Donate
Prose

Миллионная часть

Vincent Fieri23/09/20 18:421.1K🔥

Миллионная часть

Из оцепенения, продолжавшегося вечность или две, вывел телефонный звонок, веселая мелодия — «Прогулка вдоль берега моря».

— Добрый день, меня зовут Игорь, у меня для вас есть очень выгодное предложение. Алексей удивился своей реакции — он не прервал разговор сразу.

Голос в телефоне был, как и полагается — напористый, но не заученно-любезный, на первой же секунде сваливающийся в фальшь, и не наглый, а почти настоящий, и даже немного авантюрный, доверительный. Природный актер по жизни, подумал он, нарцисс, в охоте за симпатией окружающих.

Был вечер, по стенам комнаты с неожиданными для деревенской глуши эстетикой минимализма и старательно подобранной библиотекой ползли и сгущались тени от деревьев, посаженных вокруг дома и дальше переходящих в непролазную чащу, некогда бывшей то ли советской базой отдыха, то ли, еще раньше, парком в имении. Солнце было совсем низко и иногда отдельный луч, пробившись сквозь толщу листвы, отпечатывался то на стене, то на корешках книг, смешиваясь со светом торшера в углу.

— Да, занятно, — Алексей чуть поколебался, прервать ли все же разговор сейчас или чуть позже. И добавил, выплывая из сумеречного состояния:

— А почему вы думаете, что вам известно, что именно мне интересно? Он посмотрел на раскрытый ноутбук, где уже несколько дней страница оставалась мерцающим белым экраном, и было лишь выведено название документа «Философский ответ на смерть — к началам этического». Поднимая глаза выше, по комнате, ставшей уже привычной за последние несколько дней, он замер: в углу, недалеко от окна, смотрящего в темный лес, там, где лежало пятно тени от лампы и сходились бревна сруба, стояло ружье. Черный, воронёный ствол, темного дерева приклад. На мгновение ему стало как-то странно, посмотрел еще раз, нет же, показалось, конечно.

— Нет, ну что вы, это будет интересно вам независимо от того, чем вы занимаетесь, ведь это такие общечеловеческие вещи, знаете… Псевдо-Игорь зазвучал еще более напористо и весело, как будто он только и ждал момента, чтобы наконец разбудить в нем вкус к настоящей жизни.

— Хотите, скажу вам одну важную вещь…?

Алексей прервал — Нет, не хочу, давайте лучше я вас спрошу.

Сочетание какой-то личной, неподделанной интонации с очевидным, банальным мошенничеством, которое все равно прет напролом, неожиданно задело. Конечно, он держит его за идиота. Он представил себе этого Игоря, источающего позитив, и, как вампир, питающийся всем, что не на него отзовется, для того чтобы источать позитив дальше и больше, продвигаться все выше, преуспевать, получать больше всего — всех этих фантиков-символов успеха, сияний, ореолов, аур, чтобы пускать их в оборот дальше, разгонятся и разгонять всю эту машину, без которой ему пропасть, чтобы, немного перебрав, сидя где-нибудь в баре с приятелем, бывшим одноклассником, таким же как он и, почему-то больше преуспевшим в почетном древнем искусстве мыльных пузырей, преисполнится вселенской тоски от чего-то ,что он никак не может пересказать вот уже третий час, хотя, конечно с Марусей у него все не очень и, похоже, у нее с кем-то роман.

