Разговоры с Шамшадом Абдуллаевым, часть III: «Лейли никакой нет»
Это что-то вроде публичной записи в дневник, которую я размещаю на всеобщее обозрение, чтобы дать будущим всадникам червей языка представление о том, что такое речь поэта, настоящего. Речь поэта вещь хоть и не всегда важнее написанного стихотворения, но из-за своей эфемерности, спонтанности и «сиюминутности голоса», непременно, более драгоценная — как будто бы твоё богатство тебя увековечит (104:3), — говоря так.
Это третья, последняя, часть расшифровок моих разговоров с Шамшадом-ака (первая находится здесь, а вторая — здесь). Так вышло, что за 2.5 года нашей дружбы большая часть его произнесённых речей досталась мне и азиатскому ветру, где мы сидели — почти всегда в одном и том же месте, недалеко от его дома, в тени центральной алматинской улицы, равноудалённой последние несколько лет, кроме единого раза, от всех взрывов, разрывов и искривлений Истории, о которой он всегда говорил, что почему мы должны умирать за Ирландию; то есть, мы сидели в тени, вне желания опознавать в своих порезах и грёзах ничего, кроме ничто, и не видеть ничего, кроме разговора и одиночества, окружённого словами и случайными встречами, хотя у меня был его номер телефона. Но где-то 40 минут его голосовых сообщений все ещё хранятся в нашем диалоге в вацапе, и мне показалось важным их расшифровать и выложить. Почему конкретно было сказано в прошлой части этих разговоров, а здесь я лишь задам контекст.
Был март 2023-го года, я писал свой диплом, посвящённый поэтике Еганы Джаббаровой. Уже не помню, говорили ли мы с ним об этом до этого конкретного диалога (то есть, когда виделись лично в конце января 2023-го, 25-го числа), но мне нужен был совет от аль-муаллима. Я написал: «Шамшад-окя (с узбекского переводится как “дядя” или “старший брат”, но скорее это просто уважительное обращение к старшему), ассаламу алейкум! Как вы? Я пришел к вам за советом. Не как исследователь даже (хотя я пишу сейчас диплом про это всё), а просто не понимаю. Что для вас Низами или же сам этот (не его, понятно) образ Маджнуна. Кто он? Я всё пытаюсь понять, но для себя так и не знаю». Это было 20.00 по Алматы. В 20.22 по Алматы он отправил мне голосовое на 17 минут и 25 секунд.
На следующее утро он отправил мне голосовое сообщение ниже. Так как оно последнее из того, что у меня осталось нерасшифрованного, то есть, почти сокрытого и утерянного, из его слов, фраз, выражений и дыхания, мне очень долго не хотелось к этому подступаться. Казалось, что покуда оно не разобрано и не предъявлено свету, то у меня ещё осталось сокровище, именное платиновое кольцо, залежи золота на заднем дворе, как будто бы твоё богатство тебя увековечит (104:3), — но теперь надо прощаться и, почти вопреки собственной воли, обрекать личный подарок застывшего времени в словесное, в литературу. Воистину, дай Аллах, текст ниже сослужит будущим всадникам червей языка благую службу. Я ещё раз прощаюсь с человеком, что был мне наставником, аль-муалиммом, но и коллегой и другом.
Как я написал в прошлой части, мне важно передать живую речь настолько, насколько это возможно, поэтому здесь есть намеренно оставленные тавтология и некоторая неправильность речи. Но не вся — при всём моём желании сохранить его манеру произношения некоторых слов, что-то среднее между карлукским акцентом и ошибками, вследствие непостигаемой для иного скоростью мысли, подобные шероховатости, указывающие на потаённое, были убраны из соображений грамматических правил. Но я хочу запомнить и записать, что на десятой минуте своего рассказа Шамшад-ака сказал «одних и тех же» случайно как «одних и техжих», и может поэтому он столь важный для этого горячего степного воздуха поэт.
В данном монологе Шамшада-ака тавтологий и повторений в несколько раз больше, чем в прошлом, видимо, исходя из специфики философии, о которой он говорит. Также в данный я бы всё же посоветовал вам перечитать вторую часть наших разговоров прежде чем переходить к третьей.
Лейли никакой нет
Говорит Шамшад Абдуллаев
Рамиль, доброе утро! Вчера ночью я поспешно вам ответил и, в основном, коснулся каких-то учебниковых моментов, но забыл сказать о самом главном: поскольку второй пункт вашего вопрос касается Меджнуна, то надо отметить несколько моментов, которые, возможно, пригодятся в вашей работе.
Конечно, непонятно почему вы выбрали Низами. Можно было бы с таким же успехом выбрать Бедиля или Бабура, или Хафиза, или Саади, или Руми — разницы никакой, потому что их переводили на русский одинаково. Один и тот же дидактизм, одна и тоже мелодичность — ну ладно, забудем этот момент.
Теперь по поводу Меджнуна. В европейском сентиментализме, конечно, победил Меджнун влюбленный в женщину, в Лейли. И когда встречаются он и она, возникает третья сила — это любовь. Или время — как полагал Мартин Лютер. Когда он и она сливаются, они создают и одновременно уничтожают время — это европейский подход.
Меджнун той традиции, о которой мы с вами говорим, — это нечто иное. Это то, что противостоит исламскому догматизму, поэтому ислам категорически не принимал суфизм. Поскольку для ортодоксальных мусульман человек не может ощутить божественное на земле в своей земной жизни, а для суфия как раз через мгновенную интуицию, будучи сыном земли, ты выходишь за пределы любой обусловленности. Таким образом ты ощущаешь божественное.
