Спасение утопающей (Из серии «Други дебтства»)

Илья Неяли
23:05, 18 июня 2020
Добавить в закладкиДобавить в коллекцию

"Человек пишет от страха.

Страх вселяет уверенность в том, что написанное, в отличие от сказанного — не может принести большего страдания в его жизнь.

Таким образом, человек обращается к страху, чтобы убедиться в своей способности страдать; и верно, что в страхе человек ищет опровержения внушаемому ему окружающими людьми.

Люди говорят, что никому не дано испытывать страдание так, как это удаётся им, а именно — оставаясь в здравом уме.

И люди не смеют называть человека безумцем, ибо в этом случае он должен был испытать страдание прежде.

Потому человек в глазах людей равен им в одном — здравомыслии.

Однако человек не может считаться людям равным вполне, ниспровергаемый его частной чувствительностью, лирикой.

Ведь помимо того, что люди, единственные, способны испытывать страдание, они сохраняют за собой и монополию на чувства, на поэзию, человека предоставляя печальной участи пучка нервных окончаний, сгустка неконтролируемых эмоций.

Чувство, которому люди умеют научить человека оказывается страхом, и испытание последнего предназначает человека к творчеству, в частности — литературному.

Человек, уверовав в слово написанное, в безвредность письма для его автора, таким образом, оказывается ответственным перед лицом своих воспитателей; и ответственность эта растёт по мере раскрытия краеугольного камня всей образовательной системы: страх — не только плод деятельности людей, наставников в страхе, не только их дитя для Филантрокунсткамеры, но слёзы и пот, плоть и кровь, сперматозоид и яйцеклетка; более того, страх — единственное чувство, рождаемое в людях, сталкивающихся с замкнувшимся существованием человека.

Страх людей, вероятно, связан с непроизвольно испытываемой покорностью перед лицом уникального явления — человека, поскольку исторически масса приобретает знание об уникальности как чём-то исключённом, внешнем, а значит и враждебном, сопротивляющемся и противоречивом.

Люди мнительны.

Веками существовавшие в состоянии подчинения, опасаются наказания за пережитую ими однажды свободу; сторонятся контроля не потому, что им есть, что скрывать, но наоборот — поскольку скрывать нечего. В то время как и угнетение, борьба с гнётом и приобретаемая в борьбе независимость — явления коллективного психоза, или консенсуса относительно внушённых различий.

В невозможности обладать чем-либо тайным, не считая сакрального, что с распространением культуры стало достоянием искусства, то есть подвергнуто грубой секуляризации, личным пространством и временем, так как масса, желая уединиться, вмешивается в собственное уединение, — людям видится несправедливость в том, что в жизни человека остаётся сокрытым всё, что тот не посчитает необходимым выдвинуть как свидетельства.

А если человек свидетельствует, то против себя.

То, что людьми считается наиболее недоступным из присущего жизни частности — это творчество.

Причина «непознаваемости» лежит и в приписываемой объектам искусства ответственности. Последняя связывается с мнимым обязательством, взятым на себя творцом — означать.

Люди, исполненные страха, наблюдая за человеком, дрожащим от ужаса, чувствуют своё превосходство над продуктом его, человеческой, деятельности. Так можно говорить о господстве ценителя над искусством.

Но ценитель, нуждающийся, неимущий, и искусство — это не спрос и предложение; ценитель предлагает творцу представить объект в том виде, какой мог бы вызвать реакцию, отклик. Ценитель — это люди, научающие творца страшиться отсутствия реакции, люди, живущие страхом перед тем, что их воспитанник не удостоиться должного признания в их собственных глазах."

Несколько минут в комнате стояла колыбельная тишина.

Слышно стало даже, как скворцы на заднем дворе выклевывают вчерашнее зерно из мокрой после дождя кормушки, которую дворник обещал подчинить ещё на прошлой неделе, а на этой так просто взял и уволился.

Полнотелый молодой человек в кажущемся маленьким, но на самом деле чрезвычайно модном пиджаке, чей возраст (человека, не пиджака) касался кончиками ресниц третьего десятка, оттолкнулся от подоконника, нарочито ловко обернулся на каблуках и уставился в окно.

Часы пробили 2 раза звонко, затем 14 в 5\4. Из–за окна послышался радостный визг охотничьей собаки, обнаружившей дичь.

— Ты, Петя, конечно, кхм, — высокий, массивный мужчина под 50, с воротником, врезающимся в обвисшие щёки с такой стремительностью, что не раз самые цивилизованные личности на официальных приёмах не стеснялись любопытствовать с выражением плохо скрываемой сострадательности у Станислава (ударение на «и"), не испытывает ли милейший боль душевную, превосходящую боль физическую; на что Станислав отвечал литературно, но неизменно грубым, пресекающим дальнейшие посягновения на его имидж, тоном — так вот, Станислав сейчас с показной медлительностью произвёл, так сказать, "рокировку» собственных ног, сложив те одна на другую наоборот, и взялся за минутой ранее наполненный свежей порцией бесценного белого рома графин.

Петя, или Пётр Устимович, никак не отреагировал на реплику Станислава, продолжая наблюдать за ставшим будто незнакомым ему за всего один вечер пейзажем.

— Станислав, — вальяжно растягивая слова, женщина мерцающего на самом дне пруда бальзаковского возраста, с роскошной шевелюрой, из которой её «купидон-парикмахер» двумя часами ранее изваял внушительных размеров «причесон», вполне способный претендовать на звание архитектурного (даму пришлось впускать в кабинет через окно) — женщина с некоторым усилием оторвала от густо покрытых розовой помадой (и персиковым нектаром) губ самый длинный мундштук во всём цивилизованном мире (что было официально подтверждено записью в Книге рекордов Хаузера), стряхнула пепел в отворённое окно (так, что часть осела на носу и ресницах Петра — чем он и не подумал бы оскорбиться, кабы обратил внимание), проговорила, — Станислав, Вы — хам.

Лицо Станислава мгновенно приобрело какой-то бурый, ржавый оттенок, и одновременно, полуприкрытое графином, родило в третьей гостье, занимавшей последнее из сидячих (не считая престижного и уже занятого подоконника) мест в кабинете, могучую жажду:

— Стася, плесните-ка мне этого бардо-бастардо! — девушка была, очевидно, уже в достаточной степени глубокомысленна, чтобы заночевать у Станислава, предложение чего он намеревался как можно дольше откладывать (по крайней мере, до тех пор, пока Петя не начнёт пить, а «эта половая аристократка» — отчалит со своим «пушкинским кучером» в родное гнёздышко). — И нахренась Вы, мадмазля, сюда меню пригласили?

Архитектурное изваяние покачнулось под потолком, и на лице мадам, избежавшем доброй сотни лишних морщин, благодаря стараниям того же «купидона», расплылась доброжелательная (и покровительственная) улыбка.

Пётр Устимович, в правой полусогнутой руке держа дрожащие от лёгкого юго-восточного ветерка листы бумаги, исписанные аккуратным каллиграфическим почерком, наблюдал за поднявшейся над озерцом утиной стаей, за прицелившимся браконьером — он был твёрдо убеждён, что и на этот раз случится осечка.

Петя сегодня не пьёт. Пётр Устимович бросили пить.

Подпишитесь на наш канал в Telegram, чтобы читать лучшие материалы платформы и быть в курсе всего, что происходит на сигме.
Добавить в закладки

Автор

File