Он вспомнил своего приятеля ранних школьных лет Николая, рыжеватого, в веснушках, чуть медлительного и созерцательного в своих детских очках, любителя недостижимого комфорта зарубежных фильмов и сладких десертов в гостях, с его неожиданной, иногда обидной иронией, из–за которой они ссорились, и с такими же неожиданными авантюрными предложениями, скреплявшими их дружбу поверх всего. Они часто боролись: и в школе на перемене, и в спортзале, но больше всего во дворе на площадке как раз между их домами, засыпанной песком с двумя воткнутыми столбами, на которые были навешаны самодельные, сколоченные из досок баскетбольные щиты с кольцами. Сыпучий песок, пока через некоторое время его не утрамбовали ногами, мало подходил для баскетбола, но с мячом играли в разное, и в баскетбол, разумеется, тоже, но вот для борьбы площадка подходила идеально. Напрягаясь из всех сил, сопя, оттягивая верхнюю губу вниз, закусив ее, жест придающий веснушчатому, мокрому от пота лицу нечто комично-серьезное в попытке подражать взрослым, тем более, что было почти не до шуток, Николай стремится прижать его лопатки к земле, а он, уже вдоволь наевшись песка пытается высвободится из мертвого захвата, и, улучив момент, поменять позицию. Клетчатая ковбойка Николая трещит, рукав отрывается по плечо, у него тоже улетели почти все пуговицы и дома ждет головомойка, но окружившая из двух домов ребята следят — коснулись ли обе лопатки песка. «Давай, Рыжий, давай, еще немного, дави Толстого!». «Толстый, ну, давай же, выворачивай его, руку, руку закинь!». Наглотавшись песка, они стоят, тяжело дышат — Рыжий и Толстый, Коля и Алеша, отряхиваются, Николаю отдают очки, и лицо у него сразу спокойно-внимательное, умное, без следов остервенелости, с которой они только что делили первенство. Николай заводной, Алексей — тоже, и у Николая как-то особенно легко подвешен язык: говорит иногда, а верит он в это на самом деле или нет, непонятно. Вытянет губы вперед хоботом, округлит глаза и скажет: «Ну, друг Марчелло, скажи, как ты относишься к тому, чтобы прокатиться на тарантайке, получив вдобавок мешочек леденцов, и после испытать, на что годятся наши лошади?» — «Аркаша, я смотрел вчера на афише, на 17 часов как раз сеанс — успеем».

Сколько он уже здесь., неделю, две, месяц? Тот день, когда он приехал. Нет, на следующий, утором. Да, утром…

Где-то закричал петух. Как в детстве в деревне, подумал Алексей, когда просыпаешься рано утром под перекличку петухов, вдыхаешь воздух плотный, как стог сена, и понимаешь, что это лето, что сейчас начинается настоящая жизнь и что можно, пока никто не видит, тихонько соскользнуть по лестнице вниз, захватить со стола на крыльце перевернутый там с вечера зеленый бидон, зияющий космическими дырами, где у него отбита эмаль, и, не хлопая калиткой, отправится за молоком на соседнюю улицу, чтобы обязательно встретить кого-то из детей — то ли у большой ветлы, свисающей через ограду редкого штакетника на углу, то ли дальше у синего дома, где всегда в песке валяется велосипед, то ли уже у дома молочницы, к которой приезжают на входные из города. От трав вокруг дома сильно пахло полынью, запах полыни смешивался с запахами и от недавно скошенной травы, раскиданной небольшими пучками по лужайке, и с запахами нагретого на солнце дерева, земли и навоза и эта обволакивающая смесь пробуждала то одно, то другое давно забытое воспоминание, которое проваливало его в прошлое и он с удивлением рассматривал его, испытывая что-то вроде того необъяснимого первого чувства, которое он когда-то давно, но, выходит, где-то недавно, испытал. После зимы, проведенной в изоляции в четырех стенах квартиры, где вид из окна постепенно превратился в вид на тюремный двор, а жизнь свелась к полупрозрачному бытию духа, пытающегося не утратить связь со своей телесной оболочкой и придать себе крупицу реальности, мир заново удивлял каждым случайном предметом. Лужайка перед домом уходила чуть вниз, по скату высокого берега, обрывающегося к водному простору, и сквозь заросли из можжевельника и разросшегося за лето хмеля был виден дальний, заросший лесами берег с едва угадывающейся на таком расстоянии узкой кромкой желтого песка у недостижимой воды. Редко в разрыв переплетений зеленых веток на пару минут вплывала баржа или белый теплоход. Ноутбук был развернут на столе как раз в сторону проема в живой изгороди, чтобы не пропустить самое интересное. Однако, что было самое интересное он как раз и не мог понять.

То неожиданное воспоминание вдруг помещало его в прошлое и он сидел около бревенчатого сруба, чернелась и крепко пахла земля, сохнущая после дождя на солнце, а напротив, около длинного и покосившегося деревянного амбара с темными, распахнутыми воротами, паслись лошади, вскидывая временами длинные хвосты и неспешно переступая. Кожа на лошадях блестела, одна была пегая и она была ближе, а черная паслась дальше, они были очень красивые и он их совсем не боялся. Еще рядом было большое деревянное колесо телеги и запахи, запахи он помнил точно, и больше точно такого запаха никогда на встречал, но все остальное, что он пытался припомнить начинало мешаться, он уже не мог точно припомнить: что было левее телеги, а что правее, куда вела дорожка от амбара, а он ее помнил — утрамбованные в земле две черные колеи посреди зеленой, первозданной и древней как мир травы, кто был рядом с ним тогда и когда была гроза, и было ли это до чего-то другого, что он тоже не мог теперь припомнить, или после. Но он помнил смесь совсем простых запахов– конского навоза, незатейливой смазки телеги, распахнутого амбара, вдруг пробудивших его из небытия, пока он смотрел на отсвечивающую на солнце спину лошади, чуть мокрую от еще не закончившегося дождя.

То, от воспоминания от тех лошадей, он незаметно переходил к другим лошадям, тоже махавшим хвостами, взбрыкивающими, переступающим, пасущимся под солнцем и под дождем, которые он встречал в самых разных местах и тогда ему начинало казаться, что те, первые лошади были какие-то другие, что он их додумывает, вспоминая всех лошадей в Башкирии и в Сибири, на Севере и в горах. И это было несколько мучительно, словно что-то первое оставалось где-то в нем, но он не мог этого никак вспомнить.

То перед ним всплывал ноутбук с белой мерцающей страницей «Философия отвечает на смерть…», где он был полон решимости говорить о нескольких удивительных персонажах.

Алексея притягивала эта загадочная манера философа выпускать из языка таящуюся силу, скользя по невидимому краю, находя невидимые точки опоры — будто канатоходец, переступает по проволоке в ночной тьме, оставаясь для всех висящим над бездной, шаг за шагом, высвечивая колеблющуюся, безмолвную струну. Разверзнутая бездна неизменно зияла, все в мире, как в той хасидской притче про конец времен, оставалось на своих местах, но само движение скольжения над ней давало ощущение обретения какого-то секрета, более не принадлежащего ни бездне, ни миру, словно это был некий личный секрет канатоходца. Какое отношение имела вся эта секретная история к хорошо описанной в книгах и в фильмах академической жизни философа со всеми ее поворотами, но, в итоге, плавно двигающейся по столбовому маршруту, в котором тексты словно сами вытекали друг из друга помимо автора, текстам, которые теперь ему нужно было просто прилежно систематизировать, как и подобает всякому внимательному читателю? Или нужно было повторить путь канатоходца, парящего над бездной, чтобы, овладеть тайной извлечения секретов из цилиндра, куда только что был положен лист чистой бумаги? Или секретная история направляла его к красивым лошадям, которые паслись у раскрытых дверей покосившегося серого деревянного амбара рядом с уткнувшейся в землю сеялкой, или к другим лошадям, которых он видел тоже в детстве на родине отца, когда они путешествовали вместе, или к чему-то еще что он как раз не мог вспомнить, припоминая тех лошадей, или к сегодняшнему дню, где напротив него, на столе лежал ноутбук, а воздух был наполнен запахами, мешающими работать?

Все чуть сместилось. Выпадение из привычного виртуального ритма существования, напоминающее начало фильма ужасов в небоскребе, из которого почему-то нельзя выйти, произвело эффект стакана, из которого вдруг вылили воду и теперь он стоял пустой — фильм остался без продолжения. Завязка серии чудовищных преступлений так и осталась висеть на сцене как занесенный в темноте нож, торчащий из–под плаща убийцы. Он вдруг понял, что всю зиму и весну рядом был некто невидимый, но реально опасный, беспрестанно охотящийся за всеми его близкими и за ним самим. Осознание того, что вот сейчас, разворачивается в миру ужасная болезнь, что на его век выпала пандемия, приходило не сразу, какими-то рывками. Все было не по порядку, и, главное, совсем не то, что было в четырех стенах: читанные книги, сделанные в голове закладки на имена, главы, фильмы, важные, у кого-то почерпнутые мысли, сцены — все поблекло и не имело той силы и требовательности, которая вела уже давно. Сидя у самой воды и озираясь, то на водную гладь, убегающую вдаль, то на ближние мелкие камни, раскиданные вдоль кромки воды, то на нависающий, кажущийся неожиданно таким диким, красноватый песчаный берег, он испытывал ощущение какой-то новизны и случайности себя здесь, словно что-то повторилось, словно ему дали возможность снова оглядеться вокруг и, глядя на этот полу-марсианский пейзаж с ожившими каналами, снова вспомнить лошадей, пасущихся под дождем около распахнутых ворот амбара. Там — был трепет перед миром и жизнью, обрывающийся в какую-то глубину, которая и пугала, и звала, и говорила, здесь — он был первый человек, который должен снова изобрести какие-то простые вещи чтобы жить, словно Эвклида не существовало и треугольник еще предстоит открыть, вручив его к этой дикой, красной земле. Словно какие-то слои внутри него, лежавшие отдельно, несоприкасающиеся друг с другом, перемешались и теперь он не знал как с ними быть, оно проницали и беспокоили друг друга, а он проникал их все, ни в одном не задерживаясь. Это было похоже на другое грустное чувство, которое он иногда испытывал, отправляясь куда-то надолго с отцом, чувства какой-то ностальгии по жизни, которое никак не вязалась с сильной, жизнерадостной натурой отца, с его каким-то особым даром энергии, жаждой бескрайнего и радостью от простых вещей — пейзажа, оперной арии, преодоления стихии. Передалось ли ему это тайное чувство, которое отец явно не хотел демонстрировать, по праву ближайшего наследника, ребенка, улавливающего во взрослом его главное скрываемое настроение, или это было его собственное окно в мир, сказать он не мог, но, возможно, это чувство и было памятью об отце, тем, что соединяло и всегда разделяло его с ним, словно между ними всегда была граница, обнаруживающая двух совершенно различных людей, связанных чем-то особенным.

Он вспомнил перечитанную зимой «Смерть в Венеции», где встречается и опознают друг друга два полюса жизни, когда над бездной вдруг натягивается канат между Эротом и Танатосом. Где-то были тексты, литература, а здесь была жизнь и все же, при том, что это было совсем разным, что они существовали порознь, но, в то же время, они знали друг друга, необъяснимо соединяясь и разъединяясь, оставаясь собой. Словно какие-то куски бытия с самого начала, запечатлённые в нем, уже были какой-то особой памятью, которая жила в нем и ждала своего часа, чтобы снова ожить и сказать что-то еще. Будто некая глубинная жизнь, помимо его воли что-то бессловесно хотела, не умея сама сложится в новый узор, контуры которой она предлагала угадать. Но угадать было почти невозможно, и дело не только в том, что по мере погружения в эти каталептические, «живые образы», они захватывали его все больше и каждый стремился перетянуть на себя, но и само пространство расширялось, втягивая туда какие-то неожиданно искривлённые образы самых разных людей, неоконченные с кем-то споры, другие размышления или совсем недавние события, где все встречалось со всем и все со всеми, как в загробном мире. И от этого возникало ощущение беспомощности — поле невозможно объять, и он не знает правил игры. Даже если дочитать все недочитанные книги и перечитать те, которые нужно перечитать и пересмотреть все фильмы, которые говорят нужно видеть и… ответ уже есть — 42, кажется там это число выдала машина. Кто он, пишущий?

Пишущий он превращался во все более странное существо или не существо даже, раскиданный по временам и пространствам. Вспомни то, не знаю, что, пойди туда, не знаю, куда, принеси то, не знаю, что. Он писал эти слова и все отчетливее понимал, что та маленькая башенка, собранная из слов, с высоты которой он теперь оглядывается вокруг сделана из него самого, из его воспоминаний, ностальгии, неудовлетворенности и бесконечных желаний, вещей, из того самого необозримого поля, правила которого были ему недоступны и которые его пугали как сама эта случайная жизнь, как кости выпавшие в бесконечной игре. Псевдо-, карго-язык против тождества бытия, Балда с веревкой, мутящий море, против незыблемого А = А. Похоже, что он сопротивлялся сам себе и чем больше он сопротивлялся с одной стороны, тем больше прибавлялось у него сил, чтобы с этим бороться с другой, но в тоже мгновение он уже не очень понимал с какой же стороны он находится сам, поскольку увеличивая напор сопротивления, он чувствовал опять какие-то наваливающиеся на него, превосходящие его силы, которые были им самим, которым нужно противостоять, которые не давали возможность ни выиграть, ни окончательно проиграть пока он им противостоял. Ему вспомнилось: смерть — напишет философ, это не-ответ в системе моего языка, в моем мире, не-ответ, с которым я вступил в уникальную коммуникацию, поскольку, согласно и просто логике, и логике древнего еврейского учения, «не-ответ Бога», есть тоже ответ. Не лучше, чем «42», если разобраться. Умрем и умрем, как говорит Олег, а сейчас нужно жить и делами заниматься, у тебя статья дописана, ты же опять к дедлайну не успеваешь? Все, вопрос закрыт, и плотно сжимает губы, волевое лицо его становится еще более решительным как у Терминатора, когда он обещает вернуться.

В выскальзывающим из него словах мерцала какая-то обманка. Натянутые вожжи бытия чуть отпустить, чуть ослабить. Отпустить то, что невозможно ухватить, чтобы повозка катилась, нужно чтобы вожжи чуть-чуть провисали, нужен какой-то зазор. «Ослабь, ослабь, куда ты так тянешь», — говорит отец. Отец сидит в байдарке сзади, кожа у него красная как у настоящего индейца, на голове майка, свернутая в тюрбан, а-ля бандиты Абдулы из «Белого солнца пустыни», в руках весло, которым он лихо управляется с лодкой, а Алексей, вот он, сидит впереди и изо всех сил держит двумя руками спиннинг, каждое мгновение боясь его утерять. Лицо испуганно-напряженное, глаза широко раскрыты, губа закушена. Спиннинг, этот странный инструмент, на который местные рыбаки поглядывают свысока, предпочитая что-нибудь посерьезнее, гнется в опасную дугу, его вершина временами уже чертит дорожку по воде, Алексей пытается и удержать его, и не дать ему переломится. «Отпусти же немного, ослабь леску, сорвется или сломает спиннинг». Ручку на катушке нужно удерживать, потихоньку, по пол-оборота отпуская, давая сходить леске, но рыба рвет и катушка, если ее чуть отпускаешь, начинает сразу вращаться, ручки мелькают, бьют по пальцам, рыба размотает, запутает леску и уйдет. На другом конце лески, где-то там в сине-зеленой воде рыба, он еще не знает какая, ее не видно, но рыба сильная, она тянет и он чувствует прямо на своих руках, эти ее толчки и движения, которые адресованы теперь ему. Он чувствует, как она сопротивляется, слышит ее закипающую ярость, ее мощные, невидимые удары под водой, они его обескураживают, чем-то нечеловечески диким. Он чувствовал эту рыбу, и какое-то мгновение ему показалось, что она тоже чувствует его и это его испугало.

Алексей полноватый мальчик десяти, через пару месяцев уже одиннадцати лет, сидящий в лодке с отцом, с которым они выбрались на пару недель на берег огромной реки перед концом каникул, с недочитанным рассказом «Знак четырех» на английском, который нужно готовить к школе, впервые испытывающий дрожь охотничьего азарта и странное, пугающее чувство, передавшееся ему от рыбы, которая не хочет смерти, чувство доводящее до стука зубов, заставляющее до синевы пальцев впиваться в рукоятку. Рыба, конечно, ушла, она была слишком хороша для них.

— «Что дрожишь?», — говорит отец, и быстро смотрит.

— «Замерз?», тянется рукой через байдарку и трогает его нос. Глаза у него серые с голубым, узкие щелочки, когда он щурится, колкие как льдинки, как иголочки его вечной щетины. А сам он горячий и рука у него горячая, когда он проводит по носу Алеше. Алеша сразу согревается и перестает дрожать. Отец веселеет и говорит:

— «Так, юнга, сейчас курс зюйд-зюйд-вест, что в переводе на английский означает?». Говорит он сильно и резко, даже когда проявляет заботу: сказывается степная натура.

— «Означает, что грести против волны нам –сопит Алексей, постепенно приходя в себя от холода внутри — до самого заката, вон к тому мысу». Далеко на мысу, в предзакатной сине-розовой дымке точкой огонь. К вечеру всегда ветер и поднявшаяся волна с барашками задирает нос лодки и брызжет внутрь.

— «На погрейся, ты сегодня капитэн», — говорит отец, передавая ему второе весло. Отец не знает английского и тянет слово капитээн, чтобы это было настоящее, небрежно брошенное английское слово, так, как его свободно произносят герои Джека Лондона и Хемингуэя. Алексей немного смущается этой манеры отца, ему кажется, что тогда все видят, что он не знает языков и вообще слишком непосредственный. Да, если бы в другие времена и в других местах отец бы был еще тем «капитээном», Флорида, «Пилар», подвиньтесь. Прошлое приходило откуда-то, постепенно заполняя и смешиваясь с настоящим, делая все вокруг более отчетливым — оно было им, оно было тем местом, откуда он смотрел, и оно было тем, на что он смотрел — всем сразу. Словно он кидал внутрь себя как в колодец разные камешки и через некоторое время вверх долетали эхом причудливые всплески далекой воды и всполохи отражений подземного, колодезного света. И где был верх и где был низ? Как будто ты заглядываешь в колодец в жаркий летний полдень, и начинает кружится голова, когда ты видишь, как далеко внизу, по голубому небу, высоко-высоко плывут облака, до которых не дотянутся. И он уже не мог понять, то, что он вспоминал было раньше или это было где-то впереди, что как раз его звало куда-то вперед, указывая ему путь и раскрывая время, в котором можно жить и в котором можно умирать, пока он помнит этих лошадей и этот крутой запах черной, деревенской земли, парящей после недавнего дождя в лучах горячего, низкого солнца, запах смешанный с чем-то еще, что он не смог бы никогда описать, какой-то миллионной долей похожий на тот трепет, что он испытал тогда, ловя рыбу с отцом. Чем-то похожий на все остальное. Мир людей, кто-то должен тебя в него ввести.

Из созерцания вывел телефонный звонок, веселенькая мелодия — «Прогулка вдоль берега моря».

………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………

— Послушайте, Игорь, вы же мне звоните и претендуете на мое время, так что право выбирать, о чем мы будем с вами говорить, принадлежит мне, вы согласны?

— Прекрасно, прекрасно, о чем вы хотите меня спросить?

— Слушайте… Алексею хотелось сказать что-то, что бы как-то пригасить этого ретивца, который хочет им попользоваться, у него даже всплыла фраза о бизнесмене, который думает, что весь мир находится в его времени, а потом выясняется, что есть еще время любовницы, время, конкурента и время киллера, в котором он находится. Уж больно тот лез напролом.

— Слушайте… вы знаете, я сейчас стою на улице и здесь невероятно красивые звезды, просто невероятно. Вы давно последний раз смотрели на небо?

— Я, ну не помню, смотрел, конечно.

— Вот-вот, посмотрите, обязательно. И удачи. На другом конце линии уже были гудки. Алексей испытал мгновенную досаду, словно шулер все же стащил у него что-то, потом еще раз посмотрел на неправдоподобно огромные звезды, раскиданные в бесконечности, глубоко вдохнул холодный воздух и двинулся в дом.

Он поставил чайник, затем зажег заснувший давно ноут и начал писать: «Существует достаточно причудливая, но несомненная взаимосвязь между опытом мышления в самом широком смысле и судьбой. Так, Эпиметей, брат Прометея…». Потом открыл еще один файл и написал: «Звонок. От отца ему досталось в наследство ружье — черный, воронёный ствол, темного дерева приклад». Затем все быстро стер и написал: «Миллионная часть», и начав с новой строки: «Из оцепенения, продолжавшегося вечность или две, вывел телефонный звонок, веселая мелодия — «Прогулка вдоль берега моря. Он узнал ее голос сразу и почему-то не удивился…». Он знал последнюю фразу этого рассказа. Хотя, ее могла заменить любая другая.

Author

Comment
Share

Building solidarity beyond borders. Everybody can contribute

Syg.ma is a community-run multilingual media platform and translocal archive.
Since 2014, researchers, artists, collectives, and cultural institutions have been publishing their work here

About