Можно через мгновение интуиции, через определенные упражнения медитативные, совершить вот этот прыжок в никуда. А для мусульманина это, по сути, ересь, поэтому они карали многих суфиев. Для них суфийский аскетизм был чреват гордыней. Не случайно ибн Мансур аль-Халладж, который завершил поток своих медитаций словами: «Я есть истина», «Я есть Бог», — они его уничтожили.
Но Меджнун — это суфийский образ, и все принципы суфизма в нём — в этом образе. Лейли — это не женщина. Это то, что он выбрал; то, что всякий суфий выбирает для своей аскезы или для своего исихазма, для своей внутренней тишины — определенный объект, который позволяет ему как бы забыть о самом себе и раствориться в имперсонализме, в безличном, во всеобщем.
Некоторые суфии выбирали голую стену, смотрели 20 лет на голую стену. Другие выбирали даль, смотрели 40 лет на эту даль, на горизонт. Такая монотонность, такая повторяемость приводила к тому, чего они искали — к наслаждению. Аскетизм обещает невероятное наслаждение.
Ислам основан на дисциплине — один мой друг, православный, сетовал, что не хватает ему этой дисциплины, что он завидует мусульманам, потому что предельный догматизм этой дисциплины, жёсткий императив, позволяет забыть о себе, по-своему, и жить в этом «qator», в этом коллективизме. Qator — это узбекское слово; когда в мечети все молятся, плечом к плечу, в тесноте.
Для нормального, скажем так, mo’min musulmon, для нормального мусульманина, насколько я знаю, самое важное — следовать этим догмам: намаз, шахада, закят, пост и хадж. Для суфия все эти догмы подвергаются их внутреннему, скажем так, безмолвному осмеянию. Иногда они это артикулируют, как это сделал Машраб: когда ему предложили совершить хадж, он сказал: «Зачем мне нужен хадж? Для меня Мекка-Медина, вот уже — здесь, в лавке Ибрагима». То есть, вот это, когда выворачивается наизнанку то, что кажется многим людям истиной — для суфия это был его принцип. То есть упразднить догматизм; принцип суфизма первый. Второе — исихазм, внутренняя тишина. Третье — аскетизм. Четвёртое — повторяемость.
Не случайно в одном рассказе Сэлинджера, который, по сути, был американским дзен-буддистом, героиня говорила, что нашла успокоение и освободилась от депрессии через так называемую Иисусову молитву. Иисусова молитва (»Помилуй меня Господи») — она прочла какой-то русский рассказ или русскую притчу конца 19-го века, одного из толстовцев, и была поражена, в общем-то, истинности этого состояния, когда повторяется одно и то же имя. Повторяешь несколько раз, и ты, конечно, возвращаешься к самому себе, становишься идентичным себе, и, как она призналась, это ей помогло — эта повторяемость.
Или в фильме «Жертвоприношение» Тарковского, если вы помните, там герой предлагает своему сыну поливать сухое дерево, которое рано или поздно зазеленеет, если повторять этот акт, так сказать, заботы о растении каждый день, каждое утро, неоднократно. То же самое.
Для одного суфия, я уже сказал, объект исихазма — это голая стена. Не случайно, когда Антониони смотрел на голую стену, он увидел весь фильм «Приключение». Но это у него был момент однократный, а для суфия — это уже некое постоянство, которое не требует от него никаких усилий, никаких страданий, никаких физических или эмоциональных мук. Наоборот — это наслаждение. Это полное наслаждение достичь этого ничто через подобную повторяемость и однообразие, монотонность. Смотреть на голую стену, смотреть на даль, делать одно и то же действие на протяжении всей своей жизни.
В общем, первое — внутренняя тишина исихазм, одиночество. Второе — аскетизм, полный аскетизм, во всем. Третье — это повторяемость, обязательно повторяемость чего-либо: слов, образов, каких-то картинок, сцен и так далее. У Меджнуна — это повторяемость имени Лейли, он бесконечно повторяет, поэтому ему не нужна реальная Лейли. Для мелодраматизма важна эта любовь, что какой-то юноша, отщепенец, отребье, влюбляется в какую-то изумительную девушку Лейли, вполне нормальную, и этот человек, будучи юродивым и блаженным, достоин такого человеческого, по сути, нормального чувства — якобы. На самом деле Лейли никакой нет.
Он выбрал для себя этот образ, который совпал с неким ожиданием читателей, сентиментализмом читательским, и это использовал Навои, кстати, чтобы заинтриговать читателя, а потом дать ему картину истины. Через и мусульманскую доктрину, и через намеки на этот суфизм, на эту свободу внутреннюю. Поэтому ему нужен был образ Лейли, который он повторял, и повторял каждую секунду, каждую секунду. Тем самым он пребывал в состоянии божественности. То, что для Хайяма вино — мы знаем, что это божественная сок, это божественная эманация; то, что для Хайяма кравчий — это тот свидетель, или посредник, или какой-нибудь Гермес, который помогает тебе связаться с неземным миром, неземной сущностью.
Поэтому Меджнун полностью подходит этому канону суфийскому, или деканонизации суфийской, точнее. Первое — он отвергает всё догматичное. Второе — он аскет. Третье — он живет в одиночестве, в тишине. Четвертое — он повторяет один и тот же образ. Вот это очень важно. Один и тот же образ.
Если говорить о визуальной антропологии, допустим, о кинематографе — там тоже это очень важно. Эта повторяемость одних и тех же элементов, или фрагментов «фильмической риторики», скажем так, сегментов «фильмической риторики».
Допустим, в фильме «Мушетт» Робера Брессона девушка четыре раза выходит за кадр, перекатывается по наклонному холму, чтобы упасть в воду, в пