Donate

Тристан Гарсия. Моральный идеал: Интенсивный человек.

Nikita Archipov16/07/26 15:0065

Франция, конец 70-х годов, Париж. Время идёт к полуночи. Старый человек, живущий в доме 1 по улице Бизерт, работает в свете настольной лампы, и его одолевает беспокойство, однако в этот момент он все ещё не задаётся вопросом: «Что такое философия?». Вспоминая неприятный разговор с интеллектуалом по имени Раймон Беллур, он не без сожаления напишет: «Замените анамнез забыванием, интерпретацию — программой экспериментирования», немного погодя он добавит: «То, что мы удаляем, — это фантазм».

Человека из маленькой зарисовки выше зовут Жиль Делёз, а его желание заменить интерпретацию экспериментированием стало следствием вполне конкретной теоретической неудачи: шестьсот страниц Анти-Эдипа полны справедливыми и не столь справедливыми нападками на психоанализ, но авторам этих страниц так и не удалось представить себе неэдипальную субъективность, представить, как желание может достигнуть субъекта иным способом, нежели через толстую пленку, которую образует Эдип; в конечном счёте, философский дуэт так и не смог избавиться от того феноменологического остатка, которому — по удачному выражению Рене Жирара — «ни тепло, ни холодно от делёзовского бессознательного, если у хорошего желания детей есть скверная привычка превращаться в репрессивную страсть у взрослых». Да, но что означает настойчиво повторяемый термин «Эдип»? В уже упомянутом разговоре с Раймоном Беллуром критерий наличия этой структуры был удачно высказан Феликсом Гваттари: Эдип не упирается в говорение об отцах, матерях, кастрации (будь перечисленное реальным, символическим или воображаемым), но возникает в любом месте, где психическое мыслится через банальное наличие конфликта, от которого в многочисленных описаниях Делеза и Гваттари не ускользают даже психотичные субъекты. 

Если Анти-Эдип был своеобразной попыткой твиттерной отмены любых разговоров об этой субъективной структуре, то линия, представленная в Тысяче Плато, предполагает иную стратегию: Эдип больше  не отрицается, по нему наносится превентивный удар. Фантазм, который желает стереть Делёз,  подразумевает определенную концепцию себя и мира, обрастание тождеством и идентичностью, из которой и вырастает конфликт, а вместе с ним — отношение себя к себе, именуемое Эдипом. Заменить его экспериментированием — значит упразднить сам процесс порождения тождества, процесс толкования самого себя и порождения вымысла о себе; заменить его — значит заразить мышление жизнью и упразднить любые попытки полагать себя как объект и схватывать себя в понятии. Борьба с Эдипом означает бешеную гонку по поддержанию постоянного внутреннего напряжения. Как стать телом-без-органов, 6-я глава второго тома Капитализма и шизофрении — манифест и лебединая песнь наэлектризованной субъективности (для её автора скорее а-субъективности), пропускающей через себя движение самой жизни, субъективности, превращающей постоянное напряжение в свой идеал. 

Тем не менее, типаж человека, который наполняет своё мышление жизнью и умножает различные виды опыта, вовлекаясь в борьбу насмерть против силы тождественного и рутины, изначально возникает вовсе не на страницах «Капитализма и шизофрении», но восходит ещё к Новому времени. Кем были предшественники делёзовского маргинала, находящегося в поиске тела-без-органов, и как интенсификация своего существования перестала быть уделом исключительных индивидов, демократизировалась и стала всеобщим этическим идеалом? Об этом в двух новых частях генеалогии интенсивности Тристана Гарсии. 

Приятного чтения (вы найдёте продолжение здесь).

Интенсивная жизнь. глава 4.


