Нагаи Кафу. Удивительная повесть с восточного берега реки С.

Анна Слащёва
14:19, 18 ноября 2020
Добавить в закладкиДобавить в коллекцию
Image

1

Я почти не бывал на «живых картинах».

Смутно припоминается, что году так в тридцатом Мэйдзи в наемном зале Кинкикан, который еще стоял в Канда-Нисикитё, показывали виды Сан-Франциско. Тогда, кажется, и заговорили о «живых картинах». С того уже прошло более четырех десятков лет, и теперь их называют как-то иначе. Все же мне привычнее пользоваться словами, которые я услышал в первый раз, поэтому далее я буду употреблять это, давно устаревшее, выражение.

Уже после Землетрясения заглянул ко мне однажды в гости один молодой литератор, заявил, что я, мол, отстал от жизни, и без зазрения совести потащил меня в театр в Акасака-Тамэикэ. Как он говорил, там показывали «всеми признанную» картину. Но только я узнал, что она снята «по мотивам» Мопассана, смотреть совсем расхотелось. Лучше бы оригинал почитал. Он куда занимательней, сказал я.

Ныне, однако, и стар, и млад с удовольствием смотрят «живые картины» и беседуют о них в повседневной жизни. Поэтому я старался каждый раз, проходя мимо театра, наивнимательнейшим образом изучать все афиши с названиями картин и именами актеров, чтобы по крайней мере понимать, о чем говорят люди. Одного взгляда хватает, чтобы получить представление о сюжете и наиболее удачных сценах картины, не смотря ее целиком.

Больше всего самых разных афиш «живых картин» можно увидеть в парке Асакуса. Когда я туда наведываюсь, то могу оценить качество постановок, рассматривая разнообразные афиши, и, выбираясь в Ситая или Асакуса, я обязательно захожу в парк прогуляться с тросточкой вдоль пруда.

Была пора, когда вечерний ветерок уже ощущается холодком. Вдоволь насмотревшись на афиши у дверей различных театров, я уже собирался направиться в Сэндзоку. Пока я размышлял, свернуть ли направо, на мост Кототои, или налево, в квартал Ирия, сбоку возник мужчина лет сорока в потрепанном европейском костюме.

— Эй, хозяин, с девочкой познакомиться не желаете? — спросил он.

— Нет-нет, спасибо. — Я слегка ускорил шаг.

— Редкая штучка, хозяин! Лихая! — Он все не отставал.

— Не надо. Я в Ёсивару иду.

Зазывала это был или сводник, я так и не понял, но чтобы отвадить от себя столь сомнительного персонажа, ляпнул первое, что пришло на ум, — и так у моего до сей поры неясного маршрута появилась цель. По пути я вспомнил о лавке подержанных книг, которая находилась «под набережной».

Эта лавка располагается на темной улочке, которая ведет от места впадения канала Санъя в сточную канаву до дамбы Нихондзуцуми неподалеку от главных ворот Ёсивара. Улочка идет вдоль берега канала как набережная, на противоположном берегу над каменной оградой виднеются лишь задние дворики жилых домов, а на этом между домиками встречаются фасады чуть пошире, с вывесками складов труб, наземной плитки, древесины, песка и тому подобного. По мере сужения канала домики становятся все проще и беднее, и только фонари мостов Сёходзи, Санъя, Дзиката и Камиарай тускло освещают дорогу. Когда канал вместе с мостами заканчивается, исчезает и людской поток. Свет допоздна горит здесь лишь в двух лавках — в той книжной и другой, табачной, где продается всякая всячина.

Мне не было известно название этого магазинчика, но я в целом представлял, чем там торгуют. В таких местах за неожиданную находку считаются первые номера Бунгэй курабу или приложения с коданами к старым номерам Ямато Симбун. Однако же я нарочно завернул в этот магазинчик — не ради старых книжек, а чтобы поглядеть на хозяина-старьевщика и насладиться очарованием улочек у «веселого квартала».

Хозяином лавки был выбритый налысо старичок, которому уже перевалило за шестьдесят. Все в нем, от выражения лица и повадок до речи и манеры носить кимоно, выдавало сохранившийся в этих местах тип коренного жителя Ситамати, который мне даже дороже и ближе, чем редкие старинные книги. До Землетрясения таких эдоских старожилов частенько можно было встретить за кулисами театров и ёсэ — вроде старого Томэ или Итидзо, что служили в актерских гильдиях Отовая и Такасимая, но оба уже отошли в мир иной.

Каждый раз, когда я открывал стеклянную входную дверь, хозяин чинно сидел у перегородчатой ширмы-сёдзи, его согнутая спина чуть выдавалась вперед. Он что-то читал, полагаясь на готовые вот-вот свалиться очки, висевшие на самом кончике носа. Обычно, когда я приходил в лавку — часов в семь-восемь вечера, — он сидел на том же месте в той же позе. Когда скрипела входная дверь, хозяин лишь слегка поворачивался и со словами: «А, здравствуйте», — снимал очки. Затем, полуподнявшись, он похлопывал по дзабутону, выбивая из него пыль, и, ползучим движением расправляя его, вежливо приветствовал меня. И слова его, и манера речи были неизменно формальными.

— Всё у нас по-старенькому. Только подшивка старого Хотан дзасси появилась. И то не все номера.

— Издание Тамэнага Сюнко?

— Да. С первого номера, сейчас покажу. Куда ж я их только задевал… — Он вытянул из наваленной у перегородки стопки старых журналов пять-шесть сшитых номеров, похлопал по ним ладонями, смахивая пыль, и вручил мне. Взяв журналы, я сказал:

— Двенадцатый год Мэйдзи. Когда читаешь журналы той поры сейчас, кажется, что вся жизнь прошла. Я бы хотел еще полную подшивку Робун тимпо…

— Иногда бывает, но разрозненные номера. Кстати, у вас имеется Кагэцу синси?

— Имеется.

Снова заскрипела входная дверь, и мы обернулись. Вошел еще один старичок лет шестидесяти, лысый, тощий, со впалыми щеками, и водрузил на прилавок, прямо на стопку книг полосатый узелок:

— Ненавижу я моторы. Сегодня один такой меня чуть с ног не сшиб.

— Говорят, удобно, дешево, мол, забот с ними не бывает. Но неправда все это. Не поранились часом?

— Амулет только сломался, а так всё в порядке. Одноиенка в автобус врезалась. Как вспомню, так уже страшно! Так-то в Хатогая на рынке был, накупил там редкостей. Старины полно! Купил такую штучку. Никто бы на нее не польстился, но я увидел, и захотелось щегольнуть.

Лысый развязал сверток и достал оттуда хитоэ с мелким узором и нижнее донуки с подшитыми роскошными краями и рукавами, оба женские на вид. На сером шелке донуки был мелкий узор, а по чуть выцветшему окрасу рукавов в технике юдзэн я понял, что оно не особо старинное — времен Реставрации.

Было бы неплохо пустить это донуки на обрамление для гравюр укиё-э или на обивку недавно вошедших в моду ящичков для канцелярских принадлежностей, а может, и на переплет для старинной книжки с иллюстрациями, подумалось мне, и, поддавшись прихоти, я попросил посчитать его вместе с отложенными старыми журналами. Хозяин завернул донуки в бумагу вместе с подшивкой Хотан дзасси, я расплатился и, взяв под мышку узелок, вышел на улицу.

Некоторое время я прождал на остановке у главных ворот Ёсивара в надежде сесть на автобус, ходивший туда-сюда по Нихондзуцуми, но бесконечные оклики водителей одноиенок утомили меня. Я свернул обратно на улочку, которой шел, и, нарочно выбирая переулки помрачнее, по которым не ходили ни трамваи, ни одноиенки, вскоре увидел за деревьями огни моста Кототои. Я слышал, что в прибрежном парке было небезопасно, поэтому не пошел к реке, а вместо этого двинулся по освещенной фонарями тропинке и уселся на цепь ограждения.

По пути я купил белого хлеба и консервов, и теперь решил перевязать узелок, чтобы положить их вместе с донуки и журналами — да только он оказался слишком маленьким, и к тому же сочетание мягкого и твердого никак делу не помогало. Наконец, я переложил консервы в карман пальто и, думая, как бы получше уложить вместе оставшиеся предметы, расстелил узелок на лужайке и оценивал ситуацию, как тут из–за спины послышалось бряцание сабли.

— Эй, чем промышляешь? — Длинная рука полицейского схватила меня за плечо.

Не отвечая, я спокойно завязал узелок и поднялся. Полицейский же, будто только этого и ожидая, сразу же схватил меня за локоть.

— Пройдем-ка сюда.

Вскоре мы прошли по тропинке и оказались у моста Кототои. Полицейский доставил меня в будку, которая стояла на другой стороне широкого шоссе, передал стоявшему там дежурному офицеру и спешно удалился.

Все так же стоя, дежурный офицер начал допрос.

— Откуда идешь и что здесь делаешь?

— Вот оттуда.

— Вот оттуда — это откуда?

— Со стороны канала.

— Какого канала?

— Канала Санъя, у подножия горы Мацути.

— Имя?

— Ооэ Тадасу, — ответил я и, когда полицейский стал записывать, добавил: — Тадасу пишется с «коробкой на боку». Имя из «Лунь-Юй», «хитотаби тэнка-о тадасу».

Офицер глянул на меня так, будто приказал заткнуться. Затем он расстегнул пуговицы на моем пальто, снял его и посмотрел на изнанку.

— Значка нет, — сказал он, собираясь заглянуть за ворот моего пиджака.

— Какого еще значка? — Я положил узелок и одновременно продемонстрировал ему края рубашки и сорочки.

— Адрес?

— Район Адзабу, Отансумати 1, дом 6.

— Профессия?

— Ничем не занимаюсь.

— Безработный, значит. Возраст?

— Родился в год Желтого Кролика.

— Возраст, спрашиваю.

— В двенадцатый год Мэйдзи, — я решил ограничиться этим, но испугался и спешно добавил: — Пятьдесят восемь.

— Молодо выглядишь!

— Хе-хе…

— Так как тебя зовут?

— Только что сказал. Ооэ Тадасу.

— Семья?

— Я и еще двое, — ответил я. На самом деле я холост, но по опыту знаю, что правда вызвала бы еще большие подозрения, поэтому дал такой ответ.

— Двое, значит, жена и кто еще? — Полицейский, видимо, благоприятно истолковал мои слова.

— Супруга и матушка.

— Сколько лет жене?

Я чуть замешкался, но вспомнил о женщине, с которой несколько лет назад у меня была связь:

— Тридцать один. Родилась 14-го июля 39-го года Мэйдзи, Огненная Лошадь…

Спроси он имя, я назвал бы героиню одного из своих романов, но офицер лишь молча ощупал карманы моего пальто и костюма.

— Тут что?

— Трубка и очки.

— А тут?

— Консервы.

— Это кошелек? Показывай, что внутри.

— Деньги.

— Сколько?

— Иен двадцать-тридцать.

Он вытащил кошелек, но положил его на столик под телефоном, не заглядывая внутрь.

— Что в свертке? Показывай.

Я развязал сверток. Хлеб и старые журналы не привлекли его внимания, но как только оттуда показался украшенный рукав донуки, полицейский сразу же изменился в тоне:

— Чудны́е у тебя тут штучки!

— Да нет, — усмехнулся я.

— Такое бабы носят. — Он двумя пальцами пощупал кимоно, поднес его к лампе и затем снова взглянул на меня. — Откуда взял?

— Из лавки старьевщика.

— Каким образом?

— Достал деньги и заплатил.

— Где?

— У главных ворот Ёсивара.

— За сколько?

— Три иены и семьдесят сэн.

Офицер молча бросил донуки на стол и смерил меня таким взглядом, что я стал побаиваться, как бы он не засадил меня в кутузку. Настроение подшучивать над ним куда-то делось, и я застыл, пока он, все так же без слов, изучал мой бумажник. Одну за другой он методично доставал и разглаживал бумаги: забытую мной помятую временную страховку от пожара, для чего-то нужную выписку из домовой книги, свидетельство о регистрации печати. Дойдя до самой печати, он повернул гравировку к свету и стал внимательно ее рассматривать. Это заняло порядочно времени, и, стоя у входа, я перевел взгляд на шоссе.

Прямо перед участком шоссе делилось наискось на две дороги. Одна дорога вела в Минами-Сэндзю, другая — к мосту Сирахигэ, и их еще пересекала улица, которая шла за парком Асакуса до моста Кототои. Поэтому ночью здесь было оживленное движение, однако, пока меня допрашивали, ни один человек не прошел мимо, что казалось подозрительным. Только напротив, в магазине рубашек на углу, какая-то женщина — вроде хозяйка — безучастно посмотрела на меня и вместе с мальчишкой-посыльным стала закрывать магазин.

— Так. Хватит, убирай все.

— Больно надо было доставать, — пробормотал я, снова завернув все в сверток и завязывая узел. — Могу быть свободен?

— Да.

— Благодарю. — Я вытащил «Вестминстер» с позолоченным фильтром и зажег спичку. Сочтя, что полицейский заслужил немного приятного аромата, я сделал первую затяжку еще в будке, а затем побрел к мосту Кототои. Затем мне подумалось, что, не будь в кошельке выписки из домовой книги и свидетельства, ночевать бы мне в кутузке. В старой одежде есть нечто жуткое. Это ношеное донуки точно кто-то сглазил.

2

Я задумал роман под названием «Исчезновение», будучи уверен, что он окажется не совсем бездарным.

Главному герою, Танэда Дзюмпэй, за пятьдесят, и он преподает английский в частных школах. Через несколько лет после смерти первой, любимой, супруги он познакомился с Мицуко, которая стала его второй женой.

Мицуко служила горничной у супруги одного известного политического деятеля, от которого забеременела. Тот попросил управителя, некого Эндо, уладить дело на таких условиях: после рождения ребенка и до его двадцатилетия Мицуко каждый месяц получает пятьдесят иен на воспитание. Взамен ребенка не вписывают в домовую книгу и он не имеет никакого отношения к семье деятеля. Если же Мицуко выходит замуж, то получает приличное приданое.

Не прошло и двух месяцев, как Мицуко переехала в дом Эндо и родила мальчика, а тот уже нашел ей жениха — учителя английского в средней школе по имени Танэда Дзюмпэй. Когда Мицуко вышла замуж, ей было девятнадцать, а Танэда — тридцать.

Овдовев, Танэда скромно жил на небольшое учительское жалование и не питал надежд на будущее. Ближе к среднему возрасту он превратился в тень прежнего себя. Узнав о Мицуко от своего старого друга Эндо, Танэда соблазнился приданым и взял ее в жены вместе с только что родившимся ребенком, мальчиком, который еще не был внесен в домовую книгу. Эндо устроил так, что и Мицуко, и ее сын стали считаться членами семьи Танэда. На бумаге все выглядело так, будто супруги Танэда сожительствовали долгое время, а поженились только после рождения сына.

Через два года родилась девочка, а за ней — еще один мальчик.

Когда якобы старший, а на самом деле внебрачный сын по имени Тамэтоси достиг совершеннолетия, денежные поступления от настоящего отца прекратились. И дело было не только в оговоренном сроке — политик умер, а вслед за ним в могилу сошла и супруга. На дочь Ёсико и сына Тамэаки уходило все больше и больше денег, поэтому Танэда пришлось брать подработки еще в нескольких вечерних школах.

Во время учебы в частном университете Тамэтоси стал спортсменом и путешествовал за границу. Ёсико окончила женскую школу и сразу же сделалась популярной актрисой «живых картин». За прошедшие годы очаровательное круглое личико Мицуко заплыло, она обабилась, превратилась в ярую приверженку секты Нитирэн и даже входила в религиозную организацию.

Дом Танэда порой походил то на место религиозных собраний, то на гримерку актрисы, то на спортивный зал. От суматохи на кухне не показывались даже мыши.

Изначально робкий и нелюдимый, с годами Танэда совсем перестал выносить домашнюю сутолоку. То, что нравилось Мицуко и детям, никак не нравилось вечно хмурому главе семьи. Танэда совершенно перестал интересоваться тем, что творилось дома, а в качестве мести злобно поглядывал на домашних.

Когда ему исполнился пятьдесят один год, Танэда оставил работу. Получив увольнительные, он не вернулся домой и бесследно пропал.

Незадолго до того он случайно встретился в трамвае с Суми-ко, которая когда-то работала у них дома служанкой и кухаркой. Узнав, что она теперь работает в Асакуса, в одном из кафе в Комагата, Танэда пару раз заходил к ней выпить пива.

Настал день, когда он получил пособие. С деньгами в кармане, Танэда впервые пошел в комнату к Сумико, которую та снимала в апартаментах, и, признавшись во всем, попросился переночевать.

***

Я пока не мог придумать, как лучше закончить эту историю.

Вот семья подаст заявление в полицию. Танэда разыщут, и ему придется давать объяснения. Впрочем, удовольствия зрелых людей часто сравнивают с проливным июльским дождем, и конец Танэда мог быть сколь угодно трагическим.

Я обдумывал различные пути, которые приведут Танэда к падению, и то, что он мог ощущать в процессе. Его чувства, когда его обнаружит детективы и арестуют, стыд и замешательство, когда его передадут семье. А что бы чувствовал я на его месте? Тот случай, когда меня задержали и строго допросили в полицейском участке по дороге домой из лавки у канала Санъя, где я купил старое женское донуки, стал ценным материалом для описания психологии Танэда.

Когда я пишу роман, то более всего меня занимает выбор и изображение фона, на котором разворачивается жизнь героев или же сюжет. Я частенько грешу тем, что вместо описания характеров персонажей уделяю больше внимания месту действия.

Некогда знаменитые живописные места Токио совершенно утратили свою славу после Землетрясения, когда на их месте появились новые кварталы; я хотел запечатлеть это состояние, поэтому решил выбрать Хондзё, Фукагава или же окраины Асакуса в качестве места укрытия Танэда — а если не их, то бедные трущобы бывших уездов.

До сей поры я думал, что неплохо изучил кварталы Сунамати и Камэйдо, Комацугава и Тэрадзима, прогуливаясь там время от времени, но только я брал в руки кисть, как мои наблюдения сразу же теряли живость. Когда-то (году так в 35-м или в 36-м Мэйдзи) я сочинил повесть о проститутке из веселого квартала Сусаки в Фукагава. Приятель, которому я дал ее почитать, сказал: «Ты допускаешь непозволительную небрежность, когда изображаешь жизнь в Сусаки, упуская при этом из виду осенние штормы и цунами. Часовая башня Киноэ, о которой ты пишешь, должна была хоть раз или два пострадать от шторма». Чтобы придать точности пейзажу, следует обращать внимание на сезон и погоду. Так делал, например, Лафкадио Херн в Чита и Юма.

На дворе был июньский вечер. Сезон дождей еще не закончился, но небо с утра было ясное, и хотя я уже завершил свой ужин, еще не стемнело. Отложив палочки в сторону, я сразу же вышел за ворота, думая направиться куда-нибудь подальше, в Сэндзю или Камэидо. Поэтому я сел на трамвай до Каминаримон, где удачно попал на автобус до Тэрадзима-Таманои.

За мостом Адзума мы свернули налево, на широкую дорогу, переехали мост Гэммори, проехали мимо святилища Акиба и вскоре остановились у железнодорожного переезда. По обе стороны ограждений стояли немногочисленные одноиенки и авто. Пешеходов было на удивление мало; детишки из бедных домиков, собравшись стайками, игрались неподалеку. Я сошел на перекрестке, одна из дорог которого вела от моста Сирахигэ в сторону Камэидо. Впрочем, все они выглядели одинаково — тут и там поросшие травой пустыри да низенькие домики. Не зная, куда идти, я ощутил тоску.

Я прошел целый квартал, обдумывая такую концовку, где Танэда после побега будет скрываться где-нибудь неподалеку, в переулках недалеко от «веселого квартала» Таманои, и свернул на извилистую боковую улочку, узкую настолько, что здесь не разминулись бы ни два велосипедиста, ни два носильщика с грузами под мышкой. Каждые пять-шесть шагов улочка делала поворот. По обе стороны стояли сравнительно аккуратные съемные домики с раздвижными воротами. Повсюду шагали мужчины и женщины в европейских костюмах, которые, судя по всему, возвращались с работы. К ошейникам ухоженных собак, которые играли на улице, были прикреплены жетоны с лицензиями. Вскоре я вышел к станции Таманои линии Тобу.

В густо разросшихся по обе стороны железной дороги деревьях и кустарниках таились просторные, похожие на особняки дома. От самого моста Адзума не было еще такой густой чащи. Казалось, никто не заботился о ней долгое время: стебли бамбука согнулись под тяжестью вьющегося плюща, изгородь канала обвил вьюнок. Я намеренно сбавил шаг, чтобы насладиться очарованием этого пейзажа.

Любой, кто когда-то слышал, что местность у святилища Сирахигэ издавна называлась Тэрадзима-мура, вспоминал особняк Пятого Кикугоро, который когда-то находился здесь; и сейчас при виде столь роскошного сада в таком месте я не мог не вспомнить об утонченном стиле прошедших времен.

Вдоль железной дороги вплоть до набережной, откуда начинался железнодорожный мост, тянулся заросший пустырь со вбитыми табличками «Продается». Это все осталось от линии Кэйсэй, по которой до прошлого года сюда ходили поезда. Руины станции Таманои, к которой вела разрушенная каменная лестница, заросли травой и напоминали развалины замка.

Раздвигая летнюю траву, я взобрался на набережную. Ничто не мешало смотреть на только что пройденный мной путь, на пустые участки и новые постройки, на беспорядочное скопление ветхих домиков с цинковыми крышами на той стороне набережной, между которыми торчала труба общественной бани, увенчанная тонким серпом растущего месяца. На краю неба еще тлели сумерки, но месяц уже сиял в полную, ночную силу; где-то среди цинковых крыш блестели неоновые вывески и слышались отзвуки радио.

Я сидел на камнях, пока под ногами совсем не стемнело и в окнах домиков под набережной не зажегся свет, показав всю неприглядность внутреннего убранства, — тогда я спустился вниз и побрел обратно сквозь траву по своим, еще видимым, следам. Неожиданно я оказался посреди шумной улицы, которая идет наискось по веселому кварталу Таманои. Над переулками, между хаотично выстроенных заведений висели подсвеченные фонарями знаки «Обходной путь», «Безопасная дорога», «К автобусу Кэйсэй», иногда «Город девочек» или «Аллея развлечений» и прочие.

Вдоволь нагулявшись, я зашел за сигаретами в табачную лавку у одного из таких переулков, где стоял почтовый ящик. Я ждал сдачу с пяти иен, когда кто-то закричал: «Дождь!» — и мужчина в белом плаще спешно забежал под шторки заведения напротив, где, кажется, продавали одэн. За ним последовала женщина в поварском фартуке и еще несколько прохожих. Все вокруг затихло, как вдруг загрохотало, словно ветер повалил бамбуковую ширму, и мусор и бумажки взлетели над землей, как ду́хи. Ярко заблистали молнии, загремел гром, и на землю упали крупные капли дождя. Теплый летний вечер вмиг изменился.

По многолетней привычке я не выхожу за ворота дома без зонта. Каким бы ясным ни казалось в тот день небо, все–таки сезон дождей, поэтому при себе я имел только узелок и зонт. Нисколько не удивившись перемене погоды, я спокойно раскрыл зонт и отправился гулять по кварталу, рассматривая и небо, и окружающие меня сцены. Вдруг сзади послышалось: «Не пустите ли меня? Мне вон дотуда», — и под зонтик скользнула женщина с набеленной шеей. Ее волосы, уложенные в узел цубуси-симада, судя по запаху масла — совсем недавно, были перевязаны серебристым шнурком. Я вспомнил, что только что проходил мимо раскрытых стеклянных дверей парикмахерской.

Ветер и дождь становились все сильнее, серебристый шнурок, которым были перевязаны волосы, совсем растрепался, и, тронутый жалостью этого зрелища, я протянул ей зонтик: «Я в европейском костюме, мне все равно».

Честно говоря, я стеснялся идти с ней под одним зонтиком в свете фонарей перед магазинами.

— Спасибо. Пойдем, тут недалеко! — Она схватилась за ручку зонтика, а другой рукой завернула подол юката.

3

Молнии продолжали сверкать, и при каждом раскате грома женщина ненатурально ойкала, и хотя я намеренно отставал от нее на шаг, хватала меня за руку и слишком непринужденно повторяла: «Быстрее, дорогуша!»

— Не волнуйся, иди вперед. Я за тобой.

Каждый раз, когда мы сворачивали на новую улочку, женщина оборачивалась, будто проверяя, не заблудился ли я. Наконец, мы пересекли мостик через канал, и она остановилась перед выстроившимися в ряд домиками с тростниковыми навесами от солнца.

— Ох, дорогуша. Ты же весь промок. — Она сложила зонтик и по-свойски стряхнула капли с моего пиджака.

— Твой дом?

— Да, заходи-ка, посушись.

— Это же пиджак, ничего страшного.

— Да заходи же, посушись. Я хочу тебя отблагодарить.

— Как отблагодарить?

— Заходи, узнаешь.

Раскаты грома слышались уже где-то вдалеке, но капли дождя еще сильней забарабанили по крыше, будто мелкие камешки. Брызги попадали на меня даже под навесом, поэтому без лишних слов я зашел внутрь.

Над грубой ширмой в осакском стиле висела штора из ленточек с колокольчиками. Пока я, сидя на пороге, снимал обувь, женщина вытерла ноги тряпкой и, так и не выпростав подоткнутый подол, зажгла свет в нижней комнате с татами.

— Нет никого, располагайся.

— Ты одна?

— Ага. До вчерашнего вечера тут еще жили. Но съехали.

— Хозяин твой, наверное?

— Нет. Он живет не здесь. Таманои-кан — знаешь такое ёсэ? За ним снимает домик. Приходит в полночь, заглянуть в расчеты.

— Привольно тебе живется. — Я уселся на указанное мне место у нагахибати, обхватил рукой ногу и оглядел женщину, которая разливала чай.

Ей было лет двадцать пять. Вполне привлекательна внешне. Правда, длительное использование белил уже оставило след на круглом лице с прямым носом, но линия волос, завязанных узлом симада, еще не поредела. Во взоре глаз с расширенными зрачками еще не было тумана, и, судя по чистому цвету губ и десен, она еще была вполне себе здорова.

— У вас вода из колодца или водопровод? — спросил я, прежде чем браться за чай. Услышав в ответ, что из колодца, я притворился, что пью.

Инфекций вроде тифа я боюсь куда больше, чем дурных болезней. Моя духовная немощь дала о себе знать куда раньше, чем телесная, да и в мои пожилые годы всякие вялотекущие дурные болезни погоды уже не сделают.

— Не умоешься? Вода из крана тут, — беззаботно сказала она.

— Да, попозже.

— Снимай же пиджак. Весь промок.

— Льет как из ведра.

— Я боюсь молний больше грома. Так даже в баню не сходить. Подождешь немного, дорогуша? Я пока умоюсь и накрашусь.

Она ухмыльнулась и встала перед умывальником за ширмой, вытирая бумажным платком масло со лба. Я смотрел на ее голые плечи и на то, как она, склонившись, умывается за шторкой с ленточками. Кожа тела у нее была еще белее, и, судя по форме грудей, детей у нее еще не было.

— Когда ты так делаешь, мне кажется, что я твой муж. И комод тут у нас, и полки…

— Открой-ка, посмотри, там наверняка батат.

— Как у тебя все прибрано. Я впечатлен. И в хибати тоже.

— Я прибираюсь каждое утро. С домашними делами недурно справляюсь, хотя и живу в таком месте.

— Долго ты здесь?

— Ну, почти год…

— В таких местах ты явно не новенькая. Ты была гейшей?

Она зачерпывала воду и не услышала мои слова — или сделала вид, что не услышала, — поэтому, ничего не ответив, по-прежнему голая до пояса, уселась перед трюмо и, зачесав гребнем волосы на висках, стала наносить белила на плечи.

Я спросил:

— Откуда ты? Можешь хотя бы такую мелочь сказать?

— Ну… Не из Токио.

Из–под Токио?

— Нет, еще дальше.

— Тогда из Маньчжурии?

— Я жила в Уцуномия. Все мои кимоно с тех времен. Не будем об этом. — Она поднялась и надела висевшее на вешалке хитоэ с узором на подоле, завязала большим узлом спереди красный клетчатый датэдзимэ, подтянула чуть великоватый шнурок в волосах — и предстала передо мной в облике проститутки мэйдзийских времен. Поправляя одежду, она уселась рядом и взяла со столика со столика сигарету «Голден Бэт».

— Нас свела судьба, поэтому сегодня только за чаевые, — и она протянула зажженную сигарету.

Будучи вполне ознакомлен с правилами игры в этом квартале, я ответил:

— Пятьдесят сэн. На чай.

— Ага, это установленная плата. — Рассмеявшись, она схватила меня за ладонь, да так и оставила руку.

— Пусть будет за час?

— Спасибо… Неловко…

— За это… — я притянул ее к себе и зашептал на ухо.

— Не знаю! — Она удивленно посмотрела на меня, воскликнула: «Глупый!» —и стукнула меня по плечу.

Читателям романов Тамэнага Сюнсуй должно быть известно, что он любит тут и там вставлять в повествование пассажи в защиту героев. После сцены, где впервые познавшая любовь молодая девушка, забыв стыд, падает в объятья мужчины, он взывает к читателю с просьбой не считать ее распутной и не судить лишь по словам и поступкам. Ведь бывает, что, когда благородная барышня из внутренних покоев открывает, что у нее на душе, она приобретает очарование, недостижимое для любой гейши. Или же когда Сюнсуй описывает случайную встречу уже опытной куртизанки со старым другом, где та смущается, словно девушка, он добавляет, что такое описание не изобличает неумелость автора, а напротив, такие сцены должны быть знакомы каждому, кто имел какой-никакой опыт в подобных делах.

Подражая Сюнсуй, и я пустился в размышления. Читатель может заподозрить женщину, которую я только что встретил, в излишней фамильярности. Но я всего лишь пишу о том, что произошло на самом деле, без риторических изысков. Никакой идеи тут нет. Некоторых читателей, конечно, заставит улыбнуться обычный писательский прием — послуживший завязкой действия дождь, но именно потому, что мне знаком этот прием, я не стал намеренно менять детали встречи. Напротив, мне показалось интересным, что события последовали за столь традиционной завязкой, и я начал эту повесть с намерением изобразить чистую правду.

В этом квартале живут всего семь или восемь сотен женщин, и лишь одна из десяти завязывает волосы узлом симада или марумагэ. Большинство же одеваются или по-японски, подражая девушкам из кафе, или же как европейские танцорки. И хотя читатель может счесть пошлым приемом то, что женщина, у которой я укрылся от дождя, придерживалась старых обычаев, я не желаю грешить против истины.

Дождь все не прекращался.

Когда я только пришел сюда, лило так, что приходилось даже чуть повышать голос, чтобы услышать друг друга. Сейчас уже не было слышно ни раскатов грома, ни как ломится в дверь ветер — только стучали капли по цинковой крыше и шумела стекающая вода. На улочке долгое время не было ни людских голосов, ни шагов, пока кто-то внезапно не закричал:

— Ой, ой, Кии-тян, ужас что творится! Угри повсюду! — и послышался стук гэта.

Женщина быстро поднялась и выглянула наружу, в сторону канала:

— Здесь пока все в порядке. Когда канал переполнится, дойдет и досюда.

— Дождь, кажется, подутих.

— Льет все равно с самого вечера. Даже если чуть прояснится, делать больше нечего. Будь как дома. Я накрою на стол.

Женщина достала с полки тарелочку с маринованной редькой, вытащила чайник для тядзукэ и алюминиевую сковородку, приподняла крышку, понюхала содержимое и поставила на нагахибати — так или иначе, там был батат.

— Забыл. Вот что у меня есть, — я протянул ей сушеные нори, которые купил на пересадке в Кёбаси.

— Жене подарочек?

— Живу один. И еду себе сам покупаю.

— И сожительнице своей, ха-ха-ха.

— Будь оно так, я бы сразу пошел домой. Неважно, дождь ли, гроза.

— Пожалуй. — Она, кажется, осталась довольна. Открыла крышку нагретой кастрюли:

— Будешь?

— Я уже поел.

— Ну, тогда глянь-ка туда.

— Сама себе готовишь?

— В полночь и в полдень приходит хозяин.

— Поставлю-ка снова чайник. Вода остыла.

— Ох! Если тебе не трудно. Ну, дорогуша, давай веселиться: есть и разговаривать.

— Есть одному куда хуже.

— Да уж. Ты совсем один? Жалко тебя.

— Как можешь догадаться.

— Не беда, я тебе кого-нибудь сосватаю.

Тядзукэ хватило на две плошки. Она радостно стучала палочками, сполоснула их в плошке, а потом, ловко расставляя тарелочки и кастрюли на полке, шевельнула челюстью, будто сдерживая отрыжку от редьки.

Снаружи уже слышались шаги и крики: «На минуточку! На минуточку!».

— Кончился, кажется. Я скоро еще зайду.

— Всегда буду рада. Днем тоже можно.

Она смотрела, как я надеваю пиджак, затем подошла сзади, поправила воротник и, потершись щекой, сказала: «Непременно».

— А как дом называется?

— Сейчас, дам карточку.

Пока я надевал ботинки, женщина достала откуда-то из–под окна карточку в форме плектра для сямисэна. Я прочел адрес: квартал Тэрадзима, 7-61 (2-я часть), — и имя: Юкико, на адрес Андо Маса.

— До свидания.

— Никуда больше не заходи!

4

Отрывок из «Исчезновения»

Стоя посреди моста Адзума, прислонившись к перилам, Танэда Дзюмпэй поглядывал то на часы универмага Мацуя, то на лица прохожих. Он ждал официантку Сумико, которая шла к месту встречи кружным путем после того, как ее кафе закрылось.

По мосту уже не ездили автобусы и трамваи. Туда-сюда еще проезжали одноиенки, да беспрестанно сновали похожие на официанток девушки со свертками в руках. Некоторые, ища спасения от внезапной жары, которая настала пару дней назад, гуляли в одних сорочках. Танэда надеялся остановиться у Сумико, а затем уже обдумать свое положение, но не представлял, что она на это скажет, однако времени думать об этом у него не было. Два десятка лет своей жизни он потратил на семью, и это наполняло его гневом и горечью.

— Извините, что заставила ждать. — Сумико спешила к нему навстречу, она пришла ранее указанного времени. — Я, как всегда, через мост Комагата. И вместе с Канэко. Какая она болтливая!

— Трамваи уже не ходят, кажется.

— Пешком три остановки. А там и такси можно взять.

— Были бы свободные комнаты…

— Если не найдется, можете остановиться у меня.

— А так можно?

— Почему нет?

— Как бы в газету не попасть… Такого-то и такую-то накрыли в апартаментах…

— Это от места зависит, говорю. У меня-то свободно. Соседки и те, что напротив живут — официантки или чьи-то содержанки. У них постоянно бывает кто угодно.

Не дойдя до края моста, они договорились с водителем одноиенки, чтобы тот за тридцать сэн довез их до святилища Акиба.

— Все совсем переменилось. Докуда теперь трамваи ходят?

— Конечная — Мукодзима. Прямо перед святилищем Акиба. На автобусе до Таманои можно доехать.

— Таманои… Это в той стороне?

— Так точно.

— Я как-то там была на прогулке. Лет пять или шесть назад.

— Там оживленно. Каждую ночь ёмисэ, а на пустырях устраивают балаганы.

— Вот как.

Танэда смотрел по обе стороны дороги, по которой они ехали, и вскоре машина остановилась перед святилищем Акиба. Сумико повернула ручку двери: «Тут можно. Да, — и передала деньги. — Свернем-ка тут. Там полицейская будка».

Они свернули и прошли вдоль каменной стены святилища. С другой стороны был конец улочки, где горели фонари веселого квартала. На углу темного пустыря вдруг появилась светящаяся вывеска с надписью «Апартаменты Адзума», которая освещала высокое квадратное бетонное здание. Сумико открыла дверь и, зайдя внутрь, положила сандалии в ящичек с номером. Когда Танэда хотел проделать то же самое, она предостерегла его: «Отнесите на второй этаж. Заметят», — и дала ему свои тапочки, а сама, взяв его гэта, первой пошла по лестнице.

Несмотря на то, что снаружи фасад и окна здания выглядели по-европейски, внутри оно было обустроено в японском стиле. Скрипучая лестница привела их в коридор, в углу которого была кухня, где женщина с растрепанными короткими волосами и в одной ночной рубашке наливала воду в чайник.

— Добрый вечер, — быстро поздоровалась Сумико и открыла ключом вторую дверь справа в коридоре.

В комнате размером почти в шесть татами был грязный пол. С одной стороны находился чулан, у стены стоял комод, на другой стене висели юката и муслиновая ночная рубашка. Сумико открыла окно: «Пусть будет прохладно», — и расстелила футон под окном, где сушились косимаки и носки-таби.

— Как привольно тебе одной живется. По сравнению с этим семью заводить не стоит.

— Домашние всё зовут меня обратно. Но я уже туда не хочу.

— Жаль, я этого раньше не понял. Но теперь уже поздно. — Танэда выглянул в окно, посмотрел на небо, которое виднелось за сохнувшей косимаки, и, будто о чем-то вспомнив, спросил:

— Не спросишь, есть ли тут свободная комнатка?

Сумико, собираясь набрать воду, вышла в коридор с чайником в руке и, о чем-то поговорив с соседкой, вернулась:

— В конце коридора, напротив, есть комната. Но сегодня нет регистраторши.

— Ну, тогда я не смогу заселиться сегодня вечером.

— Можете тут день или два переночевать. Если вам не помешает.

У Танэда округлились глаза:

— Мне-то ладно. А вот ты что будешь делать?

— Я? Посплю тут. Могу и у соседки, Кими-тян. Если она ночью никого не приведет.

— А к тебе никто не ходит?

— Да нет пока что. Да всё в порядке. Не собираюсь я вас соблазнять, это плохо.

На лице Танэда быстро промелькнуло странное сочетание смеха и боли, но он ничего не сказал.

— У вас и жена прекрасная, и дочка.

— Уже нет. Поздно, может быть, но я начинаю новую жизнь.

— Вы разъедетесь?

— Да, разъедемся. Или разведемся.

— Но это должно быть трудно. Совсем.

— Поэтому я и думаю. Даже если это безрассудство или еще что, какая разница! На некоторое время я должен исчезнуть. Я думаю, это и станет началом разрыва. Сумико, если ничего со свободной комнатой не выйдет, прости, что я тебя побеспокоил. Я сегодня могу переночевать где-нибудь еще. Погуляю по Таманои, например.

— Знаете, я хотела бы с вами поговорить. Меня что-то тревожит, и я не знаю, что делать. Может, сегодня будем разговаривать всю ночь?

— В эту пору скоро светает.

— Недавно мы до Иокогамы прокатились, и на обратном пути уже было светло.

— Будет здорово, если ты расскажешь историю своей жизни до того, как стала у нас работать. И что ты собираешься делать дальше, и какие у тебя планы.

— Ночи не хватит, чтобы все рассказать…

— Действительно… — Танэда засмеялся.

На миг на втором этаже, где до этого было тихо, раздались голоса мужчины и женщины. Было слышно, как течет вода на кухне. Сумико, будто действительно намеревалась говорить всю ночь, сняла с себя только пояс и аккуратно сложила его, затем сняла носки и положила их в чулан, протерла столик и, разливая чай, спросила:

— Почему я тут, вы хотите знать?

— Да, ты же хотела работать в столице?

— Конечно, но, более того, мне не нравилось, чем занимался мой отец.

— Чем же?

— Он считает себя главой шайки, защитником обездоленных. Головорез, в общем… — тихо промолвила Сумико.

5

В жаркую пору, которая наступила за сезоном дождей, через раскрытые нараспашку двери и сёдзи соседних домов стали доноситься резкие звуки, которые нельзя было услышать в другие сезоны. Больше всего мук доставлял мне радиоприемник в доме, отделенном от моего только деревянным забором.

Чтобы усесться за стол под лампу, я ждал, когда вечером чуть похолодает — и в это же время откуда-то начинали доноситься резкие, прерывающиеся шумами звуки, которые не прекращались часов до девяти вечера, а то и дольше. Больше всего меня раздражали разговоры о политике на диалекте Кюсю, нанива-буси и похожие на школьный театр литературные чтения, в которые вклинивались звуки западной музыки. И если бы только радио — из некоторых домов и днем, и ночью слышались популярные мелодии на граммофонных пластинках. Чтобы избежать этого, летом я старался выходить из дому до шестичасового сигнала, ужиная в спешке или же собираясь поесть где-то еще. Не то чтобы по дороге я не слышал радио — из жилищ и магазинчиков доносились звуки еще более суровые, но, смешиваясь с грохотом трамваев и автомобилей, они превращались в привычный городской шум, который снаружи привлекал мое внимание куда меньше, чем если бы я одиноко сидел в кабинете. Поэтому мне было сравнительно легко.

Из–за радио я забросил начатую в сезон дождей рукопись «Исчезновения» и вот уже дней десять ничего не писал. Похоже, мой интерес к ней куда-то испарился.

Этим летом — точно так же, как и прошлым, как и позапрошлым — я выходил из дома засветло, хотя, честно говоря, мне было некуда пойти, некуда даже направиться. Когда еще был жив мой друг, почтенный Кодзиро Соёо, каждый вечер, без исключения, мы ходили в Гиндза насладиться прохладой, и каждый раз казался мне интересней предыдущего; но сейчас он отошел в мир иной, да и эти ночные уличные сцены мне порядком надоели. Вдобавок одно событие положило конец моим ночным походам в Гиндза. Некий рикша, который все заявлял, что до Землетрясения прислуживал гейшам из Симбаси, а сейчас, судя по отвратительному виду и манерам, окончательно превратился в бандита, явно с грехом убийства на душе, время от времени бродил по Оваритё и нагло требовал денег у старых знакомых.

В первый раз я увидел его на углу у магазина Куросава и, дав ему монетку в пятьдесят сэн, подал тем самым дурной пример, ибо с тех пор каждый раз, когда я не давал денег, он поднимал крик — и исключительно из нелюбви к сборищам зевак я давал ему эти несчастные пятьдесят сэн. Думаю, этот забулдыга доводил требованиями подобной милостыни не только меня, потому что когда я однажды вечером ухитрился обманом довести его до полицейского участка на перекрестке, постовой безразлично посмотрел на него, а полицейские, видимо, не хотели даже и руки марать. Как-то раз в Идзумо-тё… нет, в седьмом квартале, в участке, я заметил, что он, смеясь, болтает с полицейским. Видимо, общество этого мужчины для полицейских было менее сомнительным, чем мое.

И поэтому я решил теперь ходить на восток от реки Сумида, навещать О-Юки и отдыхать в ее доме на берегу канала.

После четырех-пяти первых прогулок моя длинная дорога с Адзабу становилась все менее и менее мучительной. Пересадки в Кёбаси и Каминаримон сделались настолько привычными, что я их проделывал совершенно машинально, и они больше не досаждали мне. Также я понял, когда и на каких маршрутах больше всего пассажиров — и теперь, зная, как избежать суеты, мог проводить время в пути, спокойно почитывая книги.

Года так с девятого Тайсё, когда мне выписали очки для чтения, я бросил читать в трамвае, но решил вернуться к этой привычке в дороге до Каминаримон. Однако я не привык брать в руки газеты, журналы или новинки беллетристики, поэтому, выходя из дома, захватил «Двадцать четыре вида реки Сумида» Ёда Гакукай.

Тянется длинный, извилистый берег. За святилищем Мимэгури он изгибается до храма долголетия Тёмэй-дэра. Здесь изрядное множество деревьев сакуры. В годы Канъэй сёгун Токугава выпускал своих ястребов. Порой, когда у него болел живот, он лечился водой из храмового колодца. И говорил: «Это вода долголетия». Так и назвали колодец и храм. Позже поэт Басё сочинил песню, в коей прославлялись снега храма. Всем она известна. Ах! Сёгун был великий сын своей эпохи, и имя его будет прославлено в веках! Басё же был лишь простой, благочестивый мирянин, но и его имя тоже прославится в веках. Быть может, только такие дела славят людей.

Мне показалось, пассаж из книги конфуцианца былых времен придаст интерес окрестным пейзажам.

Раз в три дня или около того я покупал себе по дороге съестные припасы, заодно решил покупать что-нибудь и для этой женщины. И хотя я навещал ее лишь несколько раз, это возымело двойной эффект.

Не только моя привычка покупать исключительно консервы, но и отсутствие пуговиц на рубашке и пиджаке потихоньку убедили ее в том, что я одиноко живущий холостяк. А раз я холостяк, то не было ничего подозрительного в том, что я теперь каждую ночь ходил к ней в гости. Вряд ли она полагала, что я не могу находиться дома из–за радио и мне больше негде проводить время, поскольку я не ходил в театр или на «живые картины». Да и вряд ли она считала, что я хожу к ней, потому что мне некуда больше ходить. Все шло естественно, без оправданий, и только как-то при случае я поинтересовался — исключительно потому, что «веселый квартал» есть «веселый квартал», — нет ли у нее сомнений относительно того, откуда у меня деньги. Она ответила, что раз уж я плачу ей каждый вечер, ни о чем ином она думать не хочет, и добавила:

— Кого только тут ни бывает. Один у меня целый месяц прожил.

— Ого, — удивился я, — а в полицию заявлять не надо? В Ёсивара сразу бы об этом доложили.

— Здесь это от заведения зависит.

— А что это был за посетитель? Вор?

— Из магазина тканей для кимоно. Потом пришел хозяин и вытащил его отсюда.

— С выручкой сбежал?

— Вроде да.

— У меня-то всё в порядке с этим делом, — сказал я, но женщина с видом равнодушия ничего не ответила.

Однако вскоре мне стало ясно, что у нее были какие-то свои особенные представления относительно того, чем я занимаюсь.

На втором этаже на фусума висели репродукции гравюр бидзинга на рисовой бумаге величиной в четверть листа. Среди них были «Ныряльщицы» Утамаро, купальщица Тоёнобу и картинки, в которых я признал иллюстрации из журнала Конохана. Еще одна была из «Счастливых и благотворных союзов» Хокусай, но фигура мужчины была обрезана, осталась только женщина — и я подробно рассказал ей об этой книге. И вдобавок, когда О-Юки поднималась с гостем на второй этаж, она случайно заметила, как я пишу в блокноте, и, по-видимому, решив, что я работаю в «тайном» издательстве, стала упрашивать меня принести ей «этакую» книжку.

У меня еще оставалось кое-что из коллекции, которую я собирал два или три десятка лет назад — и я принес ей несколько книжек, как она и просила. Больше она и не вспоминала о моей работе, молча решив, что деньги мои заработаны честным путем. С тех пор ее расположение ко мне стало сердечнее, и она перестала относиться ко мне как к обычному посетителю.

Когда на пути женщины, которая живет в тени, встречается мужчина, который избегает общества, в ее душе не будет места ни страху, ни ненависти, но появятся близость и определенная симпатия. Этому есть множество примеров — так много, что не стоит и вдаваться в подробности. Гейша из Камогава спасла преследуемого правительством самурая, прислужница из пустынного постоялого двора незамедлительно оплатила долги игрока, который незаконно переходил заставу. Тоска кормила сбежавшего преступника, Мититосэ искренне полюбила негодяя, не сожалея об этом.

Заботило меня только одно: как бы не встретить здесь или в трамвае на линии Тобу какого-нибудь писателя или журналиста. Мне было все равно, встречу ли я кого-нибудь еще или вдруг кто станет меня преследовать. Ведь серьезные люди отвернулись от меня, еще когда я был молод. Даже дети родственников перестали меня навещать, и стесняться мне нечего. Бояться следует исключительно собратьев по перу. Больше десяти лет назад, когда на главной улице Гиндза только стали появляться многочисленные кафе, я как-то перепил и оказался мишенью для нападок всех городских газет. В апреле четвертого года Сёва в журнале Бунгэй сюндзю написали, что я «недостоин существовать в мире». В заметке меня называли «совратителем девиц» и другими подобными выражениями, пытаясь, видимо, выставить меня преступником и негодяем. Что бы они понаписали, если бы прознали о моих тайных ночных похождениях на востоке от реки Сумида! Этого-то мне и следовало по-настоящему бояться.

Не стоит и говорить, что с этим страхом каждый вечер я садился на трамвай, выходил в этом районе, шел по главной улице, где шумели ёмисэ. Если в переулках было много людей, я шел, оглядываясь во все стороны. Впрочем, этот опыт был мне полезен, чтобы обрисовать характер главного героя «Исчезновения», Танэда Дзюмпэй.

6

Я уже говорил, что дом у канала, куда я пробирался тайком, находился по адресу Тэрадзима 7-й квартал, шестьдесят с чем-то. Этот дом находился на северо-западе квартала, в не особенно примечательном месте. Скажем, на примере «Северного квартала» это была бы улица 1-го квартала Кёмати, недалеко от западного берега. Хоть я и не так уж давно узнал об истории этого места, позвольте мне на время притвориться знатоком и сделать небольшое отступление. В седьмом или восьмом году Тайсё, когда ради расширения проспекта была урезана территория храма Асакуса-каннон, все без исключения теснившиеся там заведения, вроде «луковых стрельбищ» и «лавок сакэ», получили приказ очистить территорию и хаотично переместились на восточный берег, по обе стороны проспекта Тайсё, где сегодня проходит линия автобуса Кэйсэй. За ними сразу же последовали изгнанники из храма Ходэн-ин и цирка Эгава, пока весь проспект Тайсё не превратился в череду «лавок сакэ», где средь бела дня дергали за рукава прохожих и срывали с них шляпы — поэтому полиция усилила контроль и согнала все эти заведения с проспекта, по которому ездили машины, в переулки. Заведения, которые располагались в районе Асакуса за бывшей башней Рёункаку вплоть до улочек парка Китагава-Сэндзоку, принимали всевозможные меры, чтобы зацепиться на своем месте, но Землетрясение в 12-м году Тайсё положило конец их деятельности — и им тоже пришлось сбежать сюда. Многие, сменив род занятий, образовали после восстановления города новую ассоциацию гейш, «Нисикэмбан», и этот квартал стал потихоньку процветать, пока не достиг нынешнего состояния, и с тех пор не менялся. Изначально единственная дорога, которая связывала его с центром, начиналась от моста Сирахигэ, поэтому до закрытия в прошлом году железнодорожной линии Кэйсэй-Сирахигэ места у станций были самыми бойкими.

Однако весной пятого года Сёва, когда отмечали праздник Восстановления столицы, от моста Адзумабаси до Тэрадзима было открыто прямое шоссе; линию городского трамвая продлили до святилища Акиба, а на окраине седьмого квартала Тэрадзима расположилось депо автобуса Кэйсэй. Вдобавок железнодорожная компания Тобу открыла станцию Таманои на юго-западе квартала, и когда появилась возможность вплоть до полуночи доехать сюда от Каминаримон всего за шесть сэн, лицо и задворки квартала вмиг поменялись местами. Самый недоступный до сего времени маршрут сделался вдруг самым простым, а ранее бойкие места внезапно оказались в тени; банки, почта, бани, ёсэ, театры с «живыми картинами», храм Таманои Инари и прочие — все, как и прежде, остались на проспекте Тайсё, а на новой дороге, теперь вульгарно называемой «бульваром» или же «реорганизованной улицей», можно было видеть лишь приток одноиенок или суматоху ёмисэ, но ни единой почтовой будки или общественного туалета. Даже такие только что освоенные отдаленные территории не могут избежать взлетов и падений эпохи. Что уж и говорить о людях?

Дом на канале, так скоро ставший мне близким… Итак, дом, где жила женщина по имени О-Юки, этот уголок, который навевал воспоминания о золотой поре Тайсё, о времени освоения новых территорий, — и место, к которому у меня, оставшегося на обочине судьбы, возникла своеобразная глубокая привязанность. Чтобы добраться туда, надо свернуть с проспекта Тайсё на одну из улочек, пройти мимо грязных штандартов храма Фусими Инари, затем вдоль канала — и оказаться в еще более таинственном закоулке. Там не слышались ни звуки радио и граммофонов с главной улицы, ни шаги глазеющих на витрины покупателей. Без сомнения, найти летним вечером другое столь же подходящее убежище от шума радио было просто невозможно.

В этом веселом квартале правилами ассоциации были запрещены граммофоны и радио, а также игра на сямисэн с четырех вечера, когда женщины садились перед окнами. Тихо падал вечерний дождь, и по мере наступления сумерек все реже и реже слышалось «На минуточку! На минуточку!». В домиках и на улице тягостно жужжали комары, и все это навевало тоскливое очарование захудалых улочек. Не грязных окраин нынешней эры Сёва, нет — старинное печальное очарование былых времен, скажем, из кёгэн Цуруя Намбоку.

И вид О-Юки, которая всегда завязывала волосы узлом симада или марумагэ, и грязь канала, и жужжание комаров — все это сильно будоражило мои чувства, словно призраки прошлого, призраки того, что было лет тридцать, сорок назад. Я хочу выразить слова благодарности той, которая смогла вызвать эти мимолетные, чудесные воспоминания. Милая О-Юки, артистка поневоле, оказалась искуснее актеров, игравших в кёгэн Намбоку, искуснее Цуруги какого-то, который рассказывал историю Рантё.

Когда я смотрел, как О-Юки подает рис из бочонка, как она шумно проглатывает тядзукэ, то в тусклом свете лампы и под непрестанное жужжание налетевших с канала комаров перед моими глазами возникали облик и жилище женщины, которую я слишком близко знал в своей молодости. И не только ее одной — и женщин моих друзей тоже. В те времена они называли нас карэси, мы их — канодзё, а слов «любовное гнездышко» для описания совместного жилища еще не придумали. К близким женщинам мы тогда не обращались кими или анта, говорили им только омаэ. Бывало, муж звал супругу оккаа, а жена мужа — тян.

И сейчас на восточном берегу реки Сумида все так же, как и три десятка лет тому назад, жужжат комары, и их голос навевает печаль окраин — и уж если что так изменилось за десять лет, так это токийский говор!

