Из старых номеров: №10, 2010 год. Наталья Ванханен, "Аргентина манит негра"
Письма
Наталья Ванханен# Аргентина манит негра
Хоть я и называюсь испанистом, это ничего не значит: в голове крепко засели детские формулировки и выскакивают при нажатии соответствующей кнопки — такое устройство. При слове “Аргентина” выпрыгивает палиндром “Аргентина манит негра”, а к хвосту его тотчас примагничивается “а роза упала на лапу Азора” — просто так, по наличию многочисленных “а”. Фраза “LemetrodeBuenosAiresesttrèscoquet” из учебника французского языка — автор Може — уже более оригинальна и индивидуальна. Так она и всплывает не сразу. Поэтому когда мне ни с того ни с сего в разгар дежурной уборки вдруг позвонили:
— Поедете в Аргентину? На три дня? — я в ответ сразу: — Аргентина манит негра, lemetrodeBuenosAiresesttrèscoquet.
Там обиделись.
А ведь могла бы вспомнить что-нибудь посерьезнее. Ну, хоть свои переводы аргентинской поэтессы АльфонсиныСторни. Дело давнее, но ведь было же. Или стихи Гарсиа Лорки о страданиях галисийских эмигрантов в
Где шумит Буэнос-Айрес
Над большой рекой
Ла Платой,
Влажным ртом в волынку
дует
Ветер северный крылатый.
Тоже кстати мой перевод. Или, скажем, как вскоре после Университета делала в издательстве “Художественная литература” сборник “Аргентинские рассказы”. Там вообще была драма. В “Худлит” меня взяли младшим редактором. Это, по идее, такой бодрый секретарь-Фигаро, который всем во всём должен помогать. Он считывает рукописи, ведет их учет, бегает отправлять почту, приглашает авторов на редсовет, покупает сотрудникам помидоры, заваривает чай и т. д. А если он будет со всем этим хорошо справляться, ему когда-нибудь дадут делать книгу, и тут наступит блаженство. Словом, как в сумасшедшем доме: когда научитесь плавать, вам в бассейн водичку пустят. Плавать я никак не научалась: считывала неаккуратно, авторов в телефоне по голосам не различала, переписку директора с главным бухгалтером почему-то засылала в Португалию — это по тем временам вообще был политический выпад непонятного свойства. Так что книгу мне очень долго не давали. И вдруг, годика каких-нибудь через три, подарок — на, делай “Аргентинские рассказы”. Редактируй то есть. И случилось так, что этой-то книге и суждено было открыть родному советскому читателю аргентинского классика, знаменитого Борхеса. Об этом в “Литературной газете” рассказала несколько лет назад Элла Владимировна Брагинская, замечательный переводчик-испанист. Она была составителем книги, а ее повествование, так сказать, вид изнутри и сверху. Поэтому я
С мечтой подарить Борхеса русской словесности уже тогда, в середине семидесятых, носился молодой переводчик Борис Владимирович Дубин. Носился он совершенно напрасно: на самом верху Борхеса не только не читали, но и не одобряли. А тут такой случай — книжка рассказов. Туда можно Борхеса незаметно подсунуть, как птенца в гнездо, глядишь, никто и не заметит, и полетит он потом на равных с другими птенчиками. Зато можно будет в дальнейшем книгой потрясать, говоря: “Вот, ‘Худлит’, самое авторитетное издательство СССР, напечатал, значит и другим можно!”
Такой вот стратегический ход. А мне что? Я ни про какой скандальный ореол вокруг Борхеса понятия не имею. Беру дубинский перевод рассказа “Сад расходящихся тропок” и редактирую наравне с другими. Очень даже хороший рассказ, говорю, интересный. И вдруг — бомба. Маленькая такая, но очень взрывоопасная бомбочка. Журнал “Иностранная литература” публикует крошечную заметку, петитом: аргентинский писатель Хорхе Луис Борхес принял премию от Пиночета. Нехорошо вообще-то сделал — мы за Чили все очень переживали. Я бы лично не стала от Пиночета ничего принимать. Так бы прямо и сказала: чем я так провинилась перед мировой литературой, что нравлюсь диктатору Пиночету? Но то я, которойПиночет, собственно, ничего и не предлагал. Борхес же решил этот вопрос иначе и поставил московского младшего редактора перед фактом.
