Написать текст
Журнал «Иностранная литература»

Россия во мгле

Журнал Иностранная литература

Фрагменты из книг шведского дипломата Нильса Линда, либеральной журналистки Туры Гарм-Фекс и авантюриста-мотогонщика Пера Эмиля Брусевича, в которых освещаются разные стороны российской действительности в революционный период. Отрывки были опубликованы в в 11 номере журнала «Иностранная литература» за 2017 год. Составление, перевод со шведского и вступление Елены Даль.

1917 год принес серьезные социальные потрясения не только России, но и многим странам Европы, в том числе и нейтральной Швеции. Импорт зерновых из США практически прекратился из–за объявленной Германией в феврале 1917-го неограниченной подводной войны в Северном море. Суда, идущие не под германским флагом, в том числе гражданские, топились без предупреждения. Урожаи ржи и картофеля 1916 года были низкие. Официальные комиссии по борьбе с дороговизной явно не справлялись со снабжением населения продовольствием. В начале 1917 года жителям Швеции на карточки выдавали по 200 граммов хлеба. В апреле на рынке пропал и картофель. В городах люди выходили на марши протеста против голода и дороговизны. Социал-демократы и синдикалисты выступали за всеобщее и равное избирательное право. Февральская революция в России подлила масла в огонь. По стране прокатилась волна забастовок. В мае 1917 года была создана левая социал-демократическая партия Швеции (с 1921 года — Коммунистическая партия Швеции). Профсоюзы выступали с требованиями увеличения заработной платы и введения 8-часового рабочего дня. В марте 1917 года правое правительство Яльмара Хаммаршельда, которого народ окрестил Хюнгершельдом, то есть Голодовским, ушло в отставку. Новое правое правительство во главе с Карлом Шварцем с ситуацией справлялось не лучше. В стране нарастало революционное брожение. На заводах и фабриках, в рабочих предместьях и казармах терпению подходил конец. По российскому примеру к протестующим рабочим стали присоединяться солдаты, у которых командование предусмотрительно отбирало оружие.

5 июня 1917 года на улицы Стокгольма вышли свыше 30 тысяч бастующих и двинулись к риксдагу. Мост Норрбру, по которому они должны были пройти, был перекрыт войсками, на крышах выставлены пулеметы. Против безоружных рабочих выступила конная полиция с саблями наголо. Народ ее встретил камнями. Многие протестующие получили сабельные ранения или попали под копыта. Рабочие лидеры призывали к спокойствию, и поток повернул на площадь Ярнторгет к Народному дому. В тот же день и на следующий там состоялись митинги с требованиями реформы избирательного права. Требовали и установления республики, но в этом вопросе единства не было. И, конечно же, в это кризисное время все жители страны, независимо от социального положения, дохода и принадлежности к какой-либо партии, с огромным интересом следили за тем, что происходило по другую сторону границы, у российского соседа.

В Россию, в основном в революционный Петроград и Москву, в 1917 году ездили не только лидеры левых партий, но и корреспонденты газет самых разных направлений, писатели и просто любопытствующие, некоторые из них знали русский. Писались и жадно читались газетные репортажи. Очевидцы торопились рассказать о своих впечатлениях, их отчеты еще торопливее набирались и мгновенно раскупались. Знакомясь сегодня с этими свидетельствами современников, мы нередко дивимся прозорливости их авторов или же, наоборот, их наивности и слепоте.

Предлагаемые отрывки из книг дипломата Нильса Линда, либеральной журналистки Туры Гарм-Фекс и авантюриста-мотогонщика Пера Эмиля Брусевича освещают российскую действительность с разных сторон. Хроника Линда, демократа до мозга костей, представляет собой свидетельство судного дня, заранее объявленной “Еремеевой ночи”. Нильс Линд был в Петрограде в напряженные дни октябрьского переворота. Автор задается вопросом, куда же девалась многообещающая революционная демократия, искренне скорбит о ее бесславной кончине. После книги “Большевизм в советском государстве: наблюдения и размышления свидетеля” (1918) и еще одной книги о России (1949) Линд писал только официальные отчеты в МИД о развитии производства и об урожаях в СССР. Дочь священника Тура Гарм-Фекс приходит на “бал сатаны” в обществе кавалера из министерства Коллонтай и танцует с вором, который дарит ей кольцо с большой жемчужиной. Русофил Пер Эмиль Брусевич обрел в России духовную родину. Больше всего его интересуют многочисленные старые друзья, их судьбы, образ мыслей и особенно русские женщины. Каждый из этих очевидцев принес на родину свой собственный рассказ о времени великих надежд и великих разочарований.

Для Швеции же события кризисного 1917 года ознаменовали начало огромной работы по реформированию политической и социальной жизни в стране. В 1918 году было введено всеобщее прямое избирательное право. Что же касается королевской династии Бернадотов, то она здравствует и по сей день. Правда, в июньские дни 1917 года король Густав V утратил какую-либо власть и — по свидетельству современников — сидел на упакованных чемоданах, за что и получил прозвище Король Мактлес, то есть Густав V Безвластный.

Нильс Линд

В ожидании Еремеевой ночи

Вечер, в порядке исключения, выдается ясный. Небо приподнимается на высоту, неделями невиданную, а под сводом, посередине, повисает луна. Она отбрасывает свой бледно-серебристый меланхолический свет на город, грязь и волнистую рябь Невы. Предчувствие мороза в резком порыве ветра, цоканье каблуков о плиты тротуаров, глоток воздуха, из милости посланный небесной канцелярией, чтобы можно было продышаться.

Но только не в трамвае. Эти невыразимо грязные трамваи обладают особым запахом и атмосферой, не подвластными никаким переменам погоды — по крайней мере, в лучшую сторону. Ничего не попишешь, ко всему можно привыкнуть.

В вагон входит солдат. Входит бочком, словно кто-то его развернул, и плюхается на ближайшее свободное сидение. Он еще очень молод, с фуражкой на затылке, и жует огромное яблоко. Глаза излучают радость и дружелюбие, фигура и осанка свидетельствуют о состоянии легкого и пристойного опьянения. Пьяным его не назовешь. Он всего лишь навеселе, в таком состоянии можно ощутить, как дух жизни приподнимает свои увядшие крылья. Денатуратом от него никоим образом не разит — запах куда более терпимый.

Жизнь, однако, коварна — и может выпустить шипы даже в самые безоблачные мгновения. Городская управа в лице своего доверенного наймита-кондуктора не упускает шанса прищемить нос этому благонравному индивиду. Сборщик налогов на неотъемлемое право гражданина свободно передвигаться оказывается, видимо, полностью безразличен ко всем чувствам и сменам настроений, он требует у юного представителя вооруженных сил пять копеек — в связи с только что вступившим в силу распоряжением. Солдат взирает на наемника из налогового ведомства поверх яблока с сострадательным презрением и изрекает беззлобно:

— Да пошел ты к черту!

Кондуктор, однако, не сдается. Он настаивает на своем, без апломба, но с несгибаемым упрямством. Такое действует на нервы.

— Да что ты, черт тебя возьми, ко мне привязался! — выходит из себя солдат.

Сосед напротив, одетый в шубу, дергает кондуктора за рукав и протягивает ему пять копеек.

— Вот, берите! — говорит он и нервно вздрагивает.

Кондуктор берет купюру — в России сейчас монеты отменены, в ходу только ассигнации — и неуверенно вертит ее в руках.

— Да ни к чему это. Этих тунеядцев надо приучить платить.

Тут вояка свирепеет. Лоб багровеет, глаза угрожающе вращаются.

— Какого рожна ты лезешь! — орет он на шубу. — Думаешь, я за себя заплатить не могу? Не воображай, что какой-то там проклятый буржуй должен ради меня бросаться своими наворованными деньгами!

“Буржуй” — это незаменимая глосса в новом, достойном восхищения, лексиконе, которым революция обогатила русский язык. Конечно, в литературном обиходе существовали слова “буржуазия” и “буржуа”. Однако только благодаря революции возникла потребность их всячески популяризировать и внедрить в народное сознание соответствующие им понятия. В фонетической транскрипции слово “буржуа” обретает в русском языке окончание женского рода и становится несклоняемым. Но ради удобства в обращении его пришлось перекроить на собственный фасон, и получилось “буржуй”.

Вояка, тем не менее, энергичным рывком вытаскивает пятикопеечную бумажку, сует ее в руку кондуктору и снова принимается за яблоко. Радость триумфа, возможно в сочетании с яблоком, понемногу смягчает его настроение. Смачно доедая фрукт, он подмигивает кондуктору:

— Да наплевать нам на этот пятак! Дело в принципе. Мы протестуем, все солдаты протестуют…

— Ну и протестуйте себе, — равнодушно замечает кондуктор. — На здоровье. Только это не поможет… Скоро, может статься, вам придется платить и по 10 копеек.

— Не поможет, говоришь? — произносит солдат, распаляясь. — Очень даже поможет. Только подожди до двадцатого!

— До двадцатого, как бы не так, — неторопливо шмыгает кондуктор и вытирает пальцем под носом. — Трепотня одна. А если не трепотня, так бред какой-то.

— Бред какой-то? Трепотня? Никак нет. Сам увидишь. Буржуям будет крышка. Мы им выпустим кишки. Вот так.

— Ну, а дальше что? Что из этого всего выйдет?

— Что из этого выйдет? Другой будет порядок, вот что. Наступит мир.

— Мир, как бы не так! И бездельники-солдаты небось переведутся! А ты будешь платить за проезд в один конец 20 копеек, как и все остальные! — презрительно изрекает кондуктор.

Две седовласые дамы, сидевшие рядом со мной, увлеченные обменом мнениями о ценах на контрабандный сахар, навострили уши и уставились двумя парами испуганных глаз на кровожадного ратника, который все продолжал ораторствовать о необходимости “выпустить кишки буржуям”. Когда же он, наконец, надоев кондуктору, последовал его призыву “Ладно, заткнись!”, они тут же принялись яростно шептаться, то и дело бросая испуганные и возмущенные взгляды на остальных, с виду совершенно равнодушных пассажиров.

Двадцатое! Весь город бредит двадцатым. О двадцатом говорит всякий. Газеты печатают целые столбцы под сенсационными заголовками. Циркулируют самые невероятные слухи.

Двадцатое октября (второе ноября по новому стилю) — это заранее объявленный в сопровождении агрессивной рекламы день большевистской акции, когда правительство низложат, сторонников компромисса, как стаю испуганных ворон, шуганут из Временного совета российской республики (предпарламента), а на руинах, благодаря диктатуре пролетариата или, скорее всего, Ленина возникнет общественный рай. После этого на земле воцарится мир и глазам предстанет невиданное доселе зрелище. Одним словом, двадцатое — дата давно желанной и долгожданной “Еремеевой ночи”.

А “Еремеева ночь” — это Варфоломеева ночь, перекроенная на новый лад с помощью, я бы сказал, народного юмора[1].

Бог свидетель, юмор здесь крайне неуместен. Первыми словечко подхватили делегаты Центрального исполнительного комитета из среды большевиков и максималистов[2]-матросов Балтийского флота в Финляндии, чьи исторические познания явно уступали их революционным устремлениям.

Великое событие пришлось не на двадцатое число, поскольку Всероссийский съезд советов, где большевики оказались в большинстве, отложили на несколько дней. Однако отсрочка не смягчила неотвратимой силы удара.

Как ни странно, эти серые дни запомнились надолго, в памяти воскрешалось хмурое настроение, которое окутывало нас, подобно влажному туману, и подавляло наши чувства своим угрюмым гнетом.

Мы уже больше ни на что не надеялись. Мы чувствовали себя бессильными. Подобно кролику, зачарованно уставившемуся на гигантскую свернувшуюся змею, мы дожидались катастрофы, надвигавшейся на нас под покровом тьмы. Нас парализовало, мы потеряли надежду. На так называемом Демократическом совещании в Петрограде мы стали свидетелями краха революционной демократии.

Что ж, так оно и было — лидеры этой демократии не желали признать ее краха, но вынуждены были признать этот горький, неоспоримый факт. Они по-прежнему заседали во ВЦИКе, дебатировали, голосовали и принимали резолюции. И правительство, как казалось, уделяло им больше внимания, чем когда-либо. Опыт корниловских дней частенько приводил министров в Смольный институт — посовещаться с ВЦИКом, который намеревался отправить своего представителя в обществе министра иностранных дел в Париж, на конференцию союзников.

Но крах, однако, оставался фактом. В Смольном, как под водолазным колоколом, заседали представители революционной демократии, избранныe в Центральный исполнительный комитет. Посреди океана, и все же в изоляции. В тишине и покое, в благоприятных условиях для работы, обмена мнениями и составления резолюций. А где-то над головами бушевал ураган.

Массы покинули их.

Официозная газета “Известия” нравоучительно отмечала: “Рабочие и солдатские советы бросились налево”. В них заседали большевики. Массы потеряли веру в Центральный исполнительный комитет, а комитет потерял веру как в массы, так и в себя.

Комитет настроился на самоликвидацию, поскольку он способствовал созданию “предпарламента”. Комитет, как мог, сопротивлялся созыву нового съезда советов и в конце концов с весьма кислой миной дал свое согласие. Он заранее анонсировал, что новый съезд ни к чему не приведет, он будет лишь помехой. Более полного отказа от революционной демократии не мог бы пожелать даже самый ярый контрреволюционер.

Так бывает, когда вера потеряна.

Именно это и стало лейтмотивом: потеря веры. Всеобщая усталость стала знаком и символом времени. Бессильно опустились только что страстно вздымавшиеся руки, заглохли бесконечные потоки слов, речи, резолюции. На нас надвигалась удушающая скука, упрямо и безжалостно, как холодный и нудный дождик моросит в пасмурный осенний день — кап-кап-кап — тук-тук-тук. Мы устремляемся домой, мечтая затопить печку и посидеть в уютном теплом уголке, и, да-да, раскурить трубку, выпить тодди[3], а остальное — пропади оно пропадом!

Чхеидзе уехал домой на Кавказ — отдохнуть перед Учредительным собранием, Церетели тоже. Отдохнуть им, конечно, нужно.

Симптоматично, что не один и не двое утомились и решили немного отдохнуть. То же самое можно сказать о других. Свидетельств тому множество.

На муниципальных выборах в Петрограде в мае 1917 года проголосовали 791 000 человек. В повторных выборах в августе того же года участвовало 443 000, то есть на 348 000 меньше — по сравнению с весной. Даже если учитывать предместья, только что включенные в избирательный округ, получится 527 000, то есть все равно выходит на 264 000 меньше. В Москве в общих выборах в городскую управу нынешним летом участвовало около 60% обладающих правом голоса. А в повторных муниципальных выборах (в районные управления) участвовало всего 30% избирателей — публика явно потеряла к ним интерес.

Интерес к муниципальным выборам в провинциальных городах возобновился в начале избирательного периода, летом, — в них участвовало от 50 до 70%. С тех пор кривая устремилась вниз и достигала 15, 10 и даже 6%.

Волостные выборы начались позднее и поэтому с самого начала пришлись на волну спада. В первых выборах в самых густонаселенных и относительно цивилизованных регионах ажиотажа не наблюдалось; максимум так, кажется, и не превысил 30%.

Впоследствии цифры и вовсе устремились вниз и даже достигали нуля, то есть в некоторых местах выборы вообще не могли состояться — из–за полного к ним безразличия со стороны населения или даже явной антипатии.

Эти усталость, безразличие, антипатия и скука, кстати, ощутимо проявились и в самом центре. Когда Петроградский совет рабочих и солдатских депутатов выбирал новый президиум, в результате чего Троцкого посадили на тот же пост, который он занимал в краткосрочном Совете рабочих депутатов 1905 года, на выборы из более чем полутора тысяч членов совета удалось согнать не более 400. С тех пор заседания совета посещались вяло, и даже случалось, что объявленные заседания рабочей секции два раза подряд не могли состояться из–за отсутствия кворума. А когда заседания все же проводились, то случались такие результаты голосования, как примерно сто голосов против трех или семи, или вроде того. То есть цифры сами по себе настолько красноречивые, что никаких комментариев не требуется.

Социалистическая печать жаловалась на то, что падают тиражи, и даже орган большевиков, после закрытия административным путем ближайших преемников “Правды”, — газета “Рабочий путь” не избежала катастрофического падения тиража (в пользу контрреволюционной печати). “Новая Русь”, отвратительная мелкая ратующая за погромы газетенка (издаваемая Алексеем Сувориным, представителем династии издателей “Нового времени”), которая тоже попала под административное преследование (инициированное, кстати, самим Советом рабочих и солдатских депутатов) и в связи с этим неоднократно меняла названия (в самом начале она называлась “Маленькая газета”), имела колоссальный тираж, достигший полумиллиона экземпляров. Ее читало и рабочее население, и в особенности крестьяне в деревне.

Было ясно, тем не менее, что дело тут не в политической реакции, а в реакции на политику как таковую, в разочаровании и в скуке. В рабочих кварталах и в солдатской среде главным занятием стали уже не политические митинги и дискуссии, а танцы и карточные игры. Куча денег была запущена в массовый оборот. Они легко доставались и легко спускались. Нередко четверо или пятеро солдат за вечер просаживали в карты пятьсот-шестьсот рублей. Да и “зеленый змий” стал все более и более открыто и безудержно демонстрировать свою власть. Продажа спиртных напитков из–под полы процветала как никогда в ресторанах всех категорий и классов, в чайных и прочих подобных заведениях. А когда настоящий благородный продукт просто исчез из обихода, то на худой конец облагораживали суррогаты, которые можно было достать: денатурат, политуру, настойку для волос и прочие подобные жидкости. Пьянство набирало обороты.

Углы и заборы перешли на свой небезынтересный язык. Не только каждый день, но и каждый час появлялись новые афиши и плакаты. Раньше народ призывали поучаствовать в митингах и дебатах или послушать доклады, всегда на политические или социальные темы. Теперь же подули другие ветры. Сейчас читались лекции о “сатане и сатанизме”, о спиритизме, о йоге и прочей религиозной мистике. Из нор выползали поэты-футуристы и устраивали свои унылые поэтические вечера.

Наступила пора великого равнодушия, в наших рядах царила безмерная скука. Вера была потеряна.

Страну охватили пожары, гремели салюты гроз. А с фронтов волна за волной хлынули дезертиры, опустошая все на своем пути. И они потеряли веру, веру в революционную демократию и в ее политику. Они верили в мускулы и силу кулака, в пинки сапогом и в зубодробительные удары. Они жаждали навести порядок, пустив в ход собственные мозолистые руки.

Значит, большевики делали ставку именно на политику кулака? А вообще, кто они были, эти большевистские бонзы, стоявшие за Лениным и Троцким, Зиновьевым и Каменевым, Александрой Коллонтай и Рязановым[4]?

А солдаты, время от времени заявлявшие в Совете депутатов Петрограда, что их подразделения не желают больше воевать, что они решили покинуть фронт и требовать мира, пусть даже и позорного? А солдаты, которые в провинции грабили склады со спиртным и терроризировали гражданское население? А бандиты, которые на железной дороге убивали кондукторов, машинистов и начальников станций и дезорганизовывали движение? Массы, устраивавшие в провинциальных городах еврейские погромы и грабившие магазины с тем, чтобы спекулировать краденым? Одичавшие толпы, поджигавшие в деревнях хутора и овины, забивавшие породистый скот и уводившие коней, разбиравшие между собой помещичью мебель, уничтожавшие библиотеки и культурные ценности, выгонявшие на поля скот, чтобы он затоптал озимые, увозившие из поместий зерно, закапывавшие его в землю, чтобы не досталось армии и городам, убивавшие не только помещиков, но и зажиточных и мелких крестьян и шедших в бой друг против друга, село на село?

Да, именно они.

Это они посадили на трон большевиков.

Когда мы в эти серые осенние дни находились на границе между двумя эпохами, парализованные и выжидающие, в раздумье оглядываясь на пройденный путь и вопросительно взирая на ожидавшую нас судьбу, мы говорили друг другу:

— Нет, такого не будет! Это — не великая социалистическая революция, которую предсказывал Ленин, это не она стучится в ворота, чтобы завтра перешагнуть через порог в своем ужасающем, сверкающем величии. Это — поднявшийся на дыбы дикий зверь, жаждущий крови. Его первой жертвой станут сами большевики.

Мы оказались правы. Дикий зверь поднялся на дыбы. И поглотил большевиков. От них осталось одно имя. Сейчас его носит дикий зверь, а не социал-демократы, которые когда-то ратовали за построение социалистического общества.

Еремей — это русский вариант Иеремии. Бог знает, какая там, на русской почве, возникла ассоциация, связавшая имя ветхозаветного пророка, автора “Плача Иеремии” с событиями Варфоломеевой ночи. Но ясно, что в этой ассоциации есть определенный смысл.

Еремеева ночь наступила — и она продлилась дольше, чем кто-либо мог предположить. И новый день еще не забрезжил.

Тура Гарм-Фекс

Незабываемый бал

Время от времени в петроградских газетах печатались небольшие заметки, повествующие о том, что на Невском снова видели автомобиль с пассажирами в масках.

В Петрограде много хороших автомобилей, в прошлом частных. А ныне они оснащены красными революционными фарами и все без исключений находятся в распоряжении большевиков. Тот, который по ночам разъезжал с пассажирами в масках на борту, тоже был снабжен мерцающей красной фарой, но говорили, что вместо гудка шофер в маске оповещал о своем прибытии выстрелом. Затем из автомобиля выпрыгивали пассажиры и грабили прохожих до нитки. Этот факт уже никто не считал новостью, но маски долгое время оставались загадкой.

Зачем, спрашивается, утруждать себя — кого и чего ради? Какая польза от того, что у ограбленных жителей Петрограда в памяти точно запечатлевались черты злодеев, когда все равно никто и пальцем не пошевельнет, чтобы их схватить?

Загадка понемногу разрешилась. Все это оказалось забавной шуткой. Несколько веселых “таварищей”, каждую ночь посещавших маскарады, затевали грабительские налеты с целью поразвлечься.

Наверное, именно поэтому маскарад в Петрограде и стал основным развлечением нашего времени. Театры, например, в том старомодном состоянии, в котором они пребывали (об этом я еще расскажу позднее), не способны были задавать тон в стране свободы. Министр культуры Луначарский вопрошал: подойдет ли витиеватая опера на сюжет из Гёте сыну пролетария? И доступно ли солдатской вдове наслаждение замечательными драмами Шекспира?

Скорее всего, нет. Однако танцы и музыка подходят всем, поэтому решили так: пусть балетная труппа бывшей Императорской оперы в Мариинском театре иногда дает представления для солдат в целях развлечения. Понимая, что служители театра, если использовать их по назначению, могут развлекать и потешать нынешних властителей Петрограда, актеров назначили любимчиками большевиков и осыпали их всевозможными милостями.

Кроме всего прочего, иногда им удавалось избежать грабежей. Газета Максима Горького “Новая жизнь” сообщала, что “накануне вечером на Марсовом поле было совершено нападение на одну из примадонн Александринского театра, которая как раз отправлялась на представление”. Хулиганы отобрали у нее деньги и шубу. Она сказала, что отдаст им все, только просила оставить ей половину денег — на извозчика, чтобы не опоздать в театр.

— Так что же вы сразу не сказали, тогда бы такое ни за что не случилось! — заявили джентльмены, одетые как солдаты.

И вернули ей всю добычу без малейшего вычета.

Тем не менее бал-маскарад нынче основное развлечение. Во всех трамваях и со стен каждого второго дома огромные красные афиши оповещают о маскарадах. В Петрограде публика ночи напролет танцует везде — на Бирже и во дворцах великих князей.

— Как это понимать? — спросила я как-то офицера, служившего в министерстве Александры Коллонтай. — Люди танцуют, потому что им в радость голодать и быть убитыми? Или же все на самом деле обстоит иначе, хуже стало только богачам — а бедным и вправду живется лучше?

Моя злая наивность была, собственно говоря, наигранной — просто захотелось увидеть, какую мину скорчит большевик. Поэтому меня и сразил наповал его честный ответ.

— А вы разве не знаете, что танцы — лучшее лекарство от голода? Балы в фаворе именно из–за голода, и если вы пойдете на такой бал, то увидите, что среди танцующих есть не только те, кого вы называете народом, но и буржуазия. От радости там, однако, мало кто пляшет.

Эта откровенность так меня поразила, что я попросила его как-нибудь взять меня с собой на такой бал.

— С удовольствием! Сегодня вечером будет бал-маскарад в просторных залах Офицерского собрания армии и флота на Литейном. Пойдемте? Только никаких драгоценностей! — предупредил он, когда я ответила согласием.

Драгоценностей я не надела — но взяла с собой одного мужественного шведа. Такового пришлось поискать. Это не злословие, а факт, если мужественным называть человека, который осмелился бы выйти на улицу после девяти вечера. Петроград находится на осадном положении, и, собственно, после шести вечера выходить запрещено, впрочем, этот закон, как и большинство других, не соблюдается. До девяти часов на улицах еще довольно многолюдно, но потом публики становится все меньше и меньше. Меня предупредили, что выходить на улицу после этого часа — не мужество, а дерзость и безрассудство, и никто в здравом уме на такое не решится.

Таким образом, я отправилась на маскарад на Литейный в сопровождении двух безрассудных мужчин. Бал оказался незабываемым. Никак не ожидала увидеть такое под звуки танцевальной музыки.

На лестнице мы встретили двоих вооруженных красногвардейцев, а между ними — молодая девушка. Она провинилась тем, что вроде бы выпила стакан чаю и отказалась платить. В подвальном этаже расположился временный суд. Ему вменялось рассматривать все преступления, которые, возможно, будут совершены на протяжении вечера. Туда девушку и препроводили.

Для начала мы прогулялись по залам. Этот особняк в старорежимные времена считался в высшей степени консервативным, он предназначался для мероприятий офицеров армии и флота. Мимо огромных императорских и офицерских портретов, по изысканным паркетным полам в то время скользили наиэлегантнейшие особы. Нынче портреты из милосердия были завешаны от глаз разношерстной публики простынями, в каждой из которых проделали дырочки, куда можно было все же заглянуть. Императору Александру Второму нанесли штыковую рану в грудь. Еще одному императору отсекли ноги. Еще одно, не закрытое, дорогостоящее полотно, изображающее морскую баталию, исполосовали ножами крест-накрест.

Нашей целью и мечтой был буфет. Может быть, на большевистском балу удастся поесть хлеба? Да, за три рубля продавались кусочки хлеба обычного сорта, с соломой, величиной с сухарик, с крошечным огрызком колбасы, без масла. Стакан чаю стоил два рубля. Шоколадка, по вкусу напоминавшая песок, тянула аж на пятнадцать рублей.

Как только мы изъявили намерение заплатить за это пиршество, юная буфетчица повела себя своеобразно. Она нагнулась и принялась без всякого стеснения рыться у себя в чулках. А все это, как она объяснила, просто-напросто потому, что крупные купюры — всеми презираемые керенки — приходилось запихивать в чулки, поскольку буфет постоянно подвергался грабежам.

Между тем в бальном зале танцы были в самом разгаре — под музыку двух духовых оркестров на эстраде.

Не буду даже пытаться описывать публику. Ералаш, да и только — вряд ли еще где-то можно такое встретить. Бывший офицер танцевал с кузиной или с подругой, красногвардеец — с уличной девкой, солдат — с прислугой. Одеты все были буднично, никого на этом маскараде не было в масках. Калеки и увечные сидели по стенкам.

Танцевали не то, что можно было бы назвать бальными танцами, однако эти ритмичные танцы казались, по крайней мере на взгляд иностранца, весьма пристойными. Мужчина в офицерской форме пригласил меня на мазурку. Потом я из чистого любопытства разрешила ему угостить меня чаем. Он говорил по-немецки и держался весьма галантно. На запястье у него красовался широченный золотой браслет.

— Как это неосторожно с вашей стороны, — заметила я.

Тогда он загадочно улыбнулся и начал копаться у себя в кармане. В бальном зале заиграли “Королеву чардаша”, и под эту томную музыку мой кавалер начал выкладывать передо мной, чуть не сказала, все сокровища света: кольца, два кулона, бриллиантовую бабочку, которой мне не забыть, и многое другое. Я очень напряглась, когда он взял меня за руку и надел на палец кольцо с большой жемчужиной — примерно о таком я мечтала всю жизнь.

Мой швед все это время стоял неподалеку, довольный, как он утверждал, тем, что мне удалось пережить такое приключение. Он подошел и пригласил меня танцевать. Пока я танцевала, мою руку украшало красивое кольцо, но потом я незаметно подбросила его в карман одному господину — он единственный на балу был одет в смокинг. Он, должно быть, очень удивился, когда его обнаружил, но мне не хотелось возвращать жемчужину вору.

Конечно, кавалер, с которым я танцевала, был вор. Через какое-то время он исчез, а потом появился вновь, с мужчиной, который был одет, как шофер. Они прямо посреди зала хвастались своими драгоценностями, выложив их на стол. Мы, гости, приглашенные на бал, в восхищении столпились около этих безделушек. Какой-то солдат купил золотые часы за двадцать рублей наличными, а бриллиантовую булавку для галстука продали с торгов.

На этом балу устроили также бальный базар. Сначала на американской лотерее раcпродавали хлеб. Мальчик-калека выкрикивал, a весьма солидный молодой офицер рекламировал хлеб. Он все время употреблял слово “господа”, а не “таварищи”. Наверное, это и вызвало возмущение. Когда цена за буханку достигла 25 рублей (а весила она примерно 850 граммов), сквозь толпу протиснулся малорослый самоуверенный красногвардеец с кожаным портфелем под мышкой:

— Вы тут на глазах у голодающих хлеб за большие деньги разыгрываете! Хлеб конфискован.

Офицера задержали и отвели в суд. Мой русский кавалер объяснил, что это — молодой князь, который часто устраивал глупые выходки.

Его, однако, не расстреляли, потому что вскоре он уже танцевал с очаровательной барышней в платье из зеленого бархата. Я не знала, кому уделить свое внимание — то ли этой изысканной паре, то ли четырем мальчикам в белом, стоявшим на сцене на головах. Оркестр играл русский вальс.

И тут случилась самая большая драма за весь этот вечер. Солдат и офицер вскарабкались на один и тот же стул, сцепились и вытащили револьверы. Выстрела, однако, не последовало, и в следующий момент все улеглось. Тут в зал вошли двое красногвардейцев с винтовками и штыками. Их вызвали из подвала навести порядок.

В конце концов вспыхнула новая ссора, в результате которой один из красногвардейцев направил на офицера винтовку. Тот смертельно побледнел, но не сдвинулся с места. В тот самый момент, когда должен был раздаться выстрел, кто-то отклонил винтовку от цели, и пуля вместо офицера угодила в солдата по соседству. Тот рухнул — раненый или убитый, мы так и не узнали. Его унесли, а вместе с ним и двух дам, упавших в обморок. Офицера, которому предназначался этот выстрел, повели в суд.

Это леденящее душу событие, оставившее кровавые пятна на полу, совершилось в какие-то три-четыре минуты. Непрерывно играла музыка, а на расстоянии двух метров от места, где прогремел выстрел, мальчики все время показывали акробатические номера. Если не считать того, что две дамы упали в обморок, никаких видимых чувств происходящее не пробудило. Все гости бала, в том числе и присутствующие многочисленные дети, и до того весь вечер выглядели мрачно и отчужденно, и это настроение ничуть не изменилось. Танцевали, как и прежде — с серьезными лицами.

Я вместе со своими кавалерами вскоре ушла, потому что была сыта по горло приключениями. Танцы, музыка, конфетти да и сам бал вообще были неудачными суррогатами против голода, если добавлять к ним такие отвратительные специи.

Шведский кавалер проводил меня до дома. Дорога заняла десять минут на извозчике, но даже это путешествие не обошлось без приключений. У моих ворот три солдата приказали моему кавалеру вынуть бумажник. Естественно, он последовал их распоряжению, готовый расстаться и с шубой, но господа удовольствовались деньгами.

— Чем, по-вашему мнению, плоха моя шуба? — спросил меня ограбленный с черным юмором. — Это даже невежливо!

— Верно. А почему они не взяли мой кожаный воротник? Его я, правда, одолжила, но все–таки он вполне приличный, — добавила я.

Сожалеть об этом не пришлось. В следующий раз забрали и воротник.

Петроград, февраль 1918

Пер Эмиль Брусевич

Будни

— Интересно, как мы выглядим, с точки зрения европейцев? — вопрошает мой приятель Стиханов[5], как только я, наконец, закругляюсь с сердечными приветствиями и усаживаюсь за обеденный стол.

Русские все еще гостеприимны.

Я уверяю хозяев, что уже пообедал, но это не в счет, мой приятель на это отвечает:

— Ничего, у нас в Москве можно и два раза пообедать. Садитесь и кушайте!

И я обязан попробовать, как супруге моего приятеля Стиханова удалось приготовить обычный обед — мясной суп и крупяной пудинг.

— Как на нас смотрят европейцы? Что они о нас думают?

Эти слова все время звенят у меня в ушах. Русские сами явно сознают, что сегодня они в современной истории играют, мягко говоря, весьма оригинальную роль.

Я отвечаю приятелю:

— В Европе думают, что буржуазия теперь уничтожена, дворцы богачей разграблены, а по улицам Москвы и Петрограда рыскают дикие звери под названием большевики. Они тоже голодны, потому что награбленная еда съедена, и озираются по сторонам, не найдется ли где-нибудь еще одна жертва, которую можно проглотить.

— Это нам известно и понятно, что так примерно иностранные газеты и пишут. Времена тут у нас были ужасные, а тем, кто сбежал, есть чем поделиться. Они, уж конечно, постарались. Но как смотрят на нас, на тех, кто остался в Москве, кто не бежал и, вместо того чтобы умереть с голоду, поступил на службу к большевикам? Что, собственно, они о нас думают? У меня много хороших друзей в Стокгольме, в Лондоне, в Ницце. Я надеюсь когда-нибудь их увидеть, но хотелось бы знать, какое у них о нас представление.

Я напрягаю зрение и слух.

— Разве возможно, чтобы вы, господин Стиханов, поступили на службу к большевикам? Никто из ваших знакомых в это не поверит, даже если я расскажу им об этом сто раз.

— Ну, а что нам еще делать, жить-то надо. Не только я, но и жена, и сын, и дочь работают сегодня на Советы. Наш особняк отобрали, и наш гараж, и машины. Прислугу, собственно, иметь нельзя, это запрещено последним декретом, и, даже если бы разрешили, мы все равно не смогли бы ее прокормить. Мы рады, что нам оставили две или три комнаты, в которых раньше жила наша прислуга. А в остальных помещениях особняка обустроили училище для будущих киноактеров. Но жить все–таки можно. Я в своем деле специалист и оказываю правительству ценные услуги в качестве члена правления одного из так называемых трестов, которые сформировали в целях централизации промышленности. Я — весьма важный винтик в коммунистической машине. И мне платят соответственно. Мне дают паек, рассчитанный на меня, жену и детей. Мы чувствуем себя так же хорошо, как и раньше. Я не похудел, настроение, как и прежде, хорошее. Пока голова на плечах, с любой ситуацией можно справиться. Мой московский магазин национализировали. В Киеве, Харькове, Ростове и других городах национализация еще не полностью завершена, но это — всего лишь вопрос времени. Я больше не рассчитываю получить назад прежние миллионы, но все меняется, и большевистская система в скором будущем тоже изменится. Уже поговаривают о том, что необходимо разрешить частное предпринимательство, и тогда я все начну заново. У меня есть голова и знания. Денег мне не нужно, одного моего имени достаточно, чтобы получить кредит, и, если понадобится, в любой стране мира. Поэтому я смотрю на будущее в высшей степени спокойно.

— А я… — говорит госпожа Стиханова, — я тоже тружусь, потому что трудиться должны все. У меня больше нет ни горничной, ни даже просто служанки, на кухне я управляюсь сама. Эти юные будущие киноактеры едят бесплатно, пока учатся. Моя задача в этом обществе — готовить для них, и я делаю это хорошо. Они все так говорят, а вы что скажете?

Мы как раз перешли к пудингу. Действительно, в нем было что-то особенное, он был не совсем такой, какой я раньше ел в Москве каждый день. Он был поджарен каким-то особенным образом и по нынешним временам казался истинным лакомством.

Я рассыпаюсь в комплиментах молодой супруге. Между прочим, в сравнении с той, какой я ее видел в последний раз, она на несколько лет помолодела. Удивительно, я бы даже сказал — поразительно, как многие дамы, которых я встретил в Москве, да и почти все мои старые знакомые, помолодели!

— Да, — продолжает молодая супруга, — теперь, когда мы должны трудиться, нам приходится напрягать всю свою энергию и закалять волю. Нетренированные мышцы и вялые черты лица надо напрячь и упражнять. К тому же я верю современным докторам, которые говорят о вреде переедания.

Стиханов вмешивается в беседу:

— В каком-то смысле мы должны поблагодарить большевиков. За эти годы мы многому научились. Они забрали мое имущество, но оставили мне жену. Она мне дороже, чем прежде, и я так же бодр духом, как и раньше.

Пятнадцатилетний юноша — уже кадет красного военного училища. Он очень способный. Сегодня ему вручили подарок — собрание стихотворений Гёте в роскошном переплете.

— Книга, возможно, конфискована у другой буржуазной семьи, но это роли не играет, — говорит отец, — мальчик ее заслужил и ею гордится.

Мы переходим к кофе, и молодая супруга угощает, к моему удивлению, прекрасным английским печеньем, которое испекла сама. Это уже настоящий деликатес, но она настаивает, чтобы я попробовал.

Семье, таким образом, живется сравнительно неплохо. Все работают, и мальчику, поскольку он служит в Красной армии, иногда выдают немного пшеничной муки — и это, конечно, невероятная роскошь.

Стиханов угощает сигарами. Я не курю. Табачные фабрики работают, в России производят и продают много сигарет, но сигары — настоящая редкость. Раскуривая сигару, Стиханов философствует:

— Не лучше ли последовать нашему примеру? Многие из наших друзей продают драгоценности — одну за другой, они пытаются как-то продержаться, спекулируют. Иногда им везет, иногда нет, но, во всяком случае, таким образом они надеются протянуть какое-то время. На службу к Советам они не хотят идти, но это возможно лишь до какого-то предела. Рано или поздно им придется сдаться, если они не хотят бежать за границу или умереть с голоду. Сам я мог бы бежать. Я мог бы спасти большую часть своего состояния на юге России. Я мог бы спокойно жить и наслаждаться беспечальной старостью с женой и детьми. Но я предпочел остаться. Ведь Москва — это же центр мира. По крайней мере, это самое привлекательное место на земном шаре, и здесь я дома. Здесь я все знаю, у меня есть знакомые в разных слоях общества, и поэтому я могу изо дня в день следить за развитием событий.

Разговор плавно переходит к политике. Хоть сам я и не разделяю его взглядов, мне все же представляется немаловажным в какой-то мере их изложить, поскольку они типичны для широких слоев бывшей русской интеллигенции.

В первый год большевизма чета Стихановых занимала откровенно контрреволюционную позицию. Они верили, что Англия и остальные державы Антанты смогут вторгнуться в Россию, и их победоносные войска свергнут большевистский режим. Тогда еще это было возможно, хотя и маловероятно.

— Но если Антанта не сумела их прижать, то к чему эта двойная игра? И к чему голодная блокада?

Когда я сказал, что державы Антанты всего лишь хотели, насколько возможно, прямо поддержать тех, кого считали способными возродить Россию, Стиханов ответил:

— Ничего подобного, они просто хотели удержать Россию в беспомощном состоянии, чтобы самим как можно выгоднее использовать ситуацию: все танки и пушки, которые раньше воевали против Германии, а сейчас стали лишними, пришлось продать. Лучшие, естественно, оставили для собственных будущих нужд, а худшие, бросовые, с которыми их собственные солдаты воевать не хотели, за большие деньги продали бедным белым русским генералам. Но как только балласт выгрузили в Архангельске, Ревеле, Эстонии, на Украине и в Сибири, как только последние счета за поставки оплатили и последний груз зерна отправили из Одессы, помощь Антанты прекратилась.

Вот тут-то и выяснилось, кого они набирали в русскую белую армию. Покидая город, эти люди грабили его, уничтожали транспорт и промышленность страны. И все это без всякой для себя пользы, поскольку они отлично знали, что никогда больше сюда не вернутся. А скольких сыновей наши потеряли во время деникинской авантюры… Я и сам удостоился великой чести быть взятым в заложники, когда приближались Деникин и Юденич. Меня посадили в тюрьму здесь, в Москве. Моей жене пришлось так переволноваться! Она каждый день навещала меня и приносила вкусное английское печенье своего изготовления, но с каждым наступлением Деникина она становилась все грустнее, и я понимал почему.

В комнате, которую большевики любезно предоставили нам в тюрьме для общения, я ежедневно встречался со сливками общества России, со многими, кого я давно не видел. Одним словом, появилась возможность самого приятного общения, какого у меня давно было. Только одна крошечная дисгармоническая деталь вносила разлад в наше существование. Иногда по ночам незадолго до рассвета раздавался стук в дверь. Входили двое охранников и кого-то вызывали. Этот кто-то вскоре понимал, чтó его ожидало. Если его просили взять с собой вещи, он выходил на свободу. Если без вещей, то на допрос. Но если ему приказывали взять с собой только шапку, то жить ему оставалось всего несколько минут. Мы пожимали ему руку, и он уходил, чтобы никогда уже больше не вернуться. За себя я был совершенно спокоен — я знал, что не существует никаких компрометирующих меня бумаг или каких-либо иных доказательств деятельности, направленной против власти. Мой следователь был образованным юристом и поборником справедливости, он не сомневался, что я не принадлежал ни к какой партии, враждебной советскому режиму. И вскоре меня освободили.

Я был потрясен и, более того, восхищен стоическим спокойствием этого человека, который, несмотря на потерю огромного состояния, мог так хладнокровно оценивать сложившуюся ситуацию.

Под конец я задал ему вопрос, который у меня все это время вертелся на языке:

— Как же это возможно, чтобы вы, потеряв все, чем раньше владели, сменив свое преуспевающее положение на жизнь простого служащего, все еще сохранили прежний оптимизм и вообще все еще интересуетесь будущим?

На это он ответил примерно следующее:

— Как вы понимаете, будущее меня нисколько не волнует. Для меня социалистическое развитие равносильно закону природы, а мое положение со временем будет соответствовать прежнему. К тому же наше ощущение счастья или несчастья почти не зависит от внешних условий. Ощущение счастья дано человеку для того, чтобы он пришпоривал себя в движении вперед (согласно теории эволюции Дарвина), а не для чего-либо иного. Точно так же ощущение страдания дано исключительно для устремления ввысь. При этом низшее или высшее положение на социальной шкале рангов играет лишь второстепенную роль. Привычка к условиям — это все. В этом мы убедились сами за последние годы. Как только чувства человека снова обретают равновесие, к нему возвращается прежнее ощущение счастья или несчастья, радости или горя. Он наслаждается жизнью так же, как и раньше, только если ему удастся сохранить равновесие. В тот самый момент, когда его положение ухудшается, он страдает и радуется, когда оно улучшается. Сумма радостей и горестей в жизни отдельного человека будет, скорее всего, для каждого примерно одна и та же.

Примечания

[1] В Москве в ходу был термин — “Вахромеева ночь”. (Прим. автора.)

[2] Максималисты появились в России с конца 1905 г. и произвели несколько крупных экспроприаций и террористических актов. К 1911 г. партия прекратила свое существование. Возродилась после Февральской революции. Максималисты участвовали в Октябрьском вооруженном восстании, а также в работе II-VII съездов Советов, ВЦИКа. В 1919 г. союз максималистов раскололся, а в 1920 г. часть максималистов вступила в РКП (б), другая — объединилась с бывшими левыми эсерами. (Здесь и далее, кроме оговоренных случаев, — прим. ред.)

[3] Тодди — горячий алкогольный коктейль на основе крепкого напитка с добавлением специй и взбитого яйца.

[4] Давид Борисович Рязанов (1870-1938) — российский социал-демократ, большевик, историк, основатель и первый руководитель Института Маркса и Энгельса (1921-1931). Член АН СССР. В 1938 г. был расстрелян. (Прим. перев.)

[5] Имя вымышленное. (Прим. автора.)

Подпишитесь на наш канал в Telegram, чтобы читать лучшие материалы платформы и быть в курсе всего, что происходит на сигме.

Автор