вот я прибралась, повесила сетку от комаров

жара не проходит — а сетка простая, из хлопка

в дом на берегу канала светит закатное солнце

ветхий дом, бабье лето, и веер последний сломала

уж сентябрь — все штопаю, штопаю дырки в сетке

и в ведре для бумаг жужжат и жужжат комары

сколько их еще будет в доме, где на стенах одни подтеки

осень кончится — сетку продам, вот и будет мне на вино.

Мои старые стихи вспомнились мне, когда я увидел москитную сетку в японской гостиной у О-Юки. Часть я написал году этак в сорок третьем или сорок четвертом Мэйдзи, когда навещал ныне покойного друга по прозвищу Аа, который снимал дом в Фукагава, у храма Тёкэйдзи, вместе с женщиной, которую не одобрили его родители.

Тем вечером у О-Юки разболелся зуб. Она вылезла из–за сетки и, не найдя, где пристроиться, уселась рядом со мной на порог и сказала мне, что только отошла от окна и легла спать.

— Поздновато ты. Я тебя заждалась уже…

Поскольку она считала, что я занимаюсь не совсем приглядными делами, то ее слова и отношение ко мне частенько выходили за границы обычной фамильярности и принимали вульгарный тон.

— Прости меня. Дырка в зубе?

— Ни с того ни с сего заболел. Голова закружилась. И опух-ло, — она повернулась боком. — Посиди тут, пожалуйста. Я пока к зубному схожу.

— А это далеко?

— Где досматривают, там рядом.

— Там, где городской рынок?

— Да ты, дорогуша, по-видимому, ко всем ходишь, раз все тут знаешь. Изменник.

— Ты слишком сурова. В таком грехе я еще неповинен. Делаю только первые шаги на этой стезе, знаешь ли.

— Подождешь? Если задержусь, то лучше иди обратно.

— Подожду, подожду… За сеткой, да?… Ничего не попишешь.

Она говорила грубовато, и я подбирал соответствующие выражения вовсе не для того, чтобы скрыть свое социальное положение. Когда я сталкиваюсь с нынешними людьми, то выбираю подходящие слова, следуя правилу «говори в чужой стране на чужом языке», безотносительно места и собеседника. Когда собеседник говорит «у нас в стране», я тоже перехожу на «мы» вместо «я». Конечно, это очередное отступление от темы, но надо сказать, что когда я говорю с другими, то проблем не испытываю, а вот переписка становится крайне трудной. В особенности когда я отвечаю женщинам, в чьих письмах «я» из ватаси превращается в атаси, «но» из кэрэдомо сокращается до кэдо, а слова вроде «неизбежный», «серьезный» каждый раз приобретают «-ость» на конце, становясь существительными. Полушутя, я могу подражать этому в устной речи, но необходимость употреблять такие слова в письмах вызывает у меня трудно сдерживаемое отвращение. Нежность вызывает лишь минувшее, которое уже не вернешь… Однажды среди вещей, выставленных на просушку, я обнаружил старое, написанное женской рукой письмо — от гейши из Янагибаси, которая жила в квартале Коумэ, в Мукодзима. В те годы в письмах обязательно следовало придерживаться особого эпистолярного стиля, и даже если за кисть брались, пододвигая тушечницу, не совсем грамотные женщины, они все равно использовали подходящие выражения. Я хочу привести это письмо тут, не боясь насмешек:

Прошу позволения написать несколько строчек. Прошу извинений за то, что я давно не давала никаких известий о себе. Должна уведомить Вам, что прошлое мое место обитания было слишком маленьким и я переехала в домик по адресу ниже. Мне крайне, крайне затруднительно сообщить об этом на письме, но есть одна вещь, о который я хотела бы уведомить Вам тет-а-тет, и если угодно встретиться со мной, когда Вы сможете, Вам будет удобно. Признаю себя обязанной если Вы будете любезны прийти без промедления.

ХХ

За переправой Такэя есть баня «Мияко». Спросите у зеленщика. Коль погода будет хорошая, и ваши обстоятельства не помешают, не изволите ли вы позвать господина Аа и мы могли бы пойти прогуляться до Хорикири, что вы думаете об этом? Хотела спросить Вам об этом. Конечно, отвечать письменно необязательно.

Ошибки и описки «уведомить Вам» и «спросить Вам» вместо «Вас» характерны для говора Ситамати в Токио. Ныне нет уж ни переправы Такэя, ни переправы Макурабаси, не осталось от них и следа. О воспоминания моей юности, где ж мне теперь помянуть вас?

7

Оставшись один, я уселся у края приспущенной москитной сетки и, отгоняя комаров, время от времени послеживал за тлеющими углями в нагахибати и кипящим чайником. Несмотря на страшную жару, здесь было принято подавать чай гостю, который отправился наверх, и нехватки ни в огне, ни в горячей воде никогда не было.

Послышалось глухое: «Эй, эй!» — и кто-то постучался в окно.

Я решил, что это один из многочисленных гостей О-Юки, и задумался, высовываться ли из окна или нет, но стоявший снаружи мужчина лет пятидесяти просунул руку в окно, потянул задвижку, открыв тем самым дверь, и зашел. На нем была беловатая юката, перевязанная широким поясом, на бесхитростном круглом лице росли усы. В руках он держал узелок. Я сразу же рассудил и по облику, и по лицу, что это хозяин заведения, и не преминул заметить:

— О-Юки пошла к врачу. Я ее снаружи встретил.

Видимо, «хозяин» уже знал об этом. Он пробормотал: «Скоро вернется, подожди», — и без малейшего подозрения стал развязывать узелок. Затем он достал оттуда алюминиевую кастрюлю и поставил ее на полку. Вечерний гарнир, решил я, значит, точно хозяин.

— Хорошо, что барышня О-Юки так занята, не правда ли? — мне показалось, что следует вместо приветствия сделать комплимент.

— Что такое? Да, хорошо, — пробормотал хозяин, словно не знал, что и сказать. Он только поглядел на огонь в хибати и оценил количество воды в чайнике, даже не взглянув на меня. Вместо этого он отвернулся, будто избегая разговора, и я замолчал.

Встречи посетителей подобных заведений с хозяевами всегда вызывают неловкость у обеих сторон. И хозяева комнат для свиданий, чайных домиков или заведений с гейшами встречаются с клиентом, только когда происходит какая-нибудь неурядица из–за женщины — в иных случаях необходимости в них нет никакой.

О-Юки обычно зажигала у двери палочки от комаров, но, кажется, не сегодня — целая стая жужжала по всему дому. Они не только кусали, но даже залетали в рот. Видимо, по привычке хозяин некоторое время сидел спокойно, но даже он потерял терпение и стал крутить ручку стоявшего у перегородки электрического вентилятора, однако тот, видимо, сломался и никак не действовал. Тогда он вытащил из ящичка хибати обломок палочки от насекомых. Мы невольно с облегчением переглянулись, и я воспользовался возможностью заговорить:

— В этом году везде много комаров. Да еще и жара чрезвычайная.

— Именно. Да здесь и намытая территория, но ее так толком и не укрепили, — нехотя ответил он.

— И тем не менее гулять здесь стало проще. Безопасность прежде всего.

— Взамен понапридумывали разных правил.

— Да. Пару лет назад и мимо не пройдешь, сразу стаскивали с тебя шляпу.

— Нас, местных, это крайне затрудняло. Те, кто по делам ходили, не могли пройти. Женщинам говорили, что нельзя так, но за всеми не уследишь, пришлось штрафовать. За каждую, которая стоит перед домом и заманивает гостей — по сорок две иены. И запретили посылать зазывал на ту сторону парка.

— И за это штрафуют?

— Да.

— На сколько?

Я хотел окружным путем выведать информацию о районе, но мужской голос произнес «Госпожа Андо», — и кто-то вложил лист бумаги между рамами. Одновременно вернулась О-Юки и подняв бумажку, положила ее на полку у очага. Я искоса взглянул на листок — это была копия циркуляра о розыске вора.

Не глядя на нее, О-Юки сказала: «Мне тут сказали, что нужно вытащить этот зуб», — и, раскрыв рот, повернулась к хозяину.

— Что ж, ты сегодня без ужина обойдешься. — Он засобирался, и я нарочно, чтобы он видел, вытащил деньги, передал их О-Юки и проследовал на второй этаж.

На втором этаже была комната с окном площадью в три циновки, а за ней еще только две, одна в шесть, другая в четыре с половиной. Мне казалось, дом раньше был больше, но его разделили пополам, поскольку внизу была только японская гостиная, ни кухни, ни черного хода; да и оклеенная обоями стена комнаты в четыре с половиной татами, куда вела лестница, была тонкой, и можно было довольно ясно услышать крики и разговоры с другой стороны. Я часто забавлялся, прикладывая ухо к стене.

— Ты еще тут? Жара же такая…

О-Юки поднялась в комнату в три циновки и отодвинула поблекшую крашеную занавеску.

— Иди-ка сюда. Приятно дует. Да и молнии там.

— Уже прохладней, чем раньше. А дует и правда приятно.

Тростниковый навес закрывал вид прямо под окном, но можно было увидеть на удивление далекие вторые этажи домиков на той стороне канала, лица сидевших за окнами женщин, ходивших туда-сюда прохожих — все эти уличные сценки. Над крышами свисало свинцовое небо, на котором еще не было звезд; висевшие на главной улице в воздухе неоновые знаки будто окрашивали небо в красноватый цвет, и жаркая ночь становилась еще жарче. О-Юки взяла дзабутон, положила его на окошко и, усевшись, некоторое время смотрела в окно. «Дорогуша, — она внезапно взяла меня за руку, — когда я рассчитаюсь, ты меня не возьмешь в жены?»

— Я? Из этого ничего не выйдет, думаю.

— То есть ты не подходишь на то, чтобы стать мужем?

— Я прокормить тебя не смогу — поэтому да, не подхожу.

О-Юки ничего не ответила и стала мурлыкать под звуки скрипки, которые доносились с другого конца улицы; я хотел увидеть ее лицо, но она, словно стараясь избежать этого, поднялась, схватилась за столб и сильно высунулась наружу.

— Вот был бы я лет на десять моложе… — Я закурил сигарету перед чайным столиком.

— А сколько тебе, дорогуша?

О-Юки повернулась ко мне. Я посмотрел на ее лицо и, увидев на щеке ту же самую ямочку, вдруг как-то успокоился.

— Почти шестьдесят.

— Батюшки! Шестьдесят? И ты еще такой крепкий? — О-Юки пристально посмотрела на меня. — Дорогуша! Тебе ж еще и сорока нет. Тридцать семь, ну, тридцать восемь.

— Я незаконный, поэтому не знаю, сколько мне лет.

— Да даже для сорока молоденький. Такие-то волосы, даже в сорок!

— Тогда я родился в 31-м году Мэйдзи. Раз мне сорок.

— А сколько мне, по-твоему?

— Двадцать один или двадцать два, ну, может, двадцать четыре.

— Дорогуша, не льсти. Двадцать шесть мне.

— Юки, ты была гейшей в Уцуномия?

— Да.

— Почему ты оказалась здесь? Ты знаешь, что это за район, да?

— Я уже давно в Токио.

— Тебе нужны были деньги?

— Нет… Покровитель заболел и умер, и потом…

— И тебя, наверное, все удивляло тут, пока не привыкла. У гейш все иначе.

— Нет, все так же. Я знала с самого начала, когда приехала сюда. Гейши делают много долгов и не выбираются из них. Вдобавок… если уж падаешь так низко, то хотя бы хорошо зарабатывай.

— Молодец, если ты до этого додумалась. Сама?

— Когда я была гейшей, старшая сестрица из чайного домика занималась тут делом. От нее и услышала.

— Пусть и так, мысль великолепная. Когда отработаешь долг, можешь поработать на себя, скопить немного денег.

— В мои годы, говорят, еще можно быть в этом деле. Но будущего никто не знает. Эх.

Она пристально глядела на меня, и мне снова сделалось тревожно. Быть не может, думал я, но чувствовал, что не могу сказать чего-то важного, чего-то, что таится у меня на душе — и теперь мне захотелось посмотреть на небо.

Повернутые в небо неоновые знаки на главной улице отразили уже несколько молний, и вдруг пронеслась резкая вспышка. Но гром не слышался, ветер стих, и вечер снова стал жарким.

— Кажется, вечером будет дождик.

— Дорогуша. Три месяца прошло ведь… когда я от парикмахера шла.

Это чуть протяжное «ведь» в её реплике вдруг всколыхнуло во мне нечто из далекого прошлого, нечто преисполненное безграничных чувств. Скажи она просто «прошло три месяца» или «ведь три месяца прошло», тон разговора был бы совершенно обычным; но это протяжное «ведь» не было выражением восхищения, а лишь служило способом вытянуть из меня ответ, поэтому я ограничился обычным «угу…», сглотнув конец реплики, и ответил одним взглядом.

Каждый вечер О-Юки имела дело с бесчисленным количеством мужчин, которые приходили к ней, и все равно по какой-то причине она не забыла день нашей первой встречи, что мне казалось немыслимым. Она должна была помнить нашу встречу оттого, что та вызвала радость на ее душе. Но я даже и во сне не мог себе представить, что какая-нибудь женщина из местных испытает увлечение, влюбленность или другие похожие теплые чувства к старику вроде меня, даже если ей кажется, что мне всего лишь чуть за сорок…

Уже несколько раз мне доводилось упоминать, почему каждый вечер я приходил к ней. Сбор материала для «Исчезновения». Бегство от шума радио. Отвращение к главным столичным районам вроде Гиндза и Маруноути. И другие причины, о которых я не должен был ей говорить. Для меня дом О-Юки служил исключительно привалом во время вечерних прогулок, и поэтому вся моя непродуманная болтовня служила ложью во спасение. У меня не было намерения ее обманывать, но я никак не развенчивал возникшее у нее недоразумение относительно меня и, только сильнее усиливая его своим поведением и разговорами, скрывал свое положение в обществе. Вряд ли мне удастся избежать наказания за этот грех.

Должен сказать, что не только в Токио, но и в западных странах я совершенно не знал другого мира, кроме мира «веселых кварталов». Причины этого я не хочу излагать здесь, да и не вижу в этом необходимости.

Если кто-нибудь хочет узнать, каким я был в молодости, советую прочесть произведения, написанные в мои зрелые годы — неудачные сочинения вроде диалога «После полудня», записок «Дом для наложницы», повести «Невозможная мечта» и т. п., и сложить некоторое представление таким образом. Честно говоря, повествование в них выстроено неумело, они слишком многословны, и пожалуй, будет сложно дочитать до конца книгу, поэтому ограничусь лишь одним пассажем из «Невозможной мечты».

«Ему хватало сил день за днем, год за годом навещать „мир цветов и ив“ потому, что он хорошо знал, что этот мир — притон мрака и тьмы. И если бы общество восхищалось развратниками, как оно восхищается верными и добродетельными, он сделал бы все, чтобы не слышать этой похвалы, вплоть до продажи дома. Его нетерпение пустоты и лицемерия законных жен, его праведный гнев из–за лживых действий якобы справедливого общества стали той движущей силой, которая заставила его избрать сторону мрака и тьмы, о которых он знал с самого начала. Иными словами, ему более нравилось находить фрагменты красивой вышивки среди выброшенных лохмотьев, чем отыскивать следы грязи на белоснежном покрывале. Нередко и в чертогах справедливости можно найти птичий или мышиный помет — и точно так же на дне порока можно найти в изобилии и прекрасные цветы чувств, и ароматные плоды слез».

Тот, кто прочтет это, поймет, что женщины, жившие среди шума комаров и вони канала, не вызывали во мне ни страха, ни ненависти, и даже до встреч с ними я чувствовал только нежность.

Я считал, что лучше скрывать свое положение, чтобы сблизиться с этими женщинами — по крайней мере, чтобы они не соблюдали по отношению ко мне почтительную дистанцию. И если бы они сочли меня мужчиной с хорошим положением, которому лучше сюда не ходить, меня бы это крайне огорчило. По возможности, я не хотел бы, чтобы у них сложилось впечатление, будто я снисхожу до них ради наслаждения печальной драмой их судеб. Поэтому ничего не оставалось, кроме как таиться.

Бывали случаи, когда мне говорили, что такой человек не должен приходить в это место. Как-то раз на краю «реорганизованной улицы» у автобусного депо меня остановил полицейский и стал допрашивать. Я не люблю называться литератором или писателем, но еще сильней ненавижу, когда так думают другие, поэтому я, как всегда, ответил, что я безработный. Полицейский сначала снял с меня пиджак, потом стал осматривать вещи в узелке, которые я всегда ношу с собой во время ночных прогулок на случай допроса, среди которых печать, свидетельство о регистрации печати и выписка из домовой книги. В бумажнике — поскольку наутро надо было заплатить садовнику, плотнику и книжной лавке — у меня лежало три или четыре сотни иен. Полицейский явно удивился и вдруг назвал меня «богачом»: «В такие места вам, богачам, лучше не ходить. Возвращайтесь домой, мы ошиблись, а если вам надо сюда, то в другой раз придете», — и, увидев, что я мешкаю, махнул рукой, остановив одноиенку, и даже открыл передо мной дверь.

Мне невольно пришлось сесть в машину, и от «реорганизованной улицы» я прокатился по кольцевой улице или как там оно называется. Иными словами, я сделал круг по внешней стороне «лабиринта» и вышел недалеко от входа на улочку у Фусими Инари. Затем я купил карту, изучил дорогу и теперь не хожу поздно ночью перед полицейскими будками.

И сейчас, столкнувшись с печальным тоном, которым О-Юки заговорила о первой встрече, я не нашелся, что ответить, и снова взял сигарету, чувствуя, что лучше спрятать лицо в сигаретном дыму. О-Юки посмотрела на меня своими черными глазами с огромными зрачками:

— Дорогуша… Ты очень похож. Тогда, когда я тебя со спины увидела, я прямо удивилась…

— Да? Люди бывают часто друг на друга похожи. — Я изо всех сил пытался скрыть свое настроение и добавил: — На кого? На умершего патрона?

— Нет… Когда я только стала гейшей… Я хотела умереть, если бы не смогла быть вместе с ним.

— Любой человек хотя бы раз терял голову…

— И ты, дорогуша? Нет, ты вряд ли, наверное.

— Я хладнокровен, да? Не стоит судить по внешности. Ты меня недооцениваешь.

Ничего не ответив, О-Юки лишь улыбнулась, и на ее щеке появилась ямочка. Эта глубокая ямочка с правой стороны у краешка ее рта придавала ее лицу невинное, как у девочки, выражение и вместе с тем казалась печатью невыразимой грусти. Я попытался увести разговор в сторону:

— А зуб не болит?

— Нет. Укололи чем-то, не болит.

Здесь разговор иссяк, но к счастью, кто-то — вроде постоянный гость — постучался в дверь. О-Юки поднялась, высунулась в окно и выглянула за ставню.

— А, Такэ-сан! Заходите!

Она побежала вниз, и я последовал за ней, на некоторое время спрятавшись в уборной. Когда по звукам я понял, что гость поднялся наверх, я бесшумно вышел на улицу.

8

Вечерний дождь так и не пришел, и, не желая оставаться в японской гостиной, где еще тлели огни в хибати и жужжали стаи комаров, я на время вышел наружу. Было еще слишком рано, чтобы возвращаться домой, поэтому я прошел по дороге вдоль канала и, пройдя по деревянному мосту, вышел на боковую улочку. По обе стороны стояли прилавки фестивальной ярмарки, поэтому неширокая улочка, по которой еще не ездили машины, стала еще у́же, и мне приходилось брести в толпе прохожих. На одном из углов перекрестка, справа от деревянного моста торговали кониной. Напротив стоял каменный знак с выбитой надписью «Храм Тосин секты Сото», ворота святилища Таманои Инари и телефонная будка. Из разговоров с О-Юки я знал, что храмовые праздники Инари проходят каждые второе и двадцатое число месяца, и хотя тогда по вечерам на улицах много народу, гостей в те дни бывает мало, поэтому женщины за окнами называют его «бедным Инари»; смешавшись с толпой, я направился в святилище, где не бывал еще ни разу.

Забыл упомянуть, что с тех пор, как я стал ежевечерне навещать этот веселый квартал и прикипел к нему душой и телом, я сменил свой внешний облик, подражая людям, которые захаживали в тамошние ёмисэ. Это было не особенно сложно — белая рубашка с полосатым воротником, верхняя пуговица расстегнута, но на шее ничего нет; пиджак не носить, а держать в руках; шляпу не надевать и растрепать волосы так, будто бы их никогда не касалась гребенка, надеть старые брюки, потертые на заду или коленях. Не носить ботинки, но старые, стертые до пят гэта; курить исключительно «Голден Бэт», и дальше в том же духе. Так просто. Иными словами, вместо одежды, которую я носил в кабинете или принимая гостей, на мне было то, в чем я обычно убирался в саду или дома, а старые гэта я одолжил у служанки.

Наденьте старые брюки и старые гэта, разыщите старое полотенце, чтобы развязно повязать его на голову — и можно спокойно ходить от Сунамати на юге и Сэндзю и Касайкана-мати на севере без того, чтобы на вас оборачивались прохожие. Все будут думать, что вы местный, который вышел за покупками, и поэтому вы сможете спокойно бродить по переулкам и боковым улочкам. Такая непритязательная одежда идеально подходит токийскому климату, особенно в жару, ведь сказал поэт: «В лохмотьях и на втором этаже зябко». Если отдаленно походить на подозрительного таксиста из одноиенки, можно харкать куда попадется, хоть на дорогу, хоть в трамвае, бросать табачные окурки, спичечные огарки, бумажки и банановую кожуру. В парке можно валяться, широко раскинувшись, на скамейке или газоне, храпеть или даже, если пожелаете, горланить нанива-буси, — все это гармонирует не только с климатом, но и с архитектурой Токио, и вы сможете почувствовать себя настоящим жителем восстановленного города.

Что же до оригинального обычая современных женщин выходить на улицу в одной ночной сорочке под названием «аппаппа» — здесь я отсылаю читателя к антологии сочинений моего друга Сато Ёсай и писать ничего не буду.

Я надел на босу ногу старые, еще непривычные гэта и, следя за тем, чтобы не оступиться, не наступить кому-нибудь на ногу и не пораниться, побрел среди толпы по наружной улочке от тупика к святилищу Инари. И здесь выстроились ряды ёмисэ, а на просторном участке у святилища садовник разбил немыслимую клумбу из расставленных горшков с розами, лилиями и первыми хризантемами. В углу я увидел выстроенные в ряд, подобно забору, таблички с именами жертвователей на строительство главного здания храма Тосэйдзи, и раз этот храм не сгорел, он, наверное, переехал сюда, как и Таманои Инари.

Я купил гвоздику «вечное лето» в горшке и, пройдя другой улочкой, вернулся на проспект Тайсё. Впереди справа маячил полицейский участок. Тем вечером я был одет так же, как и люди вокруг меня, а уж с горшком в руках выглядел, как мне казалось, совершенно неприметно, но на всякий случай я развернулся и вернулся на улочку между пивной и фруктовой лавкой.

За лавками на одной стороне улицы простирался лабиринт, известный как 1-я часть квартала. Канал, которая проходил через 2-ю часть, где жила О-Юки, внезапно появлялся на окраине 1-й части, проходил перед публичной баней со шторками-норэн, на которых было написано «Бани Накадзима», и терялся в темных задворках за веселым кварталом. Возможно, в те времена, когда на месте квартала Тэрадзима простирались рисовые поля, этот канал — ныне куда грязнее рва Охагуро вокруг «Северного квартала» — был чистым протоком с кувшинками и стрекозами; эта мысль невольно будила во мне непозволительные для старика сантименты. Здесь не было праздничных ярмарок. Когда я дошел до китайского ресторана, над которым сверкала неоновая вывеска «Кюсю-тэй», до меня донесся шум граммофонов, и стали видны огни шумных машин на «реорганизованной улице».

Горшок был тяжелым, поэтому я не пошел на «реорганизованную улицу», а вместо этого свернул направо на перекрестке у «Кюсю-тэй» и пошел по самой яркой, самой узкой улице, с правой стороны которой были первый и второй участок «лабиринта», а слева — первый участок третьей части, и где были магазины тканей для кимоно, женского платья и европейских ресторанов. Там был и почтовый ящик. И моя встреча с О-Юки во время вечернего дождя у парикмахерской, когда она забежала под мой зонтик, случилась именно у этого ящика.

Печаль в глубине моей души, которую я чувствовал чуть раньше, когда О-Юки полушутливо, полувсерьез почти раскрыла свои чувства, не исчезла и сейчас… Я почти не знал прошлого О-Юки. Она говорила, что где-то была гейшей, но она, кажется, не знала песен-нагаута, не умела исполнять киёмото, поэтому вряд ли это было правдой. Сначала я решил — впрочем, не имея каких-либо аргументов, чтобы подкрепить свое мнение — что она работала не в самом плохом заведении в Ёсивара или Судзаки, и возможно, я был не так уж и неправ.

В ее манере говорить не было ни следа региональной речи, но красота лица и тела служила доказательством того, что она не из Токио и не из окрестностей столицы, поэтому я счел, что она из провинциальной семьи, которая переехала в Токио. Жизнерадостная по темпераменту, она не печалилась тем, что оказалась здесь. Скорее, она использовала полученный в этих условиях опыт, и видимо, ей хватало бодрости и мудрости ровно на то, чтобы правильно организовать свою жизнь. Что же касается мужчин, то хоть я и видел, как она слушает мою болтовню без тени малейшего сомнения, ясно было все же, что она не загрубела. И именно это впечатление делало ее в моих глазах честнее и проще официанток, которые долгие годы служат в больших кафе в Гиндза и Уэно. В ней была своеобразная искренность.

Если бы мне довелось делать выбор между официанткой из Гиндза и женщиной за окном, то я предпочел бы вторую, поскольку мне кажется, что с ней проще говорить о человеческих чувствах. А если сравнить и окружающие их городские пейзажи, то последние не хвалятся фальшивой наружной красотой, поэтому их неприглядность напоминает о себе куда реже. По краям дороги стоят одинаковые прилавки, и там не только нет пьяниц, которые ходят по трое-пятеро, но и почти не бывает нередко доводящих до кровопролития ссор и драк. Только в Гиндза можно увидеть пьяненького мужчину средних лет и неопределенных занятий в европейском костюме, который без малейшего стеснения беззаботно машет тростью, орет песни и бранится на проходящих женщин — только в Гиндза, и нигде еще. И раз я пришел на эти окраины в старых брюках и старых гэта, то среди ночной суеты опасности для меня будет меньше, чем на боковых улочках Гиндза, и куда меньше будет проблем, когда уступаешь таким дорогу.

На шумной улочке светлее всего было за магазином тканей для кимоно, где стоял почтовый ящик, а потом уже постепенно становилось мрачнее — далее шли рисовая лавка, лавка зеленщика, лавка камабоко, и наконец, когда я дошел до выложенной древесины у древесной лавки, ноги уже сами привели меня к знакомой улочке между прокатом велосипедов и магазином скобяных товаров.

На той маленькой улочке сразу показались грязные штандарты-нобори храма Фусими Инари, которых, кажется, не замечали прохожие. По сравнению с другими улочками, людей здесь было куда меньше. К счастью, мне всегда удавалось прокрасться на эту улочку, и, оглядываясь на непохожий ни на что пейзаж с фиговыми деревьями, которые росли за домами главной улицы и виноградниками у ограды канала, я решил глянуть в окно дома О-Юки.

Кажется, на втором этаже все еще кто-то был — на занавеске отражался свет, а окна внизу были открыты. Шум от радио на главной улице уже стих, поэтому я поставил купленный на ярмарке горшок у окна и предпринял прогулку в сторону моста Сирахигэ. За мной проехал в Асакуса автобус линии Кэйсэй, но я толком не знал, где остановка, поэтому шел и шел, и вскоре передо мной предстали огни моста.

***

Я все еще не закончил рукопись «Исчезновения», которую начал писать этим летом. Сегодня О-Юки сказала «Три месяца прошло ведь…» — а к роману я приступил еще раньше. Я закончил последнюю часть сценой, где Танэда Дзюмпэй вместе с официанткой Сумико после ночи в душной съемной комнате наслаждаются прохладой на мосту Сирахигэ и говорят о жизни — и вместо того, чтобы свернуть и пойти по дамбе, я пошел прямо по мосту и остановился в центре, опершись на поручень.

Вначале, когда я только задумывал «Исчезновение», я решил, что между двадцатичетырехлетней Сумико и пятидесятиоднолетним Танэда будут простая связь, но чем дольше я писал, тем сильнее понимал, что это неестественно, и тогда же наступила жара, поэтому я решил взять перерыв.

Теперь я стоял, опершись на поручень моста, и, прислушиваясь к звукам музыки, которые доносились из парка ниже по течению реки, вспомнил тон, которым О-Юки у окна сказала «А ведь три месяца прошло…», — и связь между Сумико и Танэда больше не казалась мне неестественной. Не было необходимости отбрасывать ее как некий слишком удобный для автора прием. Мне казалось, что если я отступлю от начального замысла, то результат будет хуже, чем я планировал.

Взяв одноиенку от Каминаримон, я вернулся домой, помылся, причесался и зажег курильницу у тушечницы. Затем я обратился к последним строкам неоконченной рукописи.

— Что там вдалеке? Фабрика?

— Газовый завод вроде. Раньше тут было красивое место. Я читала в романе.

— Может, прогуляемся? Еще не поздно.

— Там полицейская будка через дорогу.

— Да? Тогда вернемся. Я чувствую себя так, будто делаю что-то плохое.

— Дорогуша… Не кричи так.

Танэда не ответил.

— Мы не знаем, кто нас может услышать…

— Действительно. В первый раз так скрываюсь ото всех. Неописуемое, незабываемое ощущение.

— Вот уйти бы мне от мира, как поется в песенке, правда? Жить далеко в горах…

— Сумико, с прошлой ночи мне кажется, что я помолодел. Мне кажется, что теперь есть ради чего жить.

— Как на это посмотреть. Не надо быть пессимистом.

— Правда. Но я уже не молод. Скоро ты меня бросишь.

— Опять ты об этом. Не стоит и думать об этом к тому же. Мне ведь уже скоро тридцать. Я уже поделала то, что хотела, пора уже серьезно поработать.

— Ты правда хочешь продавать одэн?

— Завтра придет Тэру, и я дам ей залог. Пока не трать то, что есть у тебя. Так. Прошлой ночью я все объяснила, пусть так и будет.

— Но тогда…

— Нет, все в порядке. Если у тебя будут сбережения, я буду чувствовать себя спокойнее, сама из своих заплачу, все сразу, куплю лицензию и все остальное, что понадобится. Так будет выгоднее всего.

— А эта Тэру надежная? Ей можно доверять?

— О да. Она богатая. И ее патрон владеет «Дворцом Таманои».

— А что это такое?

— У него несколько лавок и заведений в Таманои. Ему за семьдесят, но полон сил, да. Часто ко мне в кафе заходит.

— Хм…

— Мне советовали, что лучше не одэн, а что-нибудь такое завести. Заведение, чтобы там девочки работали. Тэру сказала, что скажет патрону и тот познакомит с нужными людьми. Однако пока я одна, посоветоваться не с кем, и я не могла это сделать, поэтому я решила, что мне ничего не остается, кроме как торговать одэном, потому что там можно работать и одной.

— Да, и место ты уже выбрала.

— Тэру даже матери деньги одолжила.

— Какая она деловая.

— Очень деловая. Но людей она не обманывает…

9

Приближалась середина сентября, но жара не только не отступила хоть на чуть-чуть — она казалась еще сильней, чем в середине августа. Только ветер, который безжалостно трепал бамбуковую штору, навевал мысли об осени, но к вечеру он совсем стихал, и целыми днями ночью было душнее, чем днем — как в Кансае.

Я был чрезвычайно занят и рукописью, и проветриванием книг и целых три дня не выходил из дома.

Главными радостями моей одинокой жизни было сушить книги жарким сентябрьским днем да жечь палую листву в саду в начале зимы. Просматривая давно расставленные на высоких полках книги, я осознавал, как изменились мои предпочтения, и вспоминал те времена, когда я впервые с пылом читал их. Сжигать листья мне нравилось потому, что на миг я забывал, что веду городскую жизнь.

Закончив проветривать книги и отужинав, я сразу же надел поношенные штаны да старые гэта и вышел на улицу, когда за воротами уже горели фонари. Пусть ночи и были еще жаркими и безветренными, дни стали на удивление короткими.

Прошло всего лишь три дня, но когда я вышел на улицу, мне вдруг показалось, что я слишком долго не был там, где должен был, и, намереваясь сократить путь, я вышел из трамвая в Кёбаси и спустился в метро. С юных лет привыкший к амурным похождениям, я должен сказать, что целых три десятка лет не испытывал такого зудящего желания встретиться с женщиной. От Каминаримон я взял одноиенку и скоро уже оказался у ворот знакомой улочки. То же святилище Фусими Инари. Вдруг я увидел, что несколько грязных штандартов заменили, и красных среди них уже не осталось, одни белые. Тот же канал, те же фиги, тот же виноград, но поредевшая листва уже указывала, что — несмотря на жару, несмотря на то, насколько была отдалена от мира эта улочка, — с каждой ночью осень, сама того не ведая, все сильней вступала в свои права.

О-Юки все так же сидела у окна, но сегодня волосы у нее были завязаны не в цубуси, а узлом «пион», который больше напоминал перевязанный шелковой ленточкой лист гинкго. Сомневаясь, она ли это, я подошел к ней, но О-Юки нетерпеливо открыла дверь, воскликнула: «Дорогуша!» — и понизила голос: «Я волновалась. Ну, по крайней мере, я рада, что это не ты».

Я не мог разгадать поначалу смысл ее слов и, не снимая гэта, уселся на пороге.

— В газете было. Детали вроде отличались, так что я подумала, вряд ли это ты, но очень волновалась.

— Правда? — Я понял, о чем было дело, и внезапно понизил голос. — Я таких глупостей не делаю. Я осторожен.

— Да, но что-то случилось? Когда увидела тебя, то поняла, что ничего не случилось, но когда люди, которые приходили раньше, больше не появляются, мне делается грустно.

— Но, Юки, ты, наверное, как обычно, занята?

— По жаре, знаешь, само собой. Всегда занята.

— В этом году жара не кончается, — сказал я, и О-Юки вдруг воскликнула: «Тихо!» — и прихлопнула комара на моем лбу.

Комаров в доме, кажется, стало еще больше, и кусали они еще больнее, и крови пили больше. О-Юки вытерла кровь бумажным платком, затем сказала: «Посмотри-ка», — и, продемонстрировав платок, скомкала его.

— Комаров не станет, уже когда год закончится.

— Да. В прошлом году и в праздник Петуха тоже были, кажется.

— Как в «рисовых полях»? — спросил я, но понял, что времена были другие: — Что здесь, что на задворках Ёсивара?

— Ага, — протянула О-Юки, и когда зазвенели колокольчики, встала и подошла к окну.

— Кэн-тян! Иди сюда! Ну чего ты медлишь? Два сиратама… и палочку от комаров, пожалуйста. Хороший мальчик!

Она уселась туда же, за окном. Иногда ее дразнили прохожие, спрашивая цену, иногда она дразнила их сама. В перерывах она разговаривала со мной через шторку, за которой я сидел. «Вот», — это мороженщик принес ей то, что было сказано.

— Дорогуша, давай есть сиратама. Сегодня я угощаю.

— А ты помнишь… об этом.

— Конечно, помню. Я ведь верная. Поэтому прекрати изменять где ни попадя.

— Думаешь, если я здесь не бываю, то хожу куда-то еще? Что поделаешь.

— Большинство мужчин такие.

— Давай не ругаться, пока едим. Сиратама в горле застрянут.

— Уж не знаю. — О-Юки нарочито громко стала мешать лед ложкой.

В окно заглянул прохожий:

— Эй, сестрица, не угостишь?

— На штучку. Открывай рот.

— Там цианид? Отравишь же, пощади.

— Ты же без гроша, зачем тебя травить!

— Что ж ты говоришь, помойная девка!

Он хотел уйти, но последнее слово осталось за ней:

— Нашелся! Мусорщик!

Шедший за ним другой прохожий расхохотался.

Поднося ложку ко рту, О-Юки смотрела в окно и бессознательно повторяла: «Эй, на минуточку!» — и когда кто-то останавливался, капризно говорила: «Заходи, первым сегодня будешь, не зайдешь-ка?» — или же, в зависимости от человека, еще милее: «Не пожалеешь! Заходи на минуточку, будь гостем, а если не понравится, можешь уйти». Некоторое время она так переговаривалась с прохожими, но никто так и не зашел, а она с безразличным видом, будто о чем-то вспомнив, взяла ложкой остаток сиратама на подтаявшем льду и, прожевав, затянулась сигаретой.

Говоря о характере О-Юки, я уже упоминал, что она была радостной и не особо печалилась относительно обстоятельств. Это были лишь мои догадки, сделанные, пока я сидел за шторками в углу японской гостиной и, отгоняя комаров, стараясь не шуметь поломанным веером, смотрел на ее силуэт у окна. Может, моя догадка была совершенно поверхностной. Может, она казалась такой лишь снаружи.

Все же кое-что служило доказательством того, что я был не так уж и неправ в своей догадке. Вне зависимости от характера О-Юки, между прохожими за окном и ней, сидевшей в доме, возникала некоторая гармоничная связь. И если я ошибался насчет и характера О-Юки, и того, что она не печалилась относительно условий жизни, то могу объяснить свою ошибку этой самой связью. За окном был народ. Толпа, другими словами. В заведении была она. И между ней и людьми не было ничего, что вызывало бы заметное противоречие. Почему? О-Юки была молода. Она еще не утратила чувств, связывающих ее с миром. Когда она сидела в доме, то ее облик был вульгарен, но характер оставался запрятанным в глубине души. Мужчины, которые проходили мимо окна, сбрасывали маски, как только заходили на эту улочку, и оставляли свое достоинство где-то еще.

С молодости я навещал кварталы «румян и пудры», и сегодня не вижу в этом ничего дурного. В зависимости от обстоятельств, я несколько раз исполнял желания женщин, приводил их оттуда к себе домой и смотрел, как они занимаются домашними делами, но ничего хорошего из этого не выходило. Как только эти женщины оказывались в других условиях, когда их тела утрачивали присущую им вульгарность, они вмиг превращались в ленивых баб, которых нельзя было ничему научить, или даже в необузданных мегер.

В какой-то неопределенный момент О-Юки захотела благодаря мне полностью изменить свои жизненные обстоятельства. Она собиралась превратиться либо в ленивую бабу, либо в мегеру. Человеком, который смог бы сделать так, чтобы вторую половину жизни О-Юки провела не ленивой бабой и не мегерой, но счастливой хранительницей очага, — этим человеком должен был быть явно не я, вдоволь натворивший ошибок, но тот, впереди у которого была еще целая жизнь. Но даже если бы я ей это объяснил, вряд ли она бы это поняла. Она видела только одну сторону моей двойной натуры. Было легко снять перед ней маску и показать ей другую, незнакомую сторону. Я понимал это, но не мог так поступить, потому что для меня это было невыносимо. Это меня не защищало. И меня волновало, что когда-нибудь О-Юки сама поняла бы свою ошибку, опечалилась и разочаровалась во мне.

О-Юки стала музой, которая нечаянно воскресила в моей одряхлевшей душе дорогие призраки прошлого, сама того не зная. Если бы ее душа не обратилась к моей — или если бы я не имел представления об этом, то рукопись, которая лежала на моем столе, была бы давно уже выброшена в корзину. О-Юки, таинственная вдохновительница старого писателя, от которого отвернулся весь мир, которая помогла ему закончить свою рукопись — по всей видимости, последнюю. Каждый раз, видя ее, я собирался искренне сказать ей спасибо. С точки зрения последствий, я обманул О-Юки, которой недоставало жизненного опыта, и игрался не только с ее телом, но и с ее чувствами. В глубине души я хотел извиниться за этот непростительный грех и оплакивал обстоятельства, которые сделали прощение невозможным.

Слова, которые той ночью произнесла О-Юки у окна, сделали мою тоску еще хуже. И чтобы избежать печали, лучше всего было не видеть ее снова. Если бы мы разошлись сейчас, то печаль и разочарование не коснулись бы О-Юки. Я не спрашивал ее о настоящем имени, не спрашивал ее о прошлом, и у нее не было возможности мне ничего рассказать. И ночью я чувствовал, что сегодня настало время прощаться, и всю ночь мне сильнее и сильнее казалось, что если мы сегодня не разойдемся, то от тоски будет невозможно избавиться.

Кажется, окружающие меня явления только усугубляли это чувство: вдруг с главной улицы подул сильный ветер, через маленькое окошко дотянулся и до ленточек с колокольчиками, и те зазвенели. И этот звон только усугубил мои чувства. Такой звук, столь отличный от звона у продавца колокольчиков, который проходил мимо зарешеченного окна, мог слышаться только в этом, таком ином мире. Хотя лето кончалось и начиналась осень, из–за еженочной жары этого никто не замечал, и этот звон навевал печаль — ночи будут становиться только длиннее и длиннее. Возможно, мне лишь показалось, что шаги прохожих становились все четче, а в соседнем окне чихнула женщина.

О-Юки покинула окно, пошла в гостиную и, зажигая сигарету, вдруг спросила:

— Дорогуша… не придешь завтра пораньше?

— Пораньше? Вечером?

— Еще раньше. Завтра вторник, день медицинского осмотра. В одиннадцать закончу. Не пойти ли нам в Асакуса? Можем погулять до четырех.

Я подумал, что это было бы неплохо. Я хотел пойти, чтобы выпить с ней на прощание, но испугался того, что меня увидят журналисты и литераторы и потом подвергнут осмеянию, поэтому ответил:

— Мне бы не хотелось там показываться. Тебе надо что-то купить?

— Хочу часы и кимоно на подкладке.

— Говорим: жарко, жарко, а потом уже и день равноденствия. Сколько стоит такое? Тебе его сюда носить?

— Да. Иен тридцать, думаю.

— Тогда я тебе куплю. Можешь пойти одна и заказать. — И я вытащил бумажник.

— Дорогуша. Правда?

— А что такого? Не волнуйся.

Я внимательно посмотрел на радостное лицо О-Юки, чтобы запечатлеть его в памяти и не забыть, а затем вытащил из бумажника банкноты и положил их на стол.

В то же время в дверь постучались. Послышался голос хозяина, поэтому О-Юки, ничего не говоря, спрятала банкноты в поясе датэдзимэ. Я поднялся и, разминувшись с хозяином, вышел оттуда.

Когда я пришел к Фусими Инари, ветер, дувший из улочки, вдруг растрепал мне волосы. Я обычно носил шляпу и, когда подул ветер, машинально поднял руку, чтобы придержать ее, но вспомнил об отсутствии убора и горько улыбнулся. Шесты в святилище вот-вот готовы были сломаться, они трепетали и колыхались на ветру, как и шторки одэнных лавок. Листья фиг и винограда в тени разрушенного дома на углу канала трепетали так, будто уже увяли. Когда я вышел на главную улицу, то посмотрел наверх — и блеск Млечного пути и других звезд, наполнявших ясностью небесный свод, показался неописуемо печальным. Грохот трамваев за домами и ослабленное ветром эхо их звонков только усилили это чувство.

На обратном пути, за мостом Сирахигэ, я постоянно сворачивал на улочке то у почтовой конторы Сумида, то у театра Мукодзима, где показывали «живые картины», и, бродя по задворкам, по тропкам я дошел до святилища Сирахигэ Мёдзин. Иногда ночью, между концом августа и началом сентября, когда становилось ясно и в чистом небе появлялась яркая, освещавшая путь луна, мне на ум приходили сцены прошлого, поэтому часто я бродил, не замечая этого, вплоть до холма Кототои, но сегодня была безлунная ночь. Я вмиг замерз от дувшего со стороны реки ветра, и как только я пришел на автобусную остановку Дзидзодзака, сразу спрятался от ветра между ее знаком и статуей.

10

Прошло дней пять, и хотя я решил после той ночи, что больше не пойду к О-Юки, и даже оставил ей денег на зимнее кимоно, во мне снова появилось желание зайти проведать ее. Как там поживает О-Юки? Наверное, все так же сидит у окна — и все равно я не мог побороть желание взглянуть на нее. А что, если я пройдусь посмотреть на нее так, чтобы она не заметила? Когда я вернусь домой, соседского приемника больше не будет слышно — и, таким образом взвалив вину на радио, я пошел к востоку от реки Сумида.

Перед тем, как зайти на улочку, я купил кепку, чтобы скрыть лицо, подождал, пока пройдут прохожие, и, притворившись их тенью, посмотрел на дом О-Юки — она уже вернулась к старому стилю прически цубуси и, как всегда, сидела у окна. Я заметил, что под той же крышей, в правом окне, которое до этого было закрыто, сегодня горел свет и в тени двигалось лицо с прической маругамэ. Новая работница — наверное, местная, нанятая на сезон «дэката». Издалека я не мог понять, какая она, но она казалась старше и некрасивей О-Юки. Я смешался с прохожими и свернул на другую улочку.

Тем вечером после наступления темноты, как и обычно, стих ветер и стало душно; на улочках так же толпились люди, как и в летние дни, и было невозможно пройти на углах, если не идти наискосок на каждом; поэтому, будучи не в силах выносить ни струившийся пот, ни духоту, я помчался в поисках выхода на главную улицу, где проезжали автомобили. Я шел по улочке, где не было ёмисэ, и, намереваясь вернуться домой, встал на автобусной остановке в 7-й части, вытирая пот со лба. Остановка была только в паре кварталов от депо, и автобус, который остановился передо мной, был пуст, словно его специально послали за мной. Я хотел шагнуть с тротуара, но вдруг, непонятно почему, испытал острое сожаление и вскоре, пошатываясь, дошёл до остановки 6-й части перед магазином сакэ, у почтового ящика на углу. Здесь уже ждали пять или шесть человек. Ничего не делая, я пропустил три или четыре автобуса, а потом бездумно посмотрел на аллею с высаженными тополями и большой пустырь на углу.

На этом участке до недавнего времени каждый вечер летом и осенью шумел граммофон, объявляя сначала представления с лошадьми, затем с обезьянами, наконец, балаган — дом с привидениями; но все уже вернулось на круги своя, и только огоньки фонарей отражались в лужах. Я решил снова вернуться к О-Юки и расстаться с ней под предлогом путешествия или чего-то вроде. Если бы я повел себя так, будто дорогу мне «перебежала ласка», и не ходил к ней, она почувствовала бы себя еще хуже. По возможности я хотел бы рассказать ей правду. Я хотел гулять, но было уже негде. Те, кого я хотел посетить, уже умерли. В тех кварталах, где когда-то можно было услышать хорошую музыку и пение, теперь музыканты и танцоры соревнуются за-ради славы — и там старик не может беседовать о прошлом, попивая чай. Я неожиданно смог обрести покой старого мира в одном из уголков этого лабиринта. Поэтому я и стал время от времени ходить к ней, пусть даже и мешал ей порой — и я хотел все это объяснить, чтобы она поняла, пусть даже поздно. Я снова оказался на улочке и подошел к окну О-Юки.

— Ну, заходи! — Судя по тону, О-Юки будто ждала того, кто должен был прийти, но вместо того, чтобы препроводить меня в гостиную, она позвала меня наверх, и я понял, в чем дело:

— Хозяин здесь?

— Да… И хозяйка тоже.

— Новенькая у вас?

— И старуха-кухарка.

— Вот как. Да полно народу.

— Когда немного пожила одна, вдруг шумно стало с непривычки.

Она будто о чем-то вспомнила:

— Спасибо тебе, кстати.

— Нашла красивое кимоно?

— Да. Завтра будет готово. И датэдзимэ тоже купила. Посмотришь на него? Схожу вниз и покажу.

О-Юки пошла внутрь и вернулась с чаем. Некоторое время мы сидели у окна и болтали, а хозяева все не уходили. Вдобавок у входа зазвенел колокольчик — знак, что пришел постоянный клиент.

Дом слишком сильно отличался от того, каким он был, когда О-Юки жила одна, и я не мог долго терпеть, да и она, кажется, стеснялась хозяев, поэтому через полчаса я ушел, так и не сказав того, чего хотел.

Через несколько дней настала пора равноденствия. Внезапно изменилось небо, и когда темные, гонимые южным ветром тучи прошли, кончился дождь, ливший огромными, словно камни, каплями. Дождь шел всю ночь без перерыва и в моем саду. Стебель амаранта упал, обломившись у корня. Цветы хаги вместе с листьями очутились на земле; красные стебли бегоний уже с семенами оказались с ободранными листьями и трагически поблекли. Между дождями в саду, который представлял собой хаос мокрых листьев и сухих веток, лишь скорбно стрекотали выжившие цикады и сверчки. Год за годом, когда я вижу сад в таком состоянии после осеннего шквала, я вспоминаю стихотворение из «Сна в красном тереме», которое называется «Ненастный вечер у осеннего окна»:

Осенних цветов увяданье печально,

На травах осенних бледна желтизна,

Мерцая, чуть светит осенний светильник,

Осенняя ночь так темна и длинна!

И чувствую около окон осенних:

Предела осенней тоске не найдешь!

Ничто не поможет развеять печали,

Когда в этом мире лишь ветер да дождь.

И каждый год я ищу способ изложить это стихотворение на японском элегантным образом, хотя знаю, что у меня не получится.

За дождливой и ветреной порой равноденствия погода становится лучше, заканчивается сентябрь, и наступает «пятнадцатая ночь».

Прошлой ночью, когда стало темнеть, луна была красивой, но в пятнадцатую ночь, ночь полнолуния, на небе не было ни единого облачка.

Той ночью я узнал, что О-Юки заболела и попала в больницу. Мне об этом сказала нанятая женщина из ее окна, и я не мог узнать, что это была за болезнь.

В октябре похолодало раньше обычного. Уже вечером «пятнадцатой ночи» на стенах Таманои Инари появился плакат «Дамы и господа, настала пора переклеивать сёдзи. Представляем наш первоклассный клей!». Прошло время, когда я мог надеть гэта на босые ноги и пойти гулять, не надевая шляпу. За закрытыми створками шум соседских радио не доставлял мне более никаких неудобств, и я смог снова сидеть дома под лампой.

***

Тут я должен положить кисть и закончить свою «Удивительную повесть». Если бы я хотел завершить ее в стиле классических романов, то обязательно написал бы эпилог: как где-то в неожиданном месте через полгода или год я встретил О-Юки, которая стала приличной женщиной. А если бы я хотел, чтобы эта встреча стала еще сентиментальней, то написал бы, как мы встретились взглядами в окне автомобилей или поездов, которые ехали в разные стороны, — и не могли сказать того, что хотели. Особенно возвышенной она бы стала, если бы мы встретились на двух паромах реки Тонэгава, там, где «на клёнах листва и цветы камыша шуршат под осенним ветром».

Ни я, ни О-Юки не знали настоящих имен и адресов друг друга. Мы стали близки в домике у канала, где было полно комаров, в квартале на востоке от реки Сумида. Наши отношения были таковы, что рано или поздно мы бы расстались, не имея возможности встретиться снова. Да, с самого начала это была всего лишь легкая влюбленность… Начни я описывать вызванные расставанием чувства так, словно с самого начала не знал о невозможности повторной встречи, то преувеличил бы их, но если бы я не упоминал их вовсе, то пожалел бы об этом. В конце «Мадам Хризантемы» Пьера Лоти подобные движения души обрисовываются так, что у читателя на глаза напрашиваются слезы. Даже если бы я оставил романтическое послевкусие своей «Удивительной повести», мое неумелое подражание Лоти вызвало бы смех.

С самого начала мне почему-то казалось, что О-Юки долго не задержится в этом доме у канала, продавая любовь задешево. В годы молодости я слышал от одного старика, который знал все о веселых кварталах, следующее: Не бывает женщин, к которым ты испытываешь настолько же сильные чувства. Если ты быстро не уладишь дело, то ты начнешь тревожиться, не выкупит ли ее кто-нибудь другой; а она наверняка умрет от болезни; а если нет — то внезапно ее выкупит какой-нибудь вульгарный мужчина и увезет ее на край света. Другими словами, он сказал, что беспричинная тревога здесь оказывается неожиданно уместной.

О-Юки была красива и умна не так, как другие женщины в этом квартале. Она была словно волшебная птица среди кур. Однако сейчас всё не так, как было раньше. Вряд ли она заболеет или умрет. И вряд ли, я думаю, она из чувства долга отдаст сердце мужчине, которого не полюбит.

Ряды грязных крыш друг против друга, в надежде на отблески в душном небе перед бурей мы с О-Юки сидим у окна второго этажа во мраке, держась за мокрые от пота ладони, говорим таинственными недомолвками — и вот внезапно вспышка освещает ее профиль. Эта сцена все стоит перед моими глазами. С двадцати лет я предавался любовным утехам, и только сейчас я, уже старик, рассказываю о своих идиотских мечтах. Не слишком уж резка эта насмешка судьбы? На листке осталось еще несколько чистых строчек. И я хочу заполнить их не то стихами, не то прозой, чтобы утешиться среди этой ночи.

От укуса комара — капля крови на лбу

ты достала из–за пазухи платок

вытерла и выкинула в сад

где стебель амаранта больше не держит цветок.

Ночь за ночью роса все прохладней

и цветок должен сгинуть, об этом не зная

не узнав холодного ветра.

Блекнут золотые лепестки,

бьет крылышками раненая бабочка

в тени цветка, который скоро умрет

и больше не зацветет в саду,

осенним вечером.

И я без тебя совершенно один

и сердце мое — как этот цветок,

который должен сгинуть, об этом не зная.

30 октября года Огненной крысы (1936)

«Осенних цветов увяданье печально» — цитата из стихотворения «Ненастный вечер у осеннего окна», вошедшего в роман «Сон в красном тереме» Сюэцинь Цао в переводе В.А. Панасюка.

Подпишитесь на нашу страницу в VK, чтобы читать лучшие материалы платформы и быть в курсе событий, которые мы проводим.
Добавить в закладки

Автор

File