Новый типаж. Наэлектризованный человек

Не бывает метафизики интенсивности без подходящего образа нравственности: прежде всего необходим по меньшей мере один героический субъект, способный вынести мир различий, вариаций, потоков, электрических разрядов и взаимодействия различных сил; необходима по меньшей мере одна героическая фигура, которая более не желает полагаться на устойчивые тождества, вечные идеи, не соглашается на покой и защиту от становления и интенсивного вала изменений, которые даруются обнадёживающей фигурой абсолюта. В таком случае необходимо вообразить себе отважного человека, лишённого всяческого лицемерия и представляющего себе мир таким, какой он есть на самом деле; человека, который сумеет сохранить и поддержать образ мира, который сформирован исключительно интенсивностями, где ничто не может остаться таким, какое оно есть, где всё имеет большую или меньшую степень. Впоследствии, такая концепция мира требует возникновения субъекта, без которого интенсивности упразднили бы друг друга и не имели возможности удерживаться во времени: поскольку всякая интенсивность мимолётна и нейтрализуется, как только получит воплощение, а всё интенсивное должно оставаться несводимым к бытию, необходимо, чтобы субъективность активно помогала, утверждала и поддерживала воспринятое ею интенсивное — будь это цвета, звуки или идеи — и упорно боролась, чтобы последнее не утратило своего достоинства по вине субъективности (в силу самого факта, что она чувствует и мыслит), обращаясь тождеством или вычислимым количеством. Итак, необходима интенсивная субъективность, а поскольку парадигмой интенсивности было электричество, эта субъективность должна быть электрической. 

Пока электричество становилось всё более и более значимым явлением для Нового времени, мало-помалу вырисовывался новый нравственный типаж: человек наэлектризованный. Набросаем его схематичный портрет. Это фигура, которая более не проявляет никакого интереса к обещанию благодати, поиску спасения или истины, не ожидает иной жизни, в которой можно было бы надеяться на передышку от этой, и не направляет своё существование перспективой другого существования, которое было бы лучше первого. Такой человек прикладывает свои усилия в одно единственное русло: пропуская через это тело и эту жизнь все более сильный ток, наполняя их сиянием. Он не сопоставляет свои ощущения с какими бы то ни было идеями, поскольку он ищет способа сравнить их с самими собой, чтобы простимулировать их, сделать более живыми и искрящимися. Он не соотносит какое бы то ни было существо с другими существами, он не упрекает никого и ничто в силу их несоответствия с неким идеалом: он предписывает им быть тем, что они есть, делая это с ещё большей силой и сиянием, и не усматривает в природе ничего, что можно было бы счесть вырождающимся или не заслуживающим существования. Всё, что существует, может и должно существовать, включая сюда природные проявления монструозности и уродства, однако все эти существа должны попытаться быть таковыми — уродливыми или нет —, прилагая к этому максимум энергии. Как органическое существо, наэлектризованный человек по призванию озадачен приданием большей интенсивности своей природе: усилению жизненных функций, возможностей своего метаболизма, пяти чувств, способности наслаждаться, своей эмпатии или автономии. Он не усматривает в своём бытии никаких недостатков, как и в бытии всех прочих существ, стремясь осуществить его, но не в абсолютном смысле (ведь завершённость невозможна), а настолько интенсивно, насколько это возможно. Он метит в максимальную степень совершенства и усиления [intensification] своих способностей, чувств и идей. Под «интенсивным» или «наэлектризованным человеком» мы будем понимать его авангардистский типаж, который возник в XVIII-м веке и верит, что жизнь — подобно цветам на спектре — плавно перетекает от тела к мышлению, от физиологии — к духу; который живёт, умножая различные виды опыта (дружеский, эротический, политический или научный), посредством которых он сумеет сберечь интенсивность своих ощущений, вовлекаясь в борьбу насмерть против скуки, мелочного расчёта, нормальности и отождествления с кем бы то ни было, а позднее (уже в XX-м веке) с современной бюрократизацией существования. 

Интенсивный человек Нового времени питает недоверие к традиции. И если дух Нового времени требует новизны, то в основном по следующей причине: необходимо поддерживать жар, питающий наше тело и дух, ведь последние непрерывно нуждаются в новом интенсивном опыте, поскольку старый приобрёл слишком знакомые очертания, тем самым превращая раскалённые угли неизвестного в пепел уже виденного. Дело в том, что мир заряжен интенсивностью только при условии, что мы будем системно ставить его на перезарядку. 


Распутник, homme de nerfs

«Мы хотим пребывать в состоянии возбуждения, что является целью любого мужчины, стремящегося к наслаждениям, и лучше всего на нас будут воздействовать самые сильные средства. Исходя из этого, становится совершенно безразлично, приносят ли наши действия удовольствие или неудовольствие объекту, который служит нашим желаниям. Важно лишь подвергнуть нашу нервную систему самому сильному воздействию, ведь, без всякого сомнения, мы значительно острее чувствуем боль, чем наслаждение. Поэтому и отражение боли, которой мы подвергаем других, будет возникать в нас с большей силой и будет более интенсивным отзвук боли будет громче, и наше животное начало полностью пробудится в нас, влияя на нижние части нашего тела и возвращая нас к первобытному состоянию, в котором наши органы похоти воспламенятся и будут готовы к наслаждению» — пишет де Сад в «Философии в Будуаре» по поводу «все большего и большего числа мужчин своего времени», в то же время предвосхищая людей будущего. 

Сад обнаруживает, что причина или предмет нервного возбуждения всегда куда менее значимы, чем сила [intensité] этого ощущения. Ведь в итоге оказывается совершенно неважным, что ощущает «объект, прислуживающий нашим желаниям, — удовольствие или боль, сладострастие или страдание, радость или грусть, ведь решающим значением обладает сила [intensité] нашего ощущения, ведь даже вспышка сильной боли у другого человека наэлектризует наши чувства, возбуждая и подготавливая их к наслаждению. Если придерживаться этой садовской идеи, удовольствие не столько упирается само в себя, сколько в силу удовольствия или боли (следует припомнить, что мы «значительно острее чувствуем боль»). Живое существо признаёт в качестве фундаментальной ценности — как для себя, так и для других — возбуждение, невзирая на его предмет, а также его нравственный или безнравственный характер. Мы предпочтем высшую степень удовольствия, пускай и полученного через крайнюю степень боли, более слабому удовольствию, потому что сила ощущения — единственная абсолютная мера жизни. Живое ощущает себя живым за счет силы тех потрясений, которые оно испытывает. В то же время живое существо, которое постепенно коченеет, живёт куда в меньшей степени: оно меньше страдает, но, как следствие, меньше чувствует. Садовское правило находит объяснение в электрической природе чувственных тел, в нервных потрясениях, распространяющихся по организму посредством электричества, сила которого меняется в зависимости от степени возбуждения нервов, электричества, посредством которого существо и ощущает себя более или менее живым. «Удовольствие  — это то, что случается, когда атомы сладострастия или атомы, излучаемые сладострастными предметами, сталкиваются в жаркой схватке и воспламеняют электрические частички, циркулирующие в пустоте наших нервных волокон» — объясняет Сен-Фон Жюльетте. 

Будучи одновременно оппонентом и собеседником для верующего и философа, либертен — фигура, возникающая в XVIII-м веке — защищает и продвигает материалистскую концепцию мира. Этот персонаж представляет собой адепта любовных и сексуальных экспериментов, но в самую первую очередь олицетворяет самую раннюю версию электрического человека. Нервная раздражительность или скорее сущностная нервная возбудимость самой жизни — очевидное проявление циркуляции тока по человеческому организму. Как и прочие животные, наделённые чувственностью, а тем самым  — подверженные страданию и боли, человек оказывается существом, сотканным из нервов, в то время как либертен — фигурой, стремящейся приладить своё существование к этой сущностной нервной возбудимости за счёт превращения своих нервов (этих “чувственных фибр”, если следовать знаменитому образу, приведенному Дидро в “Сне Даламбера”) в вибрирующие струны клавесина, которым и выступает его тело. Кочуя от Дон Жуана к Казанове, от персонажей Кребийона к оным Лакло, от первых материалистов к де Саду, фигура интенсивного человека олицетворяет заполненное нервами существо, которое учится производить опыты над собой и другими, чтобы интенсифицировать или усилить своё собственное физическое чувство существования. Не признавая иной нравственной нормы, нежели интенсификация этого чувства, либертен не желает жизни после смерти, не желает жизни во смерти. Говоря нет такой жизни, либертен желает прожить в два раза больше: в два раза больше, чем обыкновенный человек. Эта тема представлена уже у Кондильяка, когда он пишет, что “его существо возрастает, а существование — удваивается”

Либертен, для начала представленный образом философа-материалиста XVII-го века, а затем — любителем салонных опытов уже в XVIII-м веке, шёл в авангарде человечества, которое надеялось прожить больше, и сообразовывало свои знания, желания и верования с пронизывающими тело каждого человека нервами, оценивая силу предметов его чувственного опыта и мышления по силе тех вибраций, что взбудораживают его нервную систему.  

Либертен — человек, способный поддерживать интенсивность внутри собственного организма, выводя ценность всякой истины из большего или меньшего возбуждения, проходящего через его нервы. Для живого тела не существует иного принципа, нежели оценивать силу нервного потрясения, оценивать силу того, что приносит удовольствие или боль. Нравственность требует отмерять наши действия не по вечному и абсолютному, но по силе тока, который проходит через наши нервы при столкновении с конкретными впечатлениями и идеями. 


Романтик, человек бури

Тем не менее, нервы либертена простираются за пределы его тела, чтобы укорениться в самой природе: на определённый манер романтик — это либертен, который, оставляя города и салоны, обнаруживает, что природа, лежащая за пределами его тела, также пронизывается нервами, что в особенности заметно во время грозы. Таким человеком может считаться поэт, входящий в движение Sturm und Drang, поэт, ведомый штормом и страстью. Интенсивный человек конца XVIII и начала XVIII веков поддерживает идеал естественной интенсивности, которая находит отзвук в своих нервах и тех, что пронизывают сами небеса. Именно этому посвящены строфы, который сочинил лорд Байрон, вдохновляясь неистовством природы: “Разверзлись тучи, одеты стали пламенным венцом! О страшный миг!”. Своим восклицанием на это отвечает персонаж Шатобриана, Рене: “Восстаньте скорее, желанные грозы”. Шатобриану и Байрону отвечает Гюго: “Завтра грянет буря”.

Это откровение романтического поэта, часто предвосхищающее первый удар столь возлюбленной им молнии, идёт в связке с обнаружением природного электричества, грома и молнии, которые и подталкивают его к мысли о существовании его собственного внутреннего электричества. 

Либертены и романтики олицетворяют две фигуры того нравственного идеала, который Жан Депрен предложил именовать термином “intensivisme” (интенсивизм). Согласно Депрену, этот идеал предполагает и задействует определённую концепцию времени, счастья и личности. Мы находим её следы уже у Руссо и де Сада. Она предполагает обнаружение такого опыта самотождественности, который более нельзя было бы охарактеризовать в качестве субстанциального, поскольку она тяготеет к совместному движению нервов и души, в результате этого выражая глубинные личностные потрясения, напоминающие мощные океанические течения. Поль Виктор де Сез, который занимался физиологическими и философскими исследованиями животной чувственности, отмечает следующее: “благодаря ощущению, которое находится в основе всех прочих, […] мы приобретаем уверенность в нашем существовании, но не только потому, что мы можем помыслить наше существование, но и ощутить его: это чувство, имеющее особую силу и живость в детском возрасте, утрачивается или скорее перемешивается с прочими беспорядочными движениями души, которые возникают в более взрослый период”. Это самоощущение становится предметом одержимости для мыслителей XVII-го века, что относится как к Мэн де Бирану, так и Кабанису. Биран видит абсолютное проявление этого самоощущения в крайне интенсивном усилии: человек, который вот-вот утонет, ощущает себя в особой степени живым, а своё существование — неоспоримым, он ощущает себя собой, и это чувство, достоверность которого не может быть достигнута посредством абстрактного мышления. 

Как удостовериться в том, что мы — это мы, или что Я — это Я? Это важнейший вопрос, на который отвечает каждый из типажей интенсивного человека — будь они либертенами или романтиками — посредством действия: чистое мышление не годится, чтобы обеспечить наше соответствие самим себе и наше тождество, потому что по природе своей тождество не субстанциально, оно интенсивно. Кроме того, нужно принимать в расчёт социальную жизнь, которая приглушает это самоощущение. Чтобы воспротивиться его затуханию, необходимо мощное внутреннее движение, порыв к бытию, который вновь позволит ощутить Я и возвести это ощущение в наивысшую степень. Таким образом, либертинаж и романтизм стали просторной нравственной, любовной и политической лабораторией, которая исследовала способы сохранения и усиления этого интенсивного чувства существования, постоянно находящегося под угрозой затухания в силу возрастных или социальных причин. Античный или классический образ счастья, отождествляемого с отсутствием тревог, миром и спокойствием, уступает место эпохе Просвещения с его буйным и интенсивным ощущением жизни: “Жить с большей силой значит постоянно увеличивать степень своего счастья!” — пишет Мадам де Сталь. “Intensité de vie”, о которой говорит де Сталь, — новые нервные ощущения, которые — по крайней мере для романтического умонастроения — устанавливают связь между внутренней и внешней природой и выражают подобие между Я и бурей, связывая их одной и той же энергией. 

Наблюдая за самыми разными явлениями, романтический поэт усматривает в них изначальную электрической форму, он усматривает за ними электрический заряд, который не могут скрыть своей пошлостью даже разум и общество, и принимает решение нравственно сообразоваться с этой естественной силой. Электрическая буря как бы раскрывает поэту его истинное внутреннее тождество, его беспокойную нравственную природу. Здесь сложно не вспомнить о Вертере Гёте: “Я чувствовал себя богом в этом царстве изобилия, и прекрасные образы необъятной вселенной двигались, оживляя всю природу в моей душе! Огромные горы окружали меня, бездны разверзались передо мной, и бурные потоки низвергались оттуда…”.

Совершая движения от телесных нервов в самую гущу урагана,  другими словами, перетекая из индивидуального организма в самое сердце природы, интенсивность в качестве нравственного идеала вскоре проникает в мир техники и культуры. На небольшом полотне, которое датируется 1835-м годом, Тёрнер (часто рисовавший бури, снежные ураганы, небесное неистовство и проливные дожди) изображает электрическую природу молнии, которая сообщает электрический заряд каждой вещи, представленной на этой картине: она проходит через венецианскую Пьяцетту, Дворец дожей, подсвечивает купола собора Святого Марка и очерчивает мрачные арки библиотеки Марчиана; становясь вспышкой, эта молния разрывает небо, и кажется, будто она образует электрическую арку, соединяющую колонну Святого Теодора с колонной, на которой красуется лев Святого Марка. Тем не менее, в силу странного совпадения в том же году шотландский учёный Джеймс Браун Линдси изобретает первую электрическую лампу накаливания: непрерывный ток создаёт почти ослепительную искру или вспышку между двумя полюсами. Изобретатель не подаёт патент на своё изобретение, которое впоследствии будет коммерциализировано Эдисоном несколько десятилетий спустя. Кроме того, лампочка Линдси не была вакуумной и не могла длительное время поддерживать свечение. Тем не менее, в тот же год, когда этот изначальный прототип лампочки появится на свет, Тёрнер нарисовал грозу над Венецией похожей на лампочку естественного происхождения, тем самым как бы предвосхищая это будущее изобретение Нового Времени. На полотне Тёрнера на Венецию проецируется своего рода фантазм об электричестве: всматриваясь в картину, можно увидеть, что колонны Святого Теодора и Святого Марка образуют два проводника, между которыми вспыхивает волокно (на картине Тёрнера непосредственно вспышка молнии), раскалённое докрасна, в то время как площадь Святого Марка служит основанием для этой странной лампочки исполинских размеров. 

Позднее, чтобы эффект свечения поддерживался более длительное время, металлическая нить была помещена в вакуум. Однако на упомянутой картине, вышедшей из-под кисти Тёрнера, изображается лампочка, накаливающаяся на открытом воздухе. Эта ураганная лампа, одновременно репрезентирующая буржуазное общество и естественную энергию, отметила завершение эпохи романтизма, который на протяжении всего существования предполагал наличие энергии в природе, и начала современной эпохи, которая дала этой энергии практическое и социальное применение, превращая её в двигатель прогресса.

Эволюция морального образа интенсивного человека может быть резюмирована следующим образом: либертен поддерживает нервную наэлектризованность своего тела, а романтик усматривает в нервах, проходящих через его организм, микрокосмическое выражение всё тех же молний и гроз, что бушуют во вселенной. В свою очередь современный человек ловит молнию в бутылку, устраняет из нее воздух и пользуется этим явлением природы в своих технических целях.

 

Рокер, наэлектризованный подросток. 

Электрификация вещей простимулировала изменение наших идеалов: интенсивность перекочевала из мира природы в мир техники. Этот дрейф сложно охарактеризовать исключительно как занятную подробность: возьмём пример электризации отдельных музыкальных инструментов, например гитары. 

В джазовых оркестрах гитаристу необходимо, чтобы его инструмент был слышен посреди секции медных духовых инструментов, исполняющих свою партию всё более и более громко. Эта необходимость усилить звуковые вибрации обернулась попытками (начатыми ещё в 1910-м году) прикреплять звукосниматель к грифу скрипки, банжо, а затем — гитары. Тем не менее, в ходе этих опытов возникла проблема: вибрации корпуса инструмента было недостаточно для полноценного звукоизвлечения, а кроме того, к получаемому звучанию примешивался естественный резонанс, исходивший от самого корпуса музыкального инструмента. В 1931-м году первая электрическая гитара, официально признанная таковой, все ещё имела полый корпус, сделанный из кленового дерева. Однако вскоре, начиная с появления компании Rickenbacker, а затем Dobro, Audiovox, Epiphone и Gibson, полностью электрические гитары перестали делать полыми: так любитель гавайской музыки по имени Жорж Бошам, искавший способ превратить акустические стил-гитары в электрические, сумел понять, что свойства, присущие звучанию акустического инструмента (например, резонанс), только вредят электрическому инструменту. Разработанная им гитара, которая походила на сковородку, больше не покоилась на старых принципах акустического резонанса и позволяла в любой момент повысить громкость звука благодаря звукоснимателю, состоящему из двух магнитов в форме подковы, через который и проходили струны; в сочетании с ними работала катушка, состоящая из 6 сердечников, фокусирующих магнитное поле под каждой из струн и улавливающих их вибрации. 

Патентное бюро Соединённых Штатов Америки испытывало крайнее смущение относительно этого технического устройства, поскольку не удавалось установить, идет ли речь о музыкальном инструменте или электрическом приборе. В действительности электрогитара была и тем и другим: этот инструмент, использующий силу тока для усиления звука, погрузил музыку в стихию электричества. Но дело не только в этом: этот инструмент соединяет электричество технического орудия с электричеством тела, с естественными нервами, пронизывающими человеческое тело. Именно поэтому, спустя несколько десятилетий после своего появления, электрогитара станет эмблемой третьего и последнего воплощения интенсивного человека после либертена и романтика: молодого рокера.  

Поэтизированный образ бунтующего подростка, уже не ребёнка, но всё ещё и не взрослого, отпочковался от романтического человека, но расцвел лишь в массовой культуре XX века, в частности — в рамках rock-n-roll. 

В первую очередь юноша — это существо, ведомое гормонами, желанием, гневом и фрустрацией. Что такое рок? Наэлектризованные гормоны. Запись музыки и её усиление посредством электричества (в частности, электрогитары) породили звуковой образ, в котором одновременно перемешались ликование и жестокость; так звучит достигшее половой зрелости существо, чья свобода ограничивается родителями, семьёй, обществом. Наполненные бурей нервы юноши или девушки, воспитанных в обществе потребления (одновременно свободных и неудовлетворённых), вибрируют под воздействием электрического тока, обретают форму и деформируются посредством педали эффектов, а затем взрываются в корпусе звуковой колонки перед публикой, которой снесло крышу. Нервы либертена и буря, о которой пишет романтик, нашли своё технически-промышленное завершение в развязном электричестве культуры rock-n-roll. 

Не менее важно, что у электро-рока есть свои нравственные ориентиры: отчаявшийся молодой человек из песни Summertime Blues под авторством Эдди Кокрана вынужден работать всё лето, чтобы заработать несколько долларов в надежде пригласить девушку на свидание, однако он не может сделать этого, ведь начальник не отпускает его с работы; здесь же размещается Мик Джаггер, который повторяет, что не испытывает удовлетворения, а вместе с ним — Роджер Долтри, который выкрикивает, что он хочет умереть молодым; Марк Болан, загримированный как “Electric warrior”; Фергал Шарки, который  желает ловить подростковый кайф всю ночь напролёт, выкрикивая это и задыхаясь от желания; “Мне девятнадцать, и я творю хрен знамо что” — кричит Элис Купер; “Я воспеваю электрический рок” — возвещает манифест рок-критики, составленный Ивом Адрианом в 1970-м году и парафразирующий знаменитые строчки из Уолта Уитмен: “Я воспеваю электрическое тело”. Этот наэлектризованный романтизм, который затрагивается Жан-Жаком Шулем в Rose Poussière, отчасти и порождает рок в качестве музыкального жанра и определённого образа морали: таково музыкальное переложение гормональных движений периода возмужания с его желанием заниматься любовью, кричать и выть, однако движений, пропущенных через фильтр романтизма, хандру и идеал интенсивной жизни, а затем — получающих свою разрядку в виде нервных импульсов.

Быть может, этот идеал интенсивно-электрической юности, распространившийся после Второй мировой войны, стал последним современным типажом молниеносного человека: очарованность образом молодого рокера стала признаком всеобще разделяемой предельной страсти к определённому образу нравственности: быстрая жизнь, неистовство всех ощущений, желание оказаться пронизанным интенсивностью всего окружающего, уверенность в том, что пик существования приходится на период юности, в то время как взрослая жизнь знаменует последовательность, состоящую из компромиссов, самоотречения и длительного снижения жизненной интенсивности. Тем не менее, фигура рокера — следствие трёхвековых метаморфоз, через которые прошёл другой идеал, став всеобщим достоянием именно через культуру рока. Для аристократии XVIII века этот идеал выражался в опыте распутства; в XIX — стал возможным для просвещённой буржуазии, чувствительной к умонастроению романтизма; наконец, в XX веке он был одомашнен, демократизирован и пропущен через технику посредством электрических музыкальных инструментов. Таким образом, в самом начале интенсивный человек поддерживал интенсивность, размещающуюся внутри его тела, затем — в целой природе, после чего каждая из них получила распространение благодаря технике усилителей, записи и передачи звука. 

Либертен XVIII века, романтик XIX века, подросток и рокер XX — три образа, отмечающие вехи одной и той же тайной истории европейского, а затем общезападного идеала жизни, в качестве электрического опыта, призванного поддерживать интенсивный процесс в мире, который вот-вот обрушится, скатываясь в состоянии депрессии. Каждый из этих персонажей не только извлекает определённые выгоды из материальных благ, дарованных электричеством (свет, отопление, электробытовые приборы), но наполняет электричеством всё своё существо, достигая своего пика. В XX веке этот электрический опыт стал проектом существования для множества юношей и девушек. Тем не менее, такая демократизация не обошлась без последствий: интенсивность в качестве всеобщего идеала стала представлять не столько нравственный идеал, служащий ориентиром лишь для ряда исключительных людей, сколько самым заурядным способом упорядочить свою жизнь. В результате этого интенсивность перестала быть источником моральных правил для отдельной — зачастую уникальной — личности, но определила тон и звучание более общий этики. 


Мораль прилагательного, этика наречия. 