Я — к переводчику: — Боря, — говорю, — твой Борхес принял премию от Пиночета. Скандал будет. Что же нам теперь делать?
А Дубин смотрит на меня так отстраненно-туманно и говорит: — А вот этот вопрос каждый решает для себя сам, на своем месте.
И я понимаю: либо я бегу вверх по лестнице, к директору, с ябедническим криком “Борхес принял премию от Пиночета!” — либо делаю вид, что ничего не знаю, и тогда за мной сверху довольно скоро сами придут. Выговор в “Худлите” получали и за более мелкие оплошности. И тут меня осеняет радостная мысль: “Меня выгонят!” Дело в том, что втайне я мечтала, чтобы меня выгнали. Дома категорически возражали против моего ухода из редакции: “Такое издательство! Где ты такую работу еще найдешь?! Не ценишь своего счастья!”
Между тем редактирование аргентинских рассказов не принесло обещанного блаженства, а заваривать чай мне надоело.
Вот так в Советском Союзе впервые был напечатан Борхес, и им действительно потрясали, что и дало свои положительные результаты. Сомневаюсь, что в моем поведении можно усмотреть хоть какое-то гражданское мужество.
Чтобы закончить эту историю, скажу: меня не выгнали. Только однажды пригласили на партсобрание. Когда беспартийного приглашают на партсобрание, это — для тех, кто не знает, — ничего хорошего. Мой случай разбирался под занавес, в рубрике “А теперь о неприятном”. Однако зам. главного почему-то смягчил удар — на редкость добрый поступок, если учесть, что большим либералом он не слыл, скорее наоборот. Сказал: редактора злополучной книги мы даже не будем называть по имени, так как он очень молодой и неопытный. Тут я открыла рот и выпучила глаза, пытаясь подтвердить свою неопытность. Думала даже пустить струйку слюны в доказательство врожденного идиотизма, но спохватилась, сообразив, что и так, кажется, обойдется. Потому что одно дело хотеть, чтобы тебя выгнали, а другое — когда тебя выгоняют на самом деле.
Так что Аргентина для меня не звук пустой. Правда, когда тебя зовут на край света на три дня, поневоле подумаешь: это чья-то не очень удачная шутка. Потом все как-то разъяснилось: лететь предлагают на Международную книжную ярмарку и там надо будет прочесть свои стихи по-русски и
И
— А за три дня я там хоть что-нибудь увижу?
— Вам покажут площадку, — был ответ.
Мне представилась песочница с
Пересадка с самолета на самолет была в Милане. В “Dutyfree” давали недорогой “Лимончелло”, но надо было торопиться. Поразило, какую пропасть народа вбирает “боинг”: вот только что тут была огромная очередь, которую и просторный зал не вместит и вдруг — раз! — всех мгновенно всосало. Прямо какая-то труба пылесоса.
Моей соседкой справа оказалась общительная молодая девушка откуда-то из Малайзии, не говорившая ни на одном из известных мне языков. Соседом слева был очень предупредительный и тихий мужчина, за весь полет не произнесший ни слова. Языков он, видимо, не знал и разговаривать со мной, заведомо иностранкой, не пытался. Когда среди ночи ему понадобилось выйти, и я сделала попытку встать, чтобы его выпустить, он успокоительно запротестовал жестом — мол, не надо, не надо, не беспокойтесь, — как был, в носках, бесшумно вскочил на подлокотник, пробежал по спинкам кресел и спрыгнул в проход. Точно так же он вернулся назад. “Цирковой”, — с уважением решила я про себя. Так мы и пролетели, абсолютно молча, при необходимости объясняясь жестами почти сутки, а перед самым приземлением к нему из другого салона зашел друг. “Ну, як ты тут, Петро?” — спросил он. Оказалось, они наши, украинские, моряки, едут работать в Антарктику — там наших кораблей полно. Может, я тайну какую государственную разглашаю? Бывает.
Так как весь полет мои соседи молчали, я общалась исключительно с большим экраном в головах нашего салона. Засыпала ли, просыпалась — сразу взглядывала: где мы сейчас? Экран давал карту мира, и над ней скользил маленький серебристый крестик — наш самолетик, такой хрупкий, беззащитный. Малюсенький такой “Боинг”. Все относительно.
Испания, Африка — как-то быстро они промелькнули. Вот и последний крупный населенный пункт в нашем полушарии — Дакар. Дальше — Атлантика. Надо же, оказывается Африка — наш родной континент! Кто бы мог подумать, в первый раз это понимаю. Дальше — океан, неизвестность. Как было написано на камне в одной португальской деревушке: “Здесь кончается суша и начинается море”. Я когда это прочла, страшно, помню, разволновалась. Даже озноб пробрал.
Атлантика была бесконечной. Летишь и думаешь: внизу-то вода! А вдруг мы упадем? Ничего, я отлично плаваю. И сама себе: ты что, “Титаник” не смотрела, как он там разламывается пополам, и всех утягивает в воронку? Ничего, я умею плавать, выплыву. И мой сосед выплывет, вон он какой ловкий. Хотя, если человек хорошо прыгает, это еще не значит, что он хорошо плавает. Вот с малазийкой хуже. У нее на лбу написано, плавать она не умеет. Как ее тогда вытаскивать? Всё! Сплю, сплю. Открой глаза, будь начеку — внизу-то вода! Нет, сплю.
Когда нос самолета на экране ткнулся в бразильский берег, обрадовалась: всё! земля, скоро посадка. Не
В последний раз по поводу нашей безопасности мне пришлось поволноваться перед самым приземлением, когда нам выдали миграционные листки — въездные декларации, которые надо заполнять: где родился, с какой целью летишь… Заполнять надо было по-английски. Моряк, и малазийка бросились ко мне за помощью. С моряком все было просто: село Н. под Киевом. А вот с малазийкой вышла какая-то путаница. Я никак не могла разобраться в ее паспорте. На одной строчке сказано — проживает в Лондоне, на следующей что-то совсем другое. С местом рождения вообще беда, я и
Холодный пот меня прошиб, когда я увидела дату ее рождения. День и месяц у нас совпадали, только год был, конечно, другой, совсем недавний. А я за всю жизнь всего одного человека встретила с такой же датой. Знаю, правда, еще троих, с которыми познакомиться, по различным причинам, не имела чести. Это Сент-Экзюпери, Огюст Роден и актриса Людмила Гурченко. Заглянула в паспорт молчаливого моряка. И увидела день и месяц рождения моей матери. Это уж слишком! Таких совпадений просто так не бывает. Что бы это могло значить? Что-что! Упадем, вот что! Это в основном и бывает при посадке!
Может сложиться впечатление, будто я
Слава Богу, все кончилось благополучно. Правда не совсем и не для всех.
Прилетели мы таким ранним утром, что оно еще и не наступило. И тут же, прямо в аэропорту мою малазийку арестовали. Надели наручники и увели прямо с паспортного контроля. Продолжая улыбаться, она помахала мне маленькой ручкой. Господи, неужели это
Зачем же сразу предполагать самое худшее? Может, у нее просто чемодан был полон наркотиков? Или она удушила в колыбели младенца, хоть и не похоже. Может, она вообще Мата Харри?
Мне, в отличие от малазийки, повезло меньше: меня вообще никто не встречал. Два часа я назойливо приставала к незнакомым мужчинам. Мол, вы случайно не меня ждете? И вижу, что у него в руках табличка с другой фамилией, а все равно лезу: а вы случайно… Некоторые шарахались. Потом я утомилась и затихла —
У музыкантов были разные инструменты, но воображение поразил один — гигантская, в рост человека, балалайка. Никогда ничего подобного не видала.
А теперь самое главное. Если меня в лоб спросят: “Что вас поразило в Аргентине?” — я без запинки отвечу: “Дождь”. Хотя, казалось бы, дождем нас не удивишь.
Это был какой-то вечный неизбывный фон нашего пребывания. Сильнее, слабее, он шел все время. Уже в
И хотя теоретически я знала, что в южном полушарии оно так и есть, однако лишь теперь прониклась этой мыслью по-настоящему. То есть когда собираешься переводить аргентинского поэта и читаешь у него “апрель”, понимай, что речь пойдет об осенней тоске или о закате любви, о болезни, старости, печали, но уж никак не о первых цветочках и птичках. И еще дождь у них играет в настроении ту же роль, что у нас снег. Это таинственный, примиряющий с неизбежным знак конца года.
— Вот, — радостно обращаясь к “Терему” сказала я, — приехали! Сейчас на мир посмотрим. На Аргентину то есть.
— Чего тут смотреть-то? — откликнулся кто-то из музыкантов. — Ничего тут нет интересного.
Вот, думаю, счастливцы. Ничего, кроме собственного выступления, не интересует — мне бы такую целеустремленность! Но чего нет, того нет.
Автобусик бежал в столицу. Вокруг стелилась довольно грустная — апрель! — равнина в серой завесе дождя. Время от времени мелькали беленькие, явно не старинные, церкви.
Номер в гостинице оказался без окна. С лампой дневного света. Глаз радовала только цветная гравюра на античную тему с красивыми юношами и девушками. Я ее даже сфотографировала.
С улицы доносился грохот дождя по карнизу, шипели шины, разбрызгивая воду. Сейчас потолок разверзнется и оттуда ливанёт хорошенько, как в фильмах Тарковского. Наши монтируют выставку, выступление завтра, нельзя терять ни часа, скоро домой, “где шумит Буэнос-Айрес”… Я совсем немного поспала, часа три. И вышла под дождь. Кстати, любопытно бы подсчитать, сколько раз фраза “Он вышел под дождь” встречается у аргентинских писателей. У Кортасара, у Борхеса. Уверена, любопытная была бы статистика.
Мне повезло. К подъезду подкатил городской экскурсионный автобус, и я в него прыгнула. Ура! Заплатить несколько аргентинских песо и…
А кстати, в какой стране больше инфляция: в той, где ходят одни только очень старые купюры или там, где одни только свеженапечатанные? Я-то в этом ничего не понимаю. В Аргентине у денег вид, как правило, потрепанный. Не такой, конечно, как в Египте, где до бумажки страшно дотронуться, а каирские торговцы на рынке, к моему ужасу, держали пачки этих кишащих микробами банкнот во рту, чтоб не спёрли чего ненароком! Нет, в Аргентине деньги, конечно, не такие старые, но и не новенькие, как у нас…
Итак, я еду! Какой божественный момент! Никто в целом свете не знает, где я! Что тут божественного? Не знаю. Переход в другое измерение что ли.
Мы ехали по могучему, стройному, красивому городу правильной планировки, со следами финансового процветания вековой примерно давности. Сужу по помпезным банковским зданиям, похожим на мадридские. Я не буду прибавлять “сквозь дождь”. Каждый может сам подставить эти слова к любому месту моего рассказа, для полноты картины.
Самый центр, широченный проспект 9 Июля — шире нашей Тверской, по-моему. Многочисленные кафе. Мелькают приметы стиля модерн начала века ХХ. Очень богатый, местный, колониальный модерн. Европейский город с белым в основном населением. Похоже, Аргентина, вопреки расхожему мнению, не столь уж и манит негра. Париж гораздо разноцветнее, не говоря уж о Лондоне. Дальше улицы становятся более древними, дремучими что ли. Это старинный район Сан-Тельмо. Встречаются и сохранные дома XVI столетия, и совсем руины, и выбитые пустыри — не утрудились, не сберегли, наверняка было тут что-то очень интересное, а теперь монстеры какие-то плющеобразные вьются по щербатым стенам, дрыхнут бродячие собаки, бомжи перетаскивают с места на место нескончаемое количество своих вещей. Вы замечали, что больше всего вещей у бедняков? У миллионера только упаковка бумажных платочков да банковская карточка во внутреннем кармане пиджака, а у этих тюки, мешки. У нас и отечественные примеры, конечно, найдутся, не надо далеко ходить, но всё же рекордсменкой по количеству нажитого добра была одна бездомная мадридская старуха с улицы Ареналь. Я наблюдала, как она около часа переносила свои мешки и сумки с солнечного угла улицы в тенистый. Она только так и передвигалась, с тюками. Возьмет два, перетащит, потом еще. Будь она пауком, роскошную бы сплела за это время паутину.
Мелькнули купола русской православной церкви — не почудилось ли?
А вот и район, какого в Европе не сыщешь. Ла Бока, то есть устье. Это портовая зона. По
Ла Бока поражает раскраской домов, какой вообще в серьезном взрослом городе быть не может. Разве что в Диснейленде. Маленькие, в кажущемся беспорядке раскиданные домики раскрашены в
Причем не то, что каждый дом своего собственного цвета, а так: верхняя часть стены желтая, нижняя — фиолетовая, а двери голубые и белые. Вид очень веселый и декоративный. Даже слишком. Трудно поверить, что вся эта красота возникла от тоски и безнадежности. Портовый район Ла Бока был самым бедным, заброшенным и бесперспективным. Чтобы как-то поднять настроение, кто-то придумал раскрасить поярче серые будни его обитателей. И вот что получилось. Теперь здесь полно туристов, особенно по выходным, когда на местных улочках бушует блошиный рынок. Обалдевшие от нереальности окружающей среды иностранцы кочуют из кафе в кафе, наслаждаются песней и танцем танго.
Танго тоже появилось на свет тут, в Ла Бока, в восьмидесятых годах позапрошлого века. Долгое время только тут и танцевали этот чувственный до полного неприличия танец моряка, который после полугодового плавания сошел на берег и увидел в таверне красивую девушку нестрогих правил, — увы! — недавно обрученную с другим таким же моряком. И теперь ему надо отбить ее у того моряка при помощи интенсивных и обольстительных телодвижений. Отбить и увлечь за собой. Только в 20-х танго перекочевало на подмостки модных кафе в центре Буэнос-Айреса, где его затанцевала молодежь из хороших семей, а позже голос Гарделя разнес его мелодию по всему миру.
В начале нашей поездки по городу экскурсовод попросила разрешения сфотографировать, каждого по отдельности, всех четверых своих экскурсантов, у которых любопытства было больше, чем воды в местных тучах. Сказала: “Это бесплатно, потом будет сюрприз”.
Вот он сюрприз — стоит перед моим компьютером и сейчас. Это я с розой в волосах, в красном, с разрезом, платье для исполнения танго страстно обнимаю литой чугунный, тоже красный, фонарный столб на фоне разноцветного дома в форме куска торта, у которого срезан острый уголок. Над дверью дома надпись красивыми красными буквами: “Caminito. Tango.” Бесплатный сюрприз обошелся мне в сорок долларов. А что было делать? Нельзя же было отказаться и бросить себя в таком виде в самом злачном районе города! На самом деле я рада. Мне приятно вспомнить тот день и прочитать над своей головой кокетливое с наклоном “Буэнос-Айрес”.
“Caminito” — это и название улицы, и кафе, а главное — легендарное старое танго. Песня-танго. “Caminito” — это “дорожка”, “тропка”. Вот, что там поется: “Дорожка, которую стёрло время, где прошли мы вместе с милым, теперь я иду здесь одна, по заросшей дорожке”. Ох, что-то мне это очень напоминает! Ну конечно: “Позарастали стежки-дорожки, где проходили милого ножки”. Появилось это танго в 20-х, на 20-е же приходится и большой наплыв выходцев из России. Не возьмусь утверждать, что танго изобрели русские, но много есть разных неожиданных сближений, совпадений в культурах — таких загадочных совпадений! И в аргентинских танго, и в португальских фадо так много от русского романса. Или наоборот?
Русский след в Аргентине вообще довольно заметен. Купола православной церкви мне не померещились, это был собор Святой Троицы в районе Сан-Тельмо. Поставили ее при Николае II. К нему обратились, и он откликнулся. Теперь в храме в благодарность сияет серебряная доска: “Царю Николаю, мученику”. А тогда специально из России даже привезли землю, так что стоит православный храм на русской земле, хоть и в
Вообще-то портеньо, сами в большинстве своем католики, долгое время полагали, что русские не христиане, а исповедуют иудаизм. Объяснялось это заблуждение тем, что после черносотенного разгула 1905 года в Аргентину перебралось множество российских евреев. Они принесли с собой три русских слова: “pogrom”, “samovar” и “rasputin”. Эти слова вошли в испанский язык, хотя украсил его, на мой взгляд, один только “самовар”. Вдобавок “pogrom” вошел во множественном числе — “pogroms”, что для русского уха звучит как-то подобострастно, будто угодливый лакей отвечает строгому барину:
— А что это у вас там, любезный, за шум?
— Погром-с.
Что касается путаницы с вероисповеданием, то, в конце концов, Аргентина далеко — простительно и не знать, что там, в этой заснеженной России, исповедуют. А вот, ради интереса, разговор моей русской подруги с европейцем — испанским священником:
— Ты католичка?
— Нет, православная.
— Ну, раз ты не христианка, я тебе объясню, в чем суть святого причастия.
Но это к слову.
Что говорящих по-русски в
Почему-то очень долго не начинали. Зал набит, но
Опять чего-то ждали. Пятнадцать минут. Двадцать. Полчаса. “Сейчас все разбегутся”, — паниковала я. Но никто не разбегался.
Меня попросили:
— Читайте поменьше. Уже времени нет.
— Сколько? — спросила я, припомнив полет над Атлантикой. — Сколько читать?
— Не больше двадцати минут.
— А почему не начинают?
— Два российских чиновника, из начальства, поехали водопады смотреть. Их ждут.
Наконец на сцену взбежал ведущий и выкрикнул восторженным тоном: “У нее дар! Я даже не знаю, откуда у нее это! Наверное, от Бога!!!” Я с интересом слушала, ожидая выхода местной иллюзионистки, но он вдруг назвал мою фамилию. Спокойно — видимо, здесь такой стиль!
Уже когда я стояла на сцене, сзади шепнули:
— Читайте пятнадцать… нет… десять… да, лучше десять минут.
Вот тут-то мне бы и нависнуть над залом и выкрикнуть гневно в микрофон во весь голос:
— Не для того я летела к вам, дорогие слушатели, восемнадцать часов! Не для того врала про дачу родной матери! Не для того страдала за Борхеса на партсобрании! Не для того, кстати уж, писала стихи, черт меня побери совсем! Не для того наконец, боясь пропустить рейс, не купила я в Dutyfree любимый свой “Лимончелло” по очень, между прочим, доступной цене по сравнению с ценами у нас в Выхино — а ведь как он мне тут после дождя-то пригодился бы, сами сообразите! — не для того, чтобы мое выступление сокращали до жалких десяти минут
Вот что надо было бы им тогда сказать — до сих пор жалею, что не сказала! Но ведь для этого надо быть Владимиром Владимировичем Маяковским или Львом Давидовичем Троцким — да помню я, помню, что мы не в Мексике, какая разница! Надо быть Евгением Александровичем Евтушенко наконец! А я — не они.
Поэтому я молча обиженно кивнула, прочитала пять стихотворений и спустилась в зрительный зал, опасаясь, что неведомо зачем удержанный в рамках приличия темперамент того и гляди разорвет меня в мелкие клочья.
Села, взяла себя в руки и приготовилась слушать квартет “Терем”.
Музыки очень ждали. Это было заметно по тому, как в зале оживились, заерзали, нетерпеливо захлопали, особенно при виде большой балалайки.
И выступали ребята виртуозно — ясно, что настоящие артисты. В них играло всё — от выражения лица до светового зайчика на носке ботинка. И все же они сделали одну серьезную, непоправимую ошибку: они играли не то.
Если бы хоть чуть-чуть, хоть самую малость они интересовались чем-нибудь еще, кроме своих струн и палочек, они учли бы, что к ним придут эмигранты, за сто лет не утратившие языка нашей общей родины; те, у кого в глазах, если приглядеться, отчетливо проступает отражение пшеничного поля с синими брызгами васильков, с сухим пыльным большаком, по которому прошла когда-то девчонкой их покойная бабушка, не раз повторявшая потом своим аргентинским внукам: — Глядите, глядите, Митенька, Машенька, в самовар: вон она, тропочка-то в поле, так и вьется! Вы уж ее, миленькие, не забудьте!
Эти люди пришли сюда погреться. Может, даже всплакнуть. Им хотелось в чистом виде услышать любимую “Калинку” или “Во поле береза”, а не виртуозный музыкальный стёб на тему, как обработал бы эти песни Рахманинов, если бы он был не классическим пианистом, а леворучным балалаечником. Поэтому ребятам, конечно, хлопали, но, наверное, чуть меньше, чем они привыкли. Однако после концерта все равно радостно окружили, хвалили, расспрашивали. А в моей жизни в этот момент появились Рене и Беатрис.
Беатрис потом призналась: “Мы подумали — там полно народу, а этой, может быть, одиноко, вот и решили подойти, ободрить. И вообще нам понравилось. Жалко, что мало”.
Рене прекрасно говорит по-русски. Он испанец, гуманитарий, закончивший Московский университет. Жил в Москве, потом вернулся домой, в Испанию. Дальше поехал работать в Мексику, но там разразился кризис. Перебрался в более благополучную Аргентину, но кризис нагнал его и здесь. С трудоустройством непросто, жить нелегко. Беатрис работает на радио, ведет культурную программу. Я смотрю на ее очень длинные, мелко вьющиеся, светлые волосы, светлые же глаза и тонкий профиль и говорю, что она похожа на итальянку. Она смеется: совсем не похожа, но догадались вы правильно — отец по происхождению итальянец. Нет, говорю, похожа, похожа — есть такие портреты флорентинок эпохи Возрождения. Прямо удивительно, какой сохранившийся тип. А
Мы больше не расстаемся, и у меня начинается новая жизнь. Утром — стоит ли говорить, что идет дождь? — Рене заходит за мной в гостиницу, и мы отправляемся познавать Буэнос-Айрес так, как и следует познавать город — пешком. Болтаем то
Рене мечтает переводить Чехова. Здесь Чехова вообще очень любят, но Рене уверен, что знает особый ключ к нему: “Конечно, Чехов в значительной мере переведен, но мне все кажется недостаточно тонко, не так! Я бы сделал совсем по-другому и знаю, как. Вот только, кто закажет новый перевод? В Аргентине некому его заказать. Здесь вообще — кризис. Может, в России кто-нибудь найдется, как думаешь?”
Мы заходим в знаменитое “Кафе Тортони”. Это как “Куполь” или “Ротонда” в Париже, как “Греко” в Риме. Здесь встречались поэты, писатели, художники, музыканты. Вон их портреты — по стенам. Смотри-ка, Лорка! А вон там, за дальним столиком, прямо вживе сидят Борхес и моя АльфонсинаСторни. Восковые фигуры, конечно. Вот так встреча! А возле них стоит, кажется, Гардель. Это старейшее заведение Буэнос-Айреса, существует с 1858 года. До чего здесь добротно, уютно, до чего основательно. Кажется, сами коричневые мраморные колонны пахнут шоколадом; в воздухе аромат хорошего кофе; лампы, плафоны в стиле artdeco.
Потом… правильно, выходим под дождь. Как это вы догадались?
Мы идем мимо КасаРосада — это Дом правительства. Переводится как Розовый дом. У нас и у американцев Белый, а тут — Розовый.
— Слушай, Рене, а в
— Есть. В клетках.
— Нет, так чтоб по улицам летали? Здесь же юг.
Я вчера правда видела двух ярко зеленых птиц. Они клевали что-то в сквере, в компании воробьев, а потом улетели — вспугнула нечаянно.
— Это тебе со страху почудилось. У нас их нет. Разве что улетели у кого. Хотя, может, из Бразилии занесло?
Еще одно чисто местное явление — выгуливатель собак. Есть тут такая профессия. Идет парень, а вокруг него буквально клубятся крупные собаки, штук по
А вот Кафедральный собор. Никогда бы не подумала. Похож на светское здание, на Большой театр. Только колонн больше. Впрочем, у нас тоже есть собор с колоннами — Казанский. Собор Буэнос-Айреса старинный; строительство начато еще в XVI веке.
В нем часовня-усыпальница с торжественным мраморным надгробием. Траурно горят факелы, сменяются в почетном карауле гренадеры. Здесь покоится национальный герой Аргентины генерал Хосе де Сан-Мартин, борец за освобождение от испанского господства. Его в Латинской Америке чтут наравне с Боливаром, но здесь — больше, чем Боливара. Здесь он почти святой. Есть день памяти Сан-Мартина, орден Сан-Мартина. Генерал умер во Франции, в Булони, но прах его был перевезен в родную Аргентину.
Поразительно, сколько мы успеваем за один день. Очень выручают дешевые по нашим меркам такси. Я не могу обойтись без Национального музея и правильно делаю! Какое же богатство, какое собрание европейских шедевров. К концу мы с Рене почти падаем от усталости. Это примерно то же, что обойти за раз Третьяковку. Не хватает сил и времени на собственно аргентинскую живопись. И очень жаль — такой прекрасный полупримитивизм попадается, так я это люблю!
Вечером мы встречаемся с Беатрис и втроем гуляем по знаменитому кладбищу Реколета.
Как-то неудобно применять к кладбищу эпитет “роскошное”, но другой подобрать трудно. Этот огромный город мертвых еще и
Тоненький, изящный Рене, любящий Чехова, как же ты мучился, пока мы рассматривали надгробья — все это время ты, оказывается, представлял себе голливудскую драку, свою схватку с тремя верзилами!
Вечером я обсыхаю у моих друзей дома.
— Сдай ты обратный билет, — говорят они в один голос. — Оставайся еще на пару недель. Живи тут. Поедем на водопады — не представляешь, какая красота!
— По-моему, мой билет нельзя сдать.
— Нет такого билета, который нельзя сдать, — уверенно говорит Беатрис.
Вот это я хочу запомнить, это мне очень пригодится! Нет такого билета…
Что еще случилось за эти три дня? Случился вечер поэзии. Какой-то невыразительный, не запомнившийся. Зато после случился ночной портье. Он заваривал себе чай поздно ночью под лестницей в нашей гостинице.
— Хотите чаю?
— Да, очень.
— Значит, стихи слушали и не понравилось? — он поправляет очки, подвязанные веревочкой. Высокий, лысоватый, тихий. У него тоже в роду были какие-то русские. Жил с мамой, но ее больше нет. Он достает обтрепанную тетрадку. В ней, карандашом, стихи. И эти стихи мне нравятся. Помню — про вымирающую деревню. Надо же, по всему миру одно то же: уходят старики и гибнут деревни. “Моя деревня, как засохшее дерево. На засохшем дереве никто не живет”. Звали его Франсиско.
Потом я летела назад. Вдоль берегов Бразилии, через Атлантику. Думала: вот бы нашелся спонсор, чтобы Рене мог перевести Чехова. Вспоминала тамошних русских и еще одну аргентинку, поэтессу Луису Футурански, живущую в Париже. Я
Вот, Луиса, думала я, теперь чуть-чуть представляю твой Буэнос-Айрес.
Предки Луисы были
Самолетик на экране тыкается в африканский берег. Ура! Дакар!
Дакар — мы дома!
Le metro de Buenos Aires est très coqeut.
Я хлопаю себя по лбу. Господи, а
Ладно, значит, останется на следующий раз. Вместе с водопадами Игуасу.