Donate
Журнал «Иностранная литература»

О пользе одержимости, или Дело прежде всего

Екатерина Гениева в воспоминаниях главного редактора «Иностранной литературы» Александра Ливерганта

— Я могу поговорить с Екатериной Юрьевной?

— Звоните на следующей неделе. Она в Ижевске — на библиотечной конференции. Вернется в четверг, но в пятницу улетает в Лондон — на книжную ярмарку.

— Так я позвоню в середине следующей недели?

— Со вторника она сначала в Милане — сессия ИФЛА, а в понедельник летит буквально на два дня в Тюмень…

Мне — при том, что дружим мы по крайней мере лет сорок, — везет ничуть не больше. Я: «Приезжайте вечером. Попьем чайку, давно не виделись». Она: «С удовольствием, только лучше бы после Пасхи. (Телефонный разговор происходит в феврале.) До конца апреля меня и в Москве-то не будет. Весь март и апрель сплошь разъезды. У меня отчетливо (ее любимое слово) ни одного свободного дня».

Не до «чайка». Не до друзей. Да и не до собственной семьи тоже. Про мужа, добрейшего и надежнейшего, говорит: «Я за ним, как за каменной стеной». Так оно и есть, но в ее устах это скорее фигура речи: каменная стена ей не нужна. Да и не удержит ее никакая каменная стена. До поры до времени.

Свою ответственность перед родными и близкими загруженная делами Екатерина Гениева (привычнее, естественнее — Катя, даже подчиненные — за глаза, конечно, — только так ее и называли), однако, сознавала. В крохотной красной книжечке с золотым обрезом — подробный перечень не только деловых встреч и «домашних заданий», но и памятных дат членов семьи и друзей. Моих детей, давно уже выросших, она неукоснительно, без подсказки фейсбука, поздравляла из любой точки земного шара, как если б они были годовалыми. Соблюдались семейные праздники свято и отмечались на широкую ногу. Стол ломился (И когда успевает?), подарки под Новый год под елкой не умещались. И не формальные (лишь бы подарить), а с тщанием и любовью выбранные, чтобы непременно доставить удовольствие.

И не только одариваемому, но и себе, дарительнице. Катя любила делать подарки — гораздо больше, чем их получать. И ее подарок — это вовсе не обязательно флакон духов, сумка, авторучка или красивая тарелка на стену. Это могло быть приглашение принять участие в заграничной поездке, вовлечение в интересный проект — библиотечный, книжный, благотворительный. Из ее кабинета в Библиотеке иностранной литературы почти все посетители выходили окрыленными. Окрылены были многие — вот только «взлетали» потом не все. И не «взлетевшие» выражали недовольство, жаловались: не надо было обещать. Но ведь, пообещав, Екатерина Гениева искренне верила в осуществление своих грандиозных планов, «сюжетов», как она их называла: «Интересный сюжет» или «Что-то этот сюжет мне не нравится». Многие, очень многие «сюжеты» она реализовала, но немало было и таких, которые таяли на глазах, куда-то пропадали, забывались. Когда планов и замыслов бессчетное количество, выживают «отчетливо» не все.

Катя была человеком многообразных и незаурядных способностей. Она отменно — живо, остроумно, увлеченно — выступала, причем одинаково хорошо почти на любую тему, от лермонтовского юбилея до библиотечных фондов и проблем реституции. И одинаково свободно — на двух языках. Когда держала речь перед иностранной аудиторией или когда иностранный гость обращался к аудитории отечественной, нередко от услуг переводчика, тем более нерадивого, отказывалась и переводила сама, гостя — на русский, себя — на английский и себя же — с английского обратно на русский. Удовольствие от ее King’s English получали и гость, и зал, и — еще большее — она сама.

Так же живо, увлеченно и писала. Ее рецензии, статьи (скорее — эссе, очерки) — вызов схоластике, многословию, псевдоучености. На страницах ее небольших эмоциональных предисловий ее любимый писатель (за нелюбимых не бралась) всегда был прежде всего человеком. «Человеческое, слишком человеческое» Джейн Остин, Диккенса, Теккерея, Вирджинии Вулф, Грэма Грина теснило, перекрывало их литературно-историческое значение.

Была фантастически, неправдоподобно активна, деятельна. Розанов писал, что к старости все становится ненужно. Ей же, и когда она была уже в возрасте, нужно было решительно все — от этого Катя, может, и казалась моложе своих лет. Бывали годы, когда она одновременно ухитрялась руководить и Библиотекой иностранной литературы (в подчинении полтысячи человек), и Фондом Сороса (еще сто с лишним). И была вице-президентом Международной федерации библиотек, и членом комиссии РФ по делам ЮНЕСКО, и президентом Российского совета по культуре и искусству, входила в десятки попечительских, наблюдательных и экспертных советов и редакционных коллегий, где неизменно играла ключевую роль. Последнее время входила в совет партии «Гражданская платформа», активно сотрудничала (не активно не умела) с фондом Егора Гайдара, возглавляла издательство при ВГБИЛ «Книжный центр Рудомино». А еще писала — в том числе и для нашего журнала «Иностранная литература». С нашей «Иностранкой» ее связывали десятки лет тесного сотрудничества. В 1989 году в двенадцати номерах подряд Катя публиковала пространные комментарии к двенадцати эпизодам «Улисса»: перевод культового романа Джойса печатался тогда полностью в России впервые. А еще занималась наукой — защищала докторскую. И при этом безостановочно колесила по стране и миру; perpetuum mobile — это про нее.

И, говорят, все успевала. Все не успевает никто, даже Катя Гениева. Но она умела то, что умеют немногие, — выстраивать дела по ранжиру важности, актуальности. Планы строила на месяцы (а то и на годы) вперед. Старалась для всего найти время, которого при таком объеме дел катастрофически не хватало. Никакой катастрофы, впрочем, Катя в этой нехватке не усматривала. Катастрофа была бы, если б времени, наоборот, хватало, если б темп пришлось, не дай Бог, снизить. Лишись она работы, во что верится с трудом, она, натура ненасытно деятельная, и дома нашла бы, чем заняться, но такой участи не пожелал бы ей никто из близко ее знавших — я, во всяком случае. Трудно себе представить Катю, прилегшую среди дня с книжкой или часами загорающую на пляже. Если она и выходила на пляж, или шла (нет, метеором проносилась) по магазинам, или сидела в ресторане, то в кармане у нее надрывался мобильник («Я вам перезвоню!»), а рядом находился сотрудник, коллега или деловой партнер, с которым «в режиме реального времени» обсуждались насущные дела. Случалось, сотруднику приходилось, если конференция проходила на морском курорте, вставать в семь утра и участвовать с Гениевой в совместном заплыве: ЦУ сотрудник получал в морской волне. В ее «ценных указаниях» никогда не было руководящего: «вы должны»; всегда: «мы должны», «мы с вами подумаем», «давайте попробуем»; первое лицо множественного числа любила больше единственного. Иной раз возникало впечатление: собеседник в теме, каждое слово ловит на лету, отпускает дельные замечания. Но вот он исчезал, и Катя подводила неутешительный и совершенно неожиданный итог: «Ничего не сделает», «Надо искать кого-то другого» или еще резче: «Пустое место». В людях разбиралась неважно, судила по первому впечатлению, зато в деловых качествах людей — очень неплохо.

Кстати о «вы» и «мы». Катя, на что уже после ее смерти обратила внимание Людмила Улицкая, в разговоре, интонации, выборе слов никогда не делала разницы между собеседниками. Безупречно, демократично воспитанная, она говорила совершенно одинаково с министром и секретаршей. Перед начальством не пасовала. Но и напролом не шла: терпеливо ждала своего часа, умела подобрать нужные и внятные аргументы и с недругами ухитрялась сохранять если не хорошие, то ровные и уважительные отношения. Сейчас, спустя месяц после ее смерти, из нее (в столь присущем нам стремлении героизировать ушедшего из жизни) стали делать чуть ли не диссидентку, инакомыслящую, непримиримого борца за справедливость. Мыслила, и правда, «инако», но диссиденткой никогда не была; наоборот, охотно шла на компромиссы — разумные, естественно. И с теми, кто стоял на иерархической лестнице выше нее, и с теми, кто находился ниже; а ведь второе нередко сложнее. На подчиненных никогда не повышала голоса; если что-то не нравилось, наоборот, говорила тише или же вовсе смолкала — и без слов, мол, все понятно. И была в этих случаях как-то особенно, подчеркнуто вежлива. Вежлива, впрочем, была всегда и со всеми. И со всеми, за редчайшими исключениями, — «на вы». Не терпела амикошонства.

В делах она не знала устали; иногда казалось, что она придумывает себе дела, что ей мало того, что есть. И забывала про болезни: здоровым человеком ее назвать было трудно, с молодости была на лекарствах. И про болезнь, в конце концов ее погубившую, забывала за валом дел тоже. Она, человек по природе азартный, словно бы играла с неизлечимой болезнью в игру: буду жить, как жила всегда, как будто тебя у меня нет. Нет, не как всегда — еще более интенсивно и неутомимо. Недели за три до смерти целый день, с восьми утра, провела на книжном фестивале на Красной площади, а на следующий день отправилась в Петербург на «Открытую библиотеку», где должна была выступать в тандеме с Александром Архангельским. На слабые доводы рассудка: «Может, не поедешь?», отвечала: «Я должна, я же обещала». В этом «должна, обещала» было, конечно, некоторое лукавство, ей вообще свойственное: она ведь не столько выполняла свой долг, сколько убегала от болезни. До поры до времени это удавалось. Уверенная в своей конечной победе, болезнь не торопилась и не слишком мешала Кате жить привычной жизнью. И даже, наоборот, подстегивала, подгоняла: даже в молодости Катя не была так активна, как последние месяцы. Но и прикованная к постели, когда становилось уже понятно, что болезнь берет верх и осталось недолго, она, как ни в чем не бывало, обсуждала с коллегами планы своих будущих поездок, редподготовку книг издательства «Рудомино», свое участие в книжной программе «Экслибрис» прохоровского фонда. Располагала жить, иными словами. И обнадеживала этим не только себя, но и своих сотрудников. Многие из них, люди склада вовсе не романтического, не раз с убежденностью говорили мне: «Катя поправится, вот увидите».

И все же не литературные способности и не деловые качества были самыми очевидными достоинствами Кати Гениевой. Ее главный и несомненный талант состоял в умении делать добро — от подарков на елку до стипендий и устройства на работу. Среди сотен людей, пришедших во ВГБИЛ на ее панихиду, не было, пожалуй, ни одного человека, который не был бы ей хоть чем-то обязан. Вот этому-то умению, непростому искусству «спешить делать добро», у нее многим стоило бы поучиться. И вот что еще важно: мне уже приходилось писать, что она благотворила, но никогда не благодетельствовала, чем, быть может, и объясняется ее столь плодотворное и многолетнее сотрудничество с известным американским филантропом Джорджем Соросом, сделавшим в России 90-х при Катином активнейшем посредничестве немало добрых дел, ныне благополучно забытых. Катя взяла на вооружение и не раз повторяла любимый соросовский афоризм про рыбу и удочку. Благотворитель, по Соросу, должен помогать тому, кто способен помочь себе сам, кто извлечет из оказанной ему помощи реальную выгоду — для себя и других. Удочку дадим, а вот рыбу выловишь сам.

При ее активности, принципиальности, политической ангажированности у нее было — не могло не быть — множество идеологических оппонентов, ее одержимость, энергия, энтузиазм их откровенно раздражали, в лучшем же случае вызывали снисходительную улыбку. Но не эти люди были ее главными противниками. При всей своей сдержанности, толерантности (создала же она Институт толерантности) она на дух не переносила людей равнодушных, лишенных интереса к жизни и делу, почивающих на лаврах. «На дух не переносила» — слишком сильно сказано. Точнее было бы сказать, что в общении с такими людьми она довольно быстро сникала, начинала скучать, отвлекаться — куда только девались ее всегдашняя сосредоточенность, заряженность, умение мгновенно вникнуть в суть дела. Становилась неузнаваемо вялой, рассеянной — комкала разговор, спешила его закончить, жалко было времени на скепсис, цинизм, двоемыслие. И, наоборот, влюблялась в людей увлеченных, увлеченность, энтузиазм, верность слову ставила не ниже ума, образованности, таланта. Вернее так: увлеченность, надежность для нее сами по себе были талантом. И не боялась, как боятся многие руководители, талантливых, ярких людей рядом с собой; наоборот, Катя не только сама постоянно порождала идеи, но и с радостью, с благодарностью усваивала идеи со стороны.

Признаюсь, и мне ее одержимость, какая-то лихорадочная, я бы даже сказал, болезненная активность казались иногда избыточными. Не раз хотелось сказать: «Побереги себя!», «Переведи дух», «Сбавь скорость!», «Всего не успеть!» Куда там. Поэтому (думаю я теперь) мы с моей старинной и доброй подругой и коллегой, с которой нас объединяли и общие взгляды на жизнь, и вкусы, и общий круг профессиональных интересов, — сотрудничали, в сущности, довольно мало, как-то, я бы сказал, профессионально сторонились друг друга. Меня немного отпугивали ее космические скорости, пулеметные очереди ее страстных монологов, всегдашнее стремление во всем первенствовать, брать на себя инициативу, оставить за собой последнее слово, заниматься несколькими делами одновременно и, как следствие, не слышать собеседника (соавтора). Я не всегда верил в реальность ее проектов, иной раз казавшихся мне прожектами, и, случалось, оказывался прав.

А ведь начинался наш творческий союз хоть и трудно, но плодотворно. К английской и ирландской литературе мы с самого начала подбирались с разных сторон: она писала и комментировала, я переводил, и «смешивать два этих ремесла» у нас обоих желания не возникало. В далеком теперь 1984 году мы напечатали в «Воплях» большую, совершенно невинную (но представлявшуюся по тем временам крамольной) подборку писем, дневников, эссе и интервью Джеймса Джойса, Катиного кумира, постоянного предмета ее штудий. На тогдашнем советском литературоведческом Олимпе модернист номер один котировался не особенно высоко, и публикации нашего совместного труда ждать пришлось не один год. Тяжело шел и второй наш совместный труд — том эссе и воспоминаний английского романтика, друга Шелли Томаса Лав Пикока — «Литпамятники» и тогда были тихоходом. Много позже, уже в новые времена, за несколько лет до смерти, Катя предложила мне переперевести для Издательского центра «Рудомино» «Дублинцев» того же Джойса. Предложение, при всей своей заманчивости, меня не захватило: рассказы из этого сборника не относятся к числу моих любимых, да и переводы таких корифеев, как Холмская, Волжина, Калашникова вряд ли устарели, и заново переводить «Мертвых» и «Эвелин», по-моему, не стоило.

Зато человеческий наш союз всегда был прочен, хотя, случалось, мы не виделись месяцами — жизнь, однако, развести нас так и не сумела, хотя пыталась, и небезуспешно. Проходили наши встречи по большей части либо в Овальном зале Катиной библиотеки, на литературных вечерах, где Катя, как уже говорилось, по большей части солировала, либо в Софрине, на ее любимой «бабушкиной» даче, куда мы с женой исправно приезжали в первый день Нового года. Гостеприимный софринский дом всегда был полон, причем гости из года в год менялись; пословица «старый друг лучше новых двух» у Гениевых не работала. Человеком Катя, повторюсь, была увлекающимся, и к людям это относилось еще в большей степени, чем к «сюжетам». Хозяева, впрочем, были столь радушны, что приехавшие впервые начинали вскоре вести себя так, будто ходили в дом десятки лет. Но делу время, потехе час — гостеприимной хозяйке не терпелось поговорить о деле (для которого у нее не было ни Пасхи, ни Рождества, ни Нового года), и гости делились на светских и деловых. Последних Катя с заговорщицким видом умыкала к себе в кабинет, где общение принимало «отчетливо» деловой характер. Чревоугодие при этом нисколько не страдало, перемены блюд поступали минута в минуту. С домашним хозяйством Катя справлялась так же легко, споро и незаметно, как с библиотеками и культурными институциями. И опять напрашивалось: «И как это она все успевает?» А очень просто: такая жизнь — суматошная, непредсказуемая, бродячая — была ей по душе, она готова была на все, лишь бы эта жизнь продолжалась, лишь бы не расслабляться, — в этом, собственно, и состоял ее modus vivendi.

Не расслаблялась сама и не давала расслабляться другим. В гостиницах, самолетах, поездах, на конференциях часами, с раннего утра до поздней ночи, не отпускала от себя людей. Вообще, без людей, в одиночестве (в чем никогда бы не призналась) чувствовала себя, по-моему, неуютно. На людях же расцветала. Втолковывала, разъясняла, «разнимала» ссорящихся, выслушивала мнения сотрудников. Проводила с ними конфиденциальные, один на один, душещипательные беседы: «Прости, нам надо пошептаться»; и с каждым старалась найти верный тон. Любила выступать в роли третейского судьи: суд вершила правый и, как правило, скорый. На своем мнении обычно не настаивала, потом же, когда размолвка забывалась, поступала по-своему, так, как считала нужным. Была не обидчива и не злопамятна — но памятлива: хорошо помнила, кто и что ей обещал сделать. Бывать с ней вместе в командировках — даже если это Париж, Рим или Лондон — испытанием было не из легких. Хорошо помню, как лет пятнадцать назад на библиотечной конференции в Тель-Авиве, которую проводил возглавляемый ею Фонд Сороса, она со своей «свитой» явилась поздно вечером в ресторан, куда незадолго до этого зашел отвлечься от трудов праведных и я. Села за соседний столик и призвала меня к ответу — принялась с пристрастием расспрашивать о положении дел в издательской программе фонда, которую я тогда возглавлял. Положение дел в программе было Кате и без моего отчета хорошо известно, но ей, как и во всех случаях жизни, хотелось проявить инициативу, а заодно публично продемонстрировать, что главное для нее — дело, а не старая дружба. Отношения наши после этого малозначащего, казалось бы, эпизода не выиграли…

Нельзя, вместе с тем, сказать, что Катя была только и исключительно business woman, какой она рисуется многим. Для занятий бизнесом, скажем в скобках, у нее были все данные: предприимчивость, азарт, размах, чутье, чувство партнера. Многие, плохо Катю знавшие и не слишком любившие, считали ее эдакой железной леди вроде Маргарет Тэтчер — жесткой, суховатой, сторонившейся радостей жизни, не умевшей и не желавшей вести беззаботное, веселое существование. Нет, она любила живых, остроумных людей, любила застолье, любила вкусно поесть; насытившись, откидывалась на стуле, заводила руки за голову и со счастливым вздохом, чуть картавя, с расстановкой говорила: «Боже, как же хорошо!» Любила пококетничать, любила веселую компанию, застольную перепалку — называла ее «мяч в воздухе». В пляс пускалась так же охотно, с таким же энтузиазмом, как в научную или деловую полемику. Во все мероприятия, в которых участвовала, вносила азарт, динамизм, игровой характер.

В ней, энергичной, целеустремленной, с детства исповедующей принцип «дело прежде всего», вообще было много детского, непосредственного, даже, пожалуй, наивного. Любила, когда ее хвалили. Не раз после вечера, который вела, — что делала, надо сказать, виртуозно, — не без обычного своего кокетства задавала мне дежурный вопрос, на который заранее знала ответ: «Ты мной доволен?» Ей вообще нравилось нравиться — не потому ли с такой легкостью (порой излишней) раздавала она обещания? Не потому ли не ссорилась, не шла на разрыв с людьми ей откровенно антипатичными, предпочитала худой мир? Любила, как почти всякая женщина, красиво одеваться, менять туалеты, знала в этом толк. Приехав в незнакомый европейский город (а незнакомых городов что в России, что за границей было у нее наперечет), в перерыве между заседаниями и деловыми встречами отправлялась «на охоту» по антикварным лавочкам. Выбор покупок превращался в спектакль с участием тороватого владельца магазина, заранее готового предоставить скидку, азартно, на безупречном английском, с привлечением слов из местного лексикона торговавшейся Кати и восторженной «группы поддержки» из числа спутников и подчиненных. Шоппинг был ее хобби (из четырех слов в предложении два — английских), предъявляла приобретенное и сама удивлялась: «До вылета полтора часа, но не могла ж я не зайти в “Маркс и Спенсер”!» — о красе ногтей этот в высшей степени дельный человек думал всегда. Радовалась покупкам, любила их демонстрировать, из своих многочисленных поездок привозила сувениры всем и на все вкусы, не забывала никого. То ли от детского желания понравиться любой ценой, то ли из–за неизжитых подростковых комплексов любила присочинить, добавить себе лавров, как если бы их ей не хватало. Себе добавить лавров, а ситуации, в которой оказалась, — драматизма. В библиотеке всегда было много проблем, но в Катиной интерпретации «Иностранка» выглядела порой осажденной крепостью, доживающей последние дни. Могла приукрасить свою роль в важных переговорах, придать деловой беседе, о которой собеседник не наслышан, судьбоносный характер. А беседе, которая только еще предстоит, придавала характер некоей таинственности, «закручивала», так сказать, интригу. Предлагая встретиться и обсудить какую-то тему, говорила обычно так: «По-моему, нам стоило бы на следующей неделе выпить вместе кофейку, ты не находишь?» Придумывала за себя и за оппонента несуществующие реплики, могла рассказать вполне неправдоподобную историю, в которую и сама верила не слишком. Любила исполнять роль мистической прорицательницы, я часто слышал от нее туманные, раздумчиво произнесенные фразы вроде: «Ты знаешь, я не берусь это объяснить, но что-то в этом разговоре мне не понравилось…» Или: «Что-то он, по-моему, темнит…» Или: «Вот увидишь, и года не пройдет, а они…» Смеялась легко, заразительно и тоже по-детски, иногда невпопад, над чем-то совершенно, в сущности, несмешным. А вот плачущей — горько, навзрыд — я запомнил ее всего один раз, ровно четверть века назад, когда был убит самый, должно быть, близкий ей человек — отец Александр Мень…

Память об умерших Катя хранила свято. После смерти отца Александра и еще одного священника, тоже близкого ей человека, отца Георгия Чистякова, издавала и переиздавала их труды, ежегодно проводила в своей библиотеке мениевские конференции, на которые по ее приглашению приезжали со всей страны и со всего света. Вместе с нашим журналом и Католической академией в Штутгарте учредила международную премию отца Александра Меня, которой за эти годы удостоились многие общественные и религиозные деятели, политики, дипломаты, писатели России и Германии. Эти строки я пишу в августе 2015 года, через месяц должна состояться очередная, двадцать пятая конференция памяти отца Александра Меня, должен выйти сборник воспоминаний о нем. Продолжится ли эта традиция после Катиной смерти? Будут ли жить другие ее замыслы? Хочется в это верить.

Что Катя деятельна, энергична, предприимчива, тщеславна, что изыскания в английской словесности для нее отнюдь не предел мечтаний, мне стало понятно довольно поздно и, в сущности, случайно. В 1990 году мы вместе отправились на Запад — причем я впервые. Сначала гостили у моих друзей в Голландии, потом — у ее друзей в Лондоне. И Катя, которую к тому времени я знал лет двадцать, повернулась ко мне неожиданной — публичной, а не домашней — стороной. За границей она искала вовсе не новых впечатлений, как всякий бы на ее месте, а деловые связи. Достопримечательности Амстердама, Брюгге и Лондона занимали ее не в пример меньше, чем контакты с «нужными людьми»: библиотекарями, архивистами, музейщиками, работниками благотворительных фондов, университетской профессурой. Мы приехали вместе, но время проводили порознь — не совпадали мотивации. Перед самым отъездом она вскользь обронила: «Знаешь, а здесь есть, пожалуй, чем заняться», и я понял, что Катя, как опытный охотник, напала на след и с него не сойдет. Что развлекательных, туристических поездок для нее не существует в принципе: деловой человек и живет иначе — по-деловому. Ловлю себя на повторении одних и тех же слов: «дело», «деловой», «дельный», «по-деловому», но без них о Кате при всем желании не напишешь. И даже в последний год, когда Катя едва ли не каждый месяц ездила на лечение в Израиль, она не забывала везти с собой книги, чемоданы книг. Книги и людей — поэтов, артистов, художников. И, установив связь с культурным отделом нашего посольства в Тель-Авиве, регулярно проводила встречи, презентации, публичные чтения на Святой земле, где теперь так много наших соотечественников и так велика нужда в культурном обмене. Как она совмещала это с лечением, с операцией — непредставимо. Совместителем она была непревзойденным.

На Святой земле она и завершила свой жизненный путь, демонстрируя вплоть до последнего вздоха еще одно редкое по нынешним временам качество — умение быть благодарной. Слова «спасибо» и «извините» ежеминутно слетали с ее губ при жизни. «Спасибо» было и последним словом, которое, говорят, она произнесла, пока еще могла говорить. Когда я приехал в тель-авивскую клинику, где Катя умирала, она была в забытьи. Не знаю, узнала она меня или нет, но открыла глаза и улыбнулась. Кроткой, виноватой (так мне показалось) улыбкой: вот, мол, что я вам всем устроила. Как будто ей было, в чем себя упрекнуть. А впрочем, ей лучше знать.

Comment
Share

Building solidarity beyond borders. Everybody can contribute

Syg.ma is a community-run multilingual media platform and translocal archive.
Since 2014, researchers, artists, collectives, and cultural institutions have been publishing their work here

About