Различие между моралью и этикой тяготеет к грамматическому различию между прилагательным и наречием: предмет морали определяется прилагательным, тогда как предмет этики — наречием. Согласно высказыванию Жака Брюнсвика (затем процитированному Фредериком Ильдефонсо) относительно стоицизма и, косвенно, доктрин Платона и Аристотеля: “Этика наречна” [Этика задаёт образ действия]. Главная черта любой этики — определить наречие, которое обозначит надлежащий образ жизни. Напротив, главное свойство морали — определить одно или несколько прилагательных, другими словами, качеств, которые необходимо приобрести. Мораль предписывает мне быть справедливым, достойным, уважительным, тогда как этика требует, чтобы я поступал справедливо, вёл себя достойно и уважительно. Можно по справедливости быть несправедливым, совершить зло во благо, либо совершить благой поступок во зло. Этика упирается в вопрос о способе действия, именно поэтому она упирается в наречие и не относится к содержанию действия. В свою очередь мораль фиксирует ценности и идеи, не посвящая нас в способ, каким мы могли бы сообразовать наше поведение с ними. 

Возможно, что никакая мораль не обходится без этики, и наоборот, но банальное существование этого различения позволяет прийти к мысли, что ценности, которые вырабатывают для себя субъекты, могут относиться либо к измерению содержания (прилагательное и мораль), либо к измерению поступка (наречие и способ действия). Как замечает Фредерик Идельфонс, в рамках большинства античных моральных доктрин определение высшего блага, добродетели и счастья приобретает форму инфинитива в паре с наречием: например, цель может быть «жить сообразно природе». В данном случае этика задаётся через это «сообразно». Обобщим сказанное: как правило, этическое высказывание относится к способу осуществления действия, на который указывает наречие или наречное выражение, при этом такое высказывание может получить противоположные интерпретации с точки зрения морали. Человек может поступить в соответствии с императивом, который предписывает ему всегда говорить правду, или же солгать, чтобы сохранить чью-то жизнь. Он поступит этично в одном и в другом случае, даже если это не совпадает с его моралью. Два человека могут обладать схожими моральными установками, другими словами, разделять одинаковые ценности, но выстраивать отношение к этим ценностям и воплощать их в действия, исходя из противоположных этик. Почти всегда мы поддерживаем с другими людьми две разновидности дружбы: моральную и этическую, прилагательную и наречную. Мы поддерживаем близость с людьми, чьи идеи, ценности, вкусы и принципы мы разделяем, хотя эти люди и могут отличаться от нас своим стилем мышления и действия. Тем не менее, мы можем вступать в отношения с людьми, чьи моральные или политические принципы чужды нам или вовсе могут приводить нас в состоянии шока, но при этом обнаруживать с ними родство с точки зрения манеры вести себя или думать, другими словами, объединяться  схожей этикой. 

Создаётся впечатление, что на начальном этапе интенсивность наделялась моральным содержанием: либертен, как и романтик, были в поиске сильных ощущений сентиментальной или экзистенциальной плоскости. В таком случае, мы имеем своего рода моральный идеал, на который каждый равняет своё поведение, идёт ли речь о любви, дружбе, манере говорить или мыслить: позитивным содержанием для эротизма или даже революционного активизма служит энтузиазм, который наследуется Европой XVII века в качестве её главной жизненной ценности. Однако “интенсивность” как понятие не могла длительное время существовать исключительно через своё содержание. Указывая на сопротивление против любого обрастания тождественным, в самую первую очередь она сводится к различию. Вследствие этого, интенсивность быстро стала способом действия.  

Вскоре мораль интенсивного человека сменилась простой этикой. И она быстро получила широкое  распространение, ведь она была отлично совместима с любыми или почти  любыми верованиями. Именно в силу того, что интенсивность перестала быть моральным принципом, став принципом этическим, она демократизировалась. Разумеется, имеет место и обратное: как раз в силу демократизации её моральное содержание стало менее важным, чем её форма, которую и попыталось воплотить большинство людей. Быть может между людьми нет никакого согласия относительно того, что бы стоило пережить, однако все находят общий язык относительно того, как надо это проживать: интенсивно.

 



Перевод

La Pensée Française

Для Syg.ma








Author

Comment
Share

Building solidarity beyond borders. Everybody can contribute

Syg.ma is a community-run multilingual media platform and translocal archive.
Since 2014, researchers, artists, collectives, and cultural institutions have been publishing their work here

About