги, поскольку после обеда еду домой. Выхожу из двора на улицу Св. Иоанна, женский голос говорит по польски: “Zosiu, patrz! Zołnierze rosyjcy!” [17]И точно, по Замковой улице в сторону Кафедрального собора катятся советские артиллерийские орудия, которые тащат грустные, обросшие прошлогодней шерстью лошадки. Рядом апатично топают солдаты в зимних шинелях. И опять тот же голос: “Jakie ubogie wojsko!” [18]

Нямеикшчяй

Воскресенье / 16 июня

Только вчера вернулся домой (автобусом через Молетай, где вылез поехавший вместе со мной Умбрасас), но успел уже пустить корни и чувствую себя, как будто вообще отсюда не уезжал. Все опять мое, и я во всем.

19 июня

Головокружительное чувство растворения и слияния с пульсирующей природой, которое вдруг накатывает на меня, когда я смотрю на волнующуюся рожь или иду в ветреный день по лесу. Да, ничто не мое, но я во всем.

14 августа

В газетах — всё Сталин, Сталина, Сталину… Его именем начинают и заканчивают все собрания, все манифестации, все речи, все резолюции… Товарищ, отец, учитель, вождь… Невозможно поверить, что бывшие революционеры-демократы и борцы с автократией за свободу личности могут так рабски поклоняться одному человеку, — это комедия (или трагедия), смысл которой я до сих пор не расшифровал. Отчего это все? Из подхалимства? От страха? Заставили?

Письма от Умбрасаса и Мачерниса. Чтение последнего месяца (ничто не лезет в голову): Rosa и Benoni Гамсуна[19] (немецкие переводы), “Детство” Горького и “Les Souvenirs d’un âne” Мадемуазель де Сегюр[20] (да!).

Понедельник / 19 августа

Хорошо летом ничего не делать. Даже не думать о том, как тебе хорошо. И не знать об этом. Но я целыми днями все–таки думаю и думаю, какой я счастливый, что могу вот так абсолютно ничего не делать, только жить, подавляя трепещущее в глубине сердца желание все это выразить. Сегодня утром долго слонялся по тропкам во ржи и по стерне, валялся на траве, смотрел в высокое и прозрачное летнее небо. По самому солнцепеку пошел на почту, надеялся получить письмо от Йоне. Но письма не было. Вернулся домой, не в силах совладать с тревогой, которая нарастала вместе с ожиданием, перечитывал уже сто раз читанные ее письма, в одном из которых, написанном в конце июня, она говорит, что все время думает и думает “чем же сейчас занят светловолосый мой мальчишка”. <…>

Вильнюс

Среда / 9 октября

Теперь, когда сброшена власть кулаков и эксплуататоров и перед рабочим классом открылись более широкие горизонты, в общежитии появилось много новых жителей, которые со всей большевистской бдительностью следят, что кто делает, что говорит, с кем общается.

Во всей студенческой жизни кто раньше был “никем” сейчас стал “всем”. Создаются разные списки. Все ждут еще одного — списка исключенных из общежития. В нем должны быть все, не доказавшие своего “пролетарского” происхождения.

Появилась стенгазета общежития, с которой усердно сотрудничает поэт Ляонас Швядас[21], живущий в соседней комнате.

Основан кружок безбожников, и начали вербовать членов. Кто хочет вступить, должен написать свою фамилию на листке бумаги, который специально для этого прикреплен на доске объявлений. За несколько дней на листке появилось много фамилий самых набожных обитателей общежития, вписанных проходящими мимо друзьями или, наоборот, врагами. Организаторы поняли, куда идет дело, и сняли листок, а то на нем уже красовалось имя самого Иосифа Виссарионовича Сталина.

11 октября

Другие новости нашего общежития: ввели обязательную утреннюю зарядку; каждую неделю, если не чаще, проводят лекции “политпросвещения”, которые волей-неволей надо посещать, если не хочешь подпортить “общественное мнение” о себе в глазах бдительных активистов нового режима. Перебрался в новую комнату (на третьем этаже) и сейчас живу с К., правоведом из Укмярге, служащим какого-то треста. Неплохой человек, хоть и считает себя сочувствующим теперешнему курсу. У него есть интересная особенность — утром он первым делом надевает рубашку, повязывает галстук, влезает в пиджак и пальто и только тогда, босой и без штанов, умывается. Потом садится завтракать. После еды натягивает штаны, обувается и, сияя, преисполненный чувства собственного достоинства, идет на работу.

14 октября

В университете пока все идет по-старому, не считая некоторых изменений в профессорском составе и введения обязательных для всех лекций по марксизму-ленинизму. Из нового и несколько шокирующего — реплики слушателей в аудиториях. Рассказывают, что во время лекции Карсавина[22] встал комсомолец Л. и стал доказывать, что у лектора есть расхождения с марксистской точкой зрения на исторические закономерности, что его терминология — буржуазная, абсолютно чуждая историческому материализму.

Сам я ни при чем подобном не присутствовал.

10 ноября

Письмо от сестры: “…я все время думаю о Вильнюсе (которого я никогда не видела), потому что Ты там, — только поэтому. Мы все по Тебе очень скучаем. Когда Ты был дома, и поля, и леса были светлее. Ты был такой веселый. А сейчас… Осенью и так стало пусто и грустно, как будто попрощались с кем-то навсегда, а без Тебя еще гораздо, гораздо грустнее… Я не могу даже описать, как все опустело. Даже астры холодных оттенков, которые мы с тобой посадили, помнишь, в том углу у самой стены, где растет переступень, тоже начали увядать. Вот и сижу у окна (все, кроме нас с мамой уехали в Утяну) и повторяю про себя все стихи, которые учила наизусть в школе — единственное, что напоминает о том времени. Ты знаешь, как трудно иногда оставаться наедине с собой”.

Вторник / 26 ноября

На кафедре романистики с Йонинасом[23], с которым недавно познакомился, и он теперь довольно часто ко мне заходит. Замечательный, с живым умом, здравомыслящий, открытый и во всех смыслах солидный человек, от которого так и веет уверенностью в себе и в своем предназначении. Интересен он еще и тем, что он — продукт совершенно чуждого мне, то есть совершенного иного мира — яркий, так сказать, представитель своего “класса”, своего сословия (интеллектуальной элиты времен независимости), напоминающий Антуана Тибо. Он в данный момент очарован романом “Dominique” Фромантена[24]. Я, в свою очередь, превозношу “Оbermann” Сенанкура[25], который сейчас читаю. Потом разговор переходит на “L’Été 1914” Роже Мартена дю Гара[26]: ему понравилось; сам я еле дочитал (эти нескончаемые дискуссии пацифистов!). Из поэтов ему нравится Леконт де Лиль[27] (“Manchy” — “Носилки”) и Теофиль Готье (“Vieux de la vieille” — “Ветераны старой гвардии”). Я декламирую ему “Coquetterie posthume” последнего:

Quand je mourrai que l’on me mette,

Avant de clouer mon cercueil,

Un peu de rouge à la pommette,

Un peu de noir au bord de l’oeil[28].

и весь вводный сонет “Emaux et camées” (“Pendant les guerres de l’Empire”)[29]. Но нас прерывает Карсавин, забежавший одолжить книги. Он берет “Les opininios de Jérôme Coignard” (Анатоль Франс), “Introduction à la connaissance de l’esprit humain” Вовенарга, “Mémoires” Сен-Симона и уходит легкой танцующей походкой[30]. <…>

1941

Воскресенье / 15 июня

<…> Сегодня проснулся на тюфяке, положенном на два сдвинутых стола, не в силах понять, где я. В головах лежали сброшенные в кучу книги, на корешке одной прочитал: “Commynes”[31]. И не скоро, все еще в полусне, сообразил, наконец, что это задняя комнатка кафедры романистики, и вспомнил, как я тут оказался. Все свежие неприятности встали перед глазами. Вчера я слегка опоздал на работу, но до обеда не было ни одного посетителя. Ничего не понимая, пошел к Ягомастасу[32] спросить в чем дело. Там уже был Альгис[33], и оба начали мне рассказывать, что начались аресты: части Отделения внутренних дел (НКВД) с местной милицией оцепляют дома, арестовывают ни в чем не повинных жителей, заталкивают в грузовики и везут на железнодорожный вокзал. Оба они очень испуганы. Я тут же вспомнил Стасиса, Йонаса, домашних (Адольфас в армии, Пятрас в тюрьме)[34]. Официально никто ничего не сообщает. Решили выйти на улицу. В городе, несмотря на висящий в воздухе невидимый ужас, все в пределах нормы: может, чуть поменьше людей и побольше военных грузовиков. Погуляли, пообедали и без малейших инцидентов вернулись домой.

После обеда на кафедре тоже никто не объявился, и я уже спускался по лестнице к входным дверям, как меня остановил сторож этой части здания, Юлюс, и посоветовал не ночевать дома: он устроит мне здесь лежанку, что и сделал. <…>

22 июня

Утром паника в общежитии. Все бегут по лестнице вниз. Бегу и я. В спортзале транслируют речь Молотова. Война. Немецкая армия вторглась на территорию Советского Союза. Тут же первые самолеты над Вильнюсом и первые бомбы. Приказ руководства общежития идти в убежище. Новоприбывшие приносят в убежище все новые слухи: немцы заняли Каунас и пр. Вдруг появляется поэт К. Ж.[35] и торжественно объявляет, что Красная армия не только отбила атаку врага, но и перешла в контратаку и уже приближается к Караляучюсу[36].

К вечеру, когда надоело сидеть в убежище, пошли в город. В городе особой паники не заметно. Чуть более активное движение войск в сторону Снипишек и Заречья. Кое-где к небу поднимаются столбы дыма от пожаров. Когда шли по улице Гедимина, над банком Литвы пролетели немецкие самолеты, и одна бомба небольшого калибра взорвалась прямо на другой стороне улицы, обдав нас землей, но никого, к счастью, не задев. Получив такое неожиданное первое “крещение”, мы немножко испугались и пошли домой, выковыривая землю из ушей.

23 июня

Сегодня настроения в корне изменились. Никто больше не верит в победу советского оружия. Честно говоря, уже и некому верить. Говорят, что Вильнюс обороняться не будет и что большинство начальников и партийных руководителей спешно отбыли на восток. Даже поэт К. Ж., еще вчера предсказывавший быстрое взятие Берлина, вдруг “онемечился” и теперь с не меньшим энтузиазмом толкает речи о походе на Москву. Мачернис рассказывает, что находящаяся в руках партизан каунасская радиостанция уже объявила состав временного правительства Литвы (сам я не слышал, нет аппарата).

Встретил на улице Антанаса С., он передал слухи, что будут бои за Вильнюс.

Около полудня — шум на лестнице рядом с моей комнатой. Приоткрываю дверь. Красноармеец в полной выкладке, даже с винтовкой через плечо, в сопровождении сторожа общежития, протягивает мне какой-то листок и хриплым голосом рычит: “Вам призыв!”, разворачивается и гремит вниз по лестнице. Раскрываю и читаю: приказ мобилизационной комиссии местного военного округа немедленно отправиться на сборы новобранцев. Я вздрагиваю, поскольку новая власть еще не перевоспитала мои инстинкты. И, поборов что-то вроде приступа долга и ответственности, длившегося несколько мгновений (хоть я давно решил в армию не идти), возвращаюсь в свою комнату, все еще немного потрясенный и взбудораженный.

24 июня / вечером

Прошедшую ночь провели (с Альгисом З. и его девушкой Б. Б.) в окрестностях Кальварии-Тринаполя (à la belle étoile[37]). В Вильнюс вернулись только перед рассветом. На улицах ни души. На Кафедральной площади совсем неожиданно встретил заспанного Умбрасаса. Он в нескольких словах обрисовал мне военную ситуацию: в городе ни одного солдата; одни ушли, другие еще не вошли. Как раз при этих словах со стороны Замковой улицы появился отряд быстро несущихся немецких мотоциклистов, которые, на минутку притормозив у фасада Кафедрального собора, на всех скоростях помчались по улице Гедимина в сторону Зверинца.

На правой стороне улицы Таурас, чуть повыше, чем дом, где живут Креве, Путинас и Сруога, лежал мертвый красноармеец в новенькой лейтенантской форме.

В общежитии рухнул на кровать, не раздеваясь, и часов пять спал как убитый. После обеда пошел в университет — просто посидеть, побыть с книгами и попробовать восстановить потерянное в хаосе последних дней равновесие чувств и мыслей, чтобы понять, что на самом деле произошло.

6 июля

Неожиданно приехал Адольфас, посланный меня искать. Hosanna! Дома все живы и здоровы. Йонас откуда-то узнал, что Пятрас вышел из тюрьмы строгого режима живым, хоть и не очень здоровым, и сейчас уже в Тяльшяй, или по дороге туда. <…>

1942

Вильнюс

Без даты

Наконец я закончил учебу, то есть сдал государственные экзамены, на которых открывать рот почти не пришлось: чуть я начинал отвечать на вопросы, заданные экзаменационной комиссией, как мой профессор монсеньор Альберт Приу[38] тут же перебивал меня и отвечал сам (в упоении от собственного красноречия), а я только успевал вставлять одобрительные словечки. Других членов комиссии это совершенно не волновало, поскольку, не зная ни слова по-французски, они все равно ничего не понимали.

Конечно, нечего из–за этого огорчаться. Хуже всего, что, закончив, я не чувствую себя ни на йоту умнее — как Фауст. В самом деле, сейчас, то есть закончив, пора начинать учиться. <…>

1943

Вильнюс

24 июня

Июнь уже заканчивается, а я все еще в Вильнюсе.

Вильнюс, по которому я сейчас брожу один, хорош как никогда, может, потому что июньский свет, особенно утренний и вечерний, так идет к его стенам. Даже война как-то отдалилась, как будто происходит в другой реальности или в витрине на улице Гедимина, где на карте Восточного фронта флажками на булавках отмечают все приближающуюся линию фронта. Пересекая наискосок площадь Лукишек, думаю: как быстро человек ко всему приспосабливается, как быстро все кажется нормальным!

В поезде / 26 июня

Простился с хозяйкой, которая погладила меня по голове, когда я выходил, и проводила до калитки. На улице подбежал попрощаться бородатый и странным образом похожий на Миколаса Биржишку соседский скотч-терьер Заглоба.

Шел на вокзал, не зная, когда уходит мой поезд и попаду ли на него вообще. Еще на минутку забежал на кафедру, где поставил книги на полки, закрыл окна, на дверь повесил привычную записку, что вернусь через 15 минут, хоть вернусь только через два месяца (чего хотеть: война!).

С поездом вышло лучше, чем я ожидал, и теперь без забот сижу у окна вагона, глядя на оживленный перрон (большинство — солдаты). О чем мне заботиться, если все время мое и нет разницы между минутой и годом! <…>

Конец июля — начало августа

Все еще не могу насытится “хлебом возвращения”, ощущением, что я дома, в Нямеикшчяй, что это утянские колокола, и не вильнюсские Св. Иакова.

* * *

Летние дни надо жить с солнцем, от восхода до заката, ритуально встречая утро и провожая вечер, — как мои отец с матерью. Предрассветная тишина говорит со мной. Если внимательно прислушаться, услышишь, как ходят и говорят жители этого дома, сто лет назад встававшие на рассвете.

Но ночь тоже моя.

* * *

Читал маме из “Колдуна”[39] (он ей очень нравится) и из “Старого поместья”[40] (от которого потекли слезы). <…>

* * *

Вчера ночью опять был налет советских самолетов. Только один пролетел прямо над головой. Другие гудели где-то над Шнеришке и зажгли несколько парашютных ламп. Кажется, они что-то разбрасывают. Говорят, что в округе Таурагнай разбросали много воззваний на литовском, даже книжку поэзии маленького формата, которая есть у кого-то в Утяне. Адольфас ее достанет и принесет посмотреть.

* * *

Закончил читать маме “Старое поместье”. Она тут же встала с просветленным лицом и помолодевшей походкой вышла. На этот раз я чуть не расплакался.

Опять приснится гроздь смородины,

Кровавых ягод снится гроздь…[41] <…>

Вильнюс

[17 октября]

Воскресенье. Проводил в Зверинец Д. С. и Ж.М. Поскольку возвращаться домой и там ничего не делать было рано, зашел к Йонасам. Там уже был Пятрас Вайчюнас[42] — такой исхудавший, казалось, щеки у него во рту скоро склеятся. Он большими шагами, почти бегом, мерил комнату и, размахивая руками, предрекал скорое возвращение большевиков. Сам он непоправимый оптимист, но тут полностью был согласен с пессимистом Йонасом: “Да, поверьте, приближается большевистская чума! Дева смерти уже появилась!” и тут же по-польски продекламировал первую строфу “Песни вайделота”[43].

24 октября

Как мы и договаривались, Ганя отвела нас в частный антиквариат, который находился на узкой, почти до окон заваленной осенними листьями улочке (пришлось брести спотыкаясь). На самом деле, это квартира ее друзей из Варшавы, где продают книги на польском (в большинстве), французском, русском и немецком языках, которые приносят их знакомые. В дверях нас встретил очень вежливый человек с огромной овчаркой. Он тут же провел нас в заваленную книгами комнату на втором этаже и оставил одних. Книг на самом деле было много, почти все новые. Их изобилие перебило мне аппетит, и я выбрал только четыре небольших книжки: “Surowy jedwab” Павликовской, “Белую стаю” Ахматовой, “Paludes” Андре Жида и “Album de vers anciens” Поля Валери[44].

1944

Вильнюс

1 января

Мотто на 1944 год:

Nicht lange durstest du noch,

verbranntes Herz!

Verheissung ist in der Luft,

aus unbekannten Mündern bläst mich’s an, -

die grosse Kühle kommt…[45]

Суббота /12 февраля

Немцы отступают по всему фронту. На севере Ленинграда окружение прорвано, и самый опасный для Литвы фронт идет сейчас примерно по линии Новгород-Старая Русса-Холмы-Витебск-Орша. На средней полосе почти все бои отступления идут по эту сторону Днепра. На юге советская армия прорывается к реке Буг. Положение на фронтах странным образом напоминает лето 1941 года, только теперь в пользу русских. Но в Вильнюсе пока что никто из–за этого не волнуется.

Увы, этот фаталистичный покой обманчив. Хорошо не думать об опасности и откладывать все на завтра. Боюсь, что скоро нам, всему народу, придется опять учиться выживать — кто волком, кто лисой, долгие годы жить нацией без государства и пытаться сохранить себя.

Устав от таких мыслей, иду к В. П., который, как слышу, только что вернулся из города. Он в любой ситуации находит слова, чтоб “сердце утешить”.

17 февраля

Вчера Альгис З. многозначительно спросил меня, не хочу ли я познакомиться со “Стариком”, руководителем ЛЛА[46]? Я согласился, а сам подумал: ну и конспиратор! Когда стемнело, он повел меня, почему-то держась поближе к стенам домов, в один двор на Большой улице, велел забыть куда. Там мы поднялись на второй этаж и встали у двери в конце темного коридора. Перед тем как войти, он снабдил меня последними инструкциями: я не должен расспрашивать о подпольной деятельности, не должен упоминать никаких имен etc. Постучали условным стуком, дверь открыл… и я чуть не выпал из ботинок: это был один мой старый знакомый, К. В., с каунасских времен. Он и тогда так держался, как будто принадлежал к какой-нибудь тайной организации. Поскольку я не чувствовал себя прирожденным конспиратором, то они даже не пробовали меня вербовать. По дороге домой Альгис был недоволен, что все так нетаинственно закончилось. (P. S. 1996: Только сейчас, когда я переписываю, мне впервые пришло в голову, как неразумно было тогда все это записывать). <…>

9 мая

О. скопировала и прислала (помню ли я?) надпись, которую я сделал три года назад на дверном косяке:

Ты как птенец, трепещущий в горсти, тогда была -

У храма ветхого от ливня ты укрытья попросила

И, будто пущенная королем стрела,

Мне сердце бедное нечаянно пронзила[47].

9 июня

Мой патриотизм. По отношению к Литве я не могу быть ни нейтральным, ни объективным, поскольку это мой воздух, которым я дышу, мое тело и кровь. По отношению к литовцам я стараюсь быть объективным и непредвзятым, и все. Вот такой у меня патриотизм. <…>

17 июня

Оргия весны, само цветение и над всем нависает какая-то фатальная полутень.

Утром шел по Замковой улице и увидел приближающуюся со стороны Остробрамских ворот Йоне — какую-то посеревшую, опустившуюся, одетую в затрапезные одежки, в обеих руках — прозаичные сумки. Я хотел было помочь, но она вдруг ускорила шаги и исчезла в ближайшем переулке (как будто убегала от меня).

Когда я летом в Нямеикшчяй читал ее письма, я открывал все двери и окна, если никого не было дома, и пел от счастья, или шел тропинкой через рожь в леса и до вечера сидел на высоком откосе над берегом — абсолютно один и абсолютно счастлив.

22 июня

Наша хозяйка пани Бренштейн вернулась из города и очень взволнованно рассказывала, как встретила военного польской кавалерии, из “бывших”, который ее предупредил (“ссылаясь на надежные источники”), что большевики через две недели будут в Минске, а может и в Вильнюсе. Мы с Паулаускасом пытаемся ее успокоить, говорим, что все это сплетни, и сами не верим в то, что говорим.

Вообще-то я давно уже научился жить в постоянной опасности и из–за этого еще более радоваться каждой отпущенной минуте. Появившийся образ Четырех Всадников Апокалипсиса тут же тает в весеннем полуденном солнце, и я, думая уже совсем о другом, иду в Зверинец.

28 июня

При приближении “оркестра” военных действий, все более угрожающем, в Вильнюсе царит странное, оторванное от реальности настроение. Люди как будто потеряли связь с действительностью, стали тихими и неразговорчивыми. На улице проходят мимо, не замечая друг друга, глаза уставлены в никуда, ничего вокруг не видят. Город осязаемо пустеет, но как-то апатично, без свойственной в таких случаях паники, убывает, как вода, поскольку фронт прямо рядом — где-то между Минском и Новой Вильней. <…> Альгис З. все еще в Вильнюсе, но больше не показывается, занят какими-то грандиозными ополченческими планами. Последний раз я его нечаянно встретил в каком-то дворе на улице Доминиканцев, полном грузовиков и вооруженных мужчин, одетых в гротескную форму — с бору по сосенке у нескольких армий; он там что-то приказывал, раздавал инструкции. Увидел меня, издалека поздоровался, крикнул традиционное “будь свеж” и опять продолжил непонятную мне пантомиму военного ритуала.

Летняя империя в самом зените своей силы и славы. В цветении и зелени ни малейшего декаданса. Утром — глубокая роса и запах ноготков; днем воздух полон жужжания невидимых насекомых; только иногда прорывается фамильярный контрабас спустившегося на цветок шмеля, пока невидимый дирижер не возвращает его в летний оркестр. По вечерам туман, поднимающийся с Нярис, медленно течет в сторону Зверинца, и тюрьма в Лукишках выглядит, как заколдованный замок.

Какая мудрость в циничном равнодушии природы к делам человеческим!

Пусть отсохнет моя правая рука, если я забуду тебя, Иерусалим!

29 июня

Завтра попробуем выехать в Каунас: Юргис со своей мамой, Джонни, Моника Б. и я. Сходили на вокзал осмотреться. Толкотня сильно уменьшилась. Почти одни солдаты проездом. Гражданские поезда не ходят. Немец-железнодорожник обещал “für eine kleine Spende”[48] посадить нас в военный транспорт, толково объяснил, когда прийти, где ждать.

Сегодня утром встал рано, чтоб еще раз побродить по городу. На улицах, еще пахнущих утренней прохладой и свежестью, не было ни одной живой души. Только урчание проезжающих где-то грузовиков и ритмично повторяющиеся обвалы канонад вдалеке. Вся площадь Лукишкес еще в тени. Солнце, вставшее за св. Иаковым и холмами Антоколя, озарило течение Нярис, подернутое жидкой утренней дымкой. Рядом с Зеленым мостом, на другой стороне реки, какой-то человек стоял в лодке, распутывая удочки, явно готовился к ежедневному рыболовному ритуалу. “Если б я был в Нямеикшчяй, сам бы пошел рыбачить”, — подумал я, нисколько не удивляясь равнодушию рыбака к “историческим событиям”.

На Кафедральной площади понемногу начиналась жизнь. Сквозь открытые главные двери виднелись несколько коленопреклоненных силуэтов. В кустах на холме Бекеша покрикивала какая-то птица, знакомый голос которой напомнил мне родную речку. Когда шел мимо Св. Анны, был слышен скрежет открывающейся тяжелой двери или ворот. Со двора Бернардинцев старушка вынесла огромный ворох разноцветной церковной одежды, в другой руке зажав какую-то очень длинную палочку, похожую на гасильник для свеч.

Пусть язык мой прилипнет к небу моему, если я потеряю память о тебе, Иерусалим! <…>

Так я пробродил до полудня, как будто пытался спасти неизгладимые следы последних пяти лет. Вернулся домой, упал в кровать и проспал почти до вечера.

Проснулся и пытался собрать вещи. Но все время вместе с “что взять?” и “чего не брать?” меня мучила неотвязная мысль: завтра! А может, еще подождать? Но что я тут один буду делать? Не смог больше выдержать и пошел еще раз бродить по городу.

[1] Винцас Миколайтис-Путинас (1893-1967) — поэт и прозаик, общественный деятель Литовской ССР. Преподавал в университете Витовта Великого современную литовскую литературу, историю литовской поэзии и эстетику. Миколас Биржишка (1882-1962) — историк литовской литературы, был деканом факультета гуманитарных наук университета Витовта Великого. В 1944 г. покинул Литву, жил в США. Изидорюс Тамошайтис (1889-1943) — священник, философ, общественный деятель. Преподавал логику, метафизику психологии, этику, философию религии. Сослан в лагерь в Красноярске в 1941 г. Антанас Салис (1902-1972) — языковед, диалектолог, создатель первой карты распространения литовских наречий. В 1944 г. покинул Литву, жил в США. Пранас Скарджюс (1899-1975) — языковед, диалектолог, преподавал историческую грамматику, историю литовского языка, диалектологию, прусский язык. В 1944 г. покинул Литву, жил в США. Балис Сруога (1896-1947) — поэт, прозаик, драматург, театровед, фольклорист. Преподавал русский язык, историю театра, вел семинары по театроведению и славистике. Жил в Литовской ССР. Винцас Креве-Мицкявичюс (1882-1954) — писатель, драматург, общественный деятель. Автор драмы “Шарунас”, в университете Витовта Великого преподавал историю мировой литературы, был деканом факультета гуманитарных наук. В 1944 г. покинул Литву, жил в США. (Здесь и далее — прим. перев.)

[2] “La Belle Dame Sans Merci” (т. е. “Прекрасная дама, не знающая милосердия”) — стихотворение Джона Китса (1795-1821).

[3] “…post jucundam juventutem” — “…после веселой молодости” (лат.); строка из средневекового студенческого гимна “Gaudeamus”.

[4] “O alte Burschenherrlichkeit!” — “О, старое студенческое братство” (нем.); строка из одноименного немецкого студенческого гимна начала ХХ в.

[5] Адольфас — брат автора.

[6] 17 марта 1938 г. Польша объявила Литве ультиматум, требуя установить дипломатические отношения между странами, которых не было 20 лет, поскольку Литва не признавала Виленский край частью Польши.

[7] “В сторону Свана” и “Под сенью девушек в цвету” — части романа Марселя Пруста “В поисках утраченного времени”.

[8] Строки из стихотворения Майрониса (Йонас Мачюлис, 1862-1932) “Когда вернулась независимость”. Перевод Г. Ефремова.

[9] Óна — сестра автора. Йонас — брат автора.

[10] Dolce far niente — сладкое ничегонеделанье (итал.).

[11] Гедиминас Йокимайтис (1920-1986) — поэт. В университете Витовта Великого изучал языки и психологию, в 1941 г. вывезен в ссылку на Алтай, потом в Якутию, откуда в 1947-м сбежал. Жил в Литовской ССР.

[12] “Bitwa pod Magenta” — “Битва при Мадженте” (польск.). Речь идет о сражении, произошедшем 4 июня 1859 г. во время Австро-итало-французской войны. Победу одержали французы.

[13] Казис Умбрасас (1916 — 1970) — литературовед, прозаик, переводчик с русского. Учился на факультете литовского языка. Жил в Литовской ССР. Витаутас Мачернис (1921-1944) — поэт, учился на факультете философии. Убит снарядом в 1944 г.

[14] Икона Ченстоховской Божьей Матери — одна из главных святынь Польши.

[15] “…из себя не выходи, а сосредоточься в самом себе, ибо истина живет во внутреннем человеке; найдешь свою природу изменчивой — стань выше самого себя”. Августин Блаженный. Об истинной религии. Теологический трактат. — Мн.: Харвест, 1999 (переводчик неизвестен).

[16] В оригинале кафедра романистики, на которой учился автор, называется семинаром романистики.

[17] “Зося, смотри! Русские солдаты!” (искаж. польск.)

[18] “Какое бедное войско!” (польск.)

[19] Романы “Роза” и “Бенони” норвежского писателя Кнута Гамсуна (1859-1952).

[20] Графиня де Сегюр (1799-1874; в девичестве графиня София Федоровна Ростопчина) — французская детская писательница русского происхождения, дочь московского губернатора Ф.В. Ростопчина (как считается, организатора московского пожара 1812 г.). Среди ее произведений особой известностью пользуется книжка “Записки ослика” (1860).

[21] Ляонас Швядас (1918-2003) — литовский и польский поэт; певец. После войны эмигрировал в Польшу.

[22] Лев Платонович Карсавин (1882-1952) — русский философ, в 1922-м был арестован и выслан из СССР. Жил в Германии и Франции, в 1927 г. по приглашению университета Витовта Великого переехал в Каунас, стал профессором кафедры всеобщей истории, с 1929 г. преподавал на литовском языке. В 1940-м с университетом переехал в Вильнюс, в 1944-м уволен, в 1949-м арестован, отбывал заключение в лагери Абезь, Коми АССР, где и погиб.

[23] Витаутас Александрас Йонинас (1918-2004) — литературовед, учился на кафедре романистики. В 1944 г. покинул Литву, жил в Канаде.

[24] Эжен Фромантен (1820-1876) — французский художник, историк искусства, писатель; автор трактата по искусству “Старые мастера”, романа “Доминик” и др.

[25] Этьен Пивер де Сенанкур (1770-1846) — французский писатель, автор романа “Оберман”.

[26] “Лето 1914” — одна из частей романа-эпопеи “Семья Тибо” французского писателя Роже Мартена дю Гара (1881-1958), нобелевского лауреата 1937 г.

[27] Шарль Мари Рене Леконт де Лиль (1818-1894) — французский поэт, глава Парнасской школы.

[28] Ты, что в дубовый гроб навеки

Меня положишь, — не забудь

Мне черной тушью тронуть веки,

А щеки — розовым, чуть-чуть.

“Посмертное кокетство”. Перевод А. Эфрон.

[29] Сонет “В часы всеобщей смуты мира” из сборника Теофиля Готье (1811-1872) “Эмали и камеи”.

[30] Роман Анатоля Франса “Суждения аббата Жерома Куаньяра”; “Введение в познание человеческого разума” Люка де Клапье, маркиза де Вовенарга (1715-1747) — французского философа, моралиста, писателя; “Мемуары” Луи де Рувруа, герцога Сен-Симона (1675-1755) — французского мемуариста Людовика ХIV и эпохи Регентства.

[31] Филипп де Коммин (1447-1511) — французский дипломат и историк фламандского происхождения, известен своими “Мемуарами”.

[32] Юргис Ягомастас (1917-1941) — учился на гуманитарном факультете, работал в библиотеке Вильнюсского университета. Расстрелян гестапо в Панеряй, месте уничтожения литовских евреев.

[33] Альгирдас Заскявичюс (1917-?) — учился в Военной академии, в 1942-м закончил филологический факультет Вильнюсского университета (по кафедре русского языка). В 1944-м стал партизаном, в 1947 г. арестован и завербован МГБ.

[34] Стасис, Йонас, Пятрас, Адольфас — братья автора.

[35] Казис Жиргулис (р. 1912) — химик, поэт. Изучал языки и литературу в Сорбонне, потом химию в Вильнюсском университете. В 1944 г. покинул Литву, живет в США.

[36] Литовское название Калининграда.

[37] На свежем воздухе (франц.).

[38] Альберт Приу (Albert Prioult) — преподаватель Каунасского университета (приехал в 1938-м из Франции); автор книг о Бальзаке, работал в Сорбонне, во время войны вернулся во Францию.

[39] “Колдун” (“Raganius”, 1939) — роман Винцаса Креве-Мицкявичюса (см. сноску к с. 143).

[40] “В старом поместье” (“Sename dvare”, 1922) — повесть Шатрийос Раганы (Мария Печкаускайте, 1877-1930).

[41] Строки из стихотворения Й. Айстиса “Ночь” (1933).

[42] Пятрас Вайчюнас (1890-1959) — поэт, драматург, переводчик. После войны жил в Литовской ССР.

[43] Из поэмы Адама Мицкевича “Конрад Валленрод” (перевод Н. Асеева):

Когда чума грозит Литвы границам -

Ее приход предвидят вайделоты,

И если верить вещим их зеницам,

То по кладбищам, по местам пустынным,

Зловещим дева-Смерть идет походом…

[44] Мария Павликовская-Ясножевская (1892-1945) — польская поэтесса, поэтический сборник “Сырой шелк”; “Топи” Андре Жида (1869-1951) — литературная сатира; поэтический сборник “Альбом старых стихов” Поля Валери (1871-1945).

[45] Стихи Фридриха Ницше “Солнце садится” (“Die Sonne sinkt”. Перевод В. Микушевича):

Недолго тебе еще жаждать,

сгоревшее сердце;

Обещаньями полнится воздух,

из неизвестных мне уст начинает меня обдувать -

грядет прохлада…

[46] LLA (Lietuvos laisves armija) — Армия освобождения Литвы, организована в 1941 г.

[47] Перевод Г. Ефремова.

[48] “За небольшое пожертвование” (нем.).

Furqat Palvan-Zade
Alex Kuzmichenko
Vasily Kumdimsky
+1
Comment
Share

Building solidarity beyond borders. Everybody can contribute

Syg.ma is a community-run multilingual media platform and translocal archive.
Since 2014, researchers, artists, collectives, and cultural institutions have been publishing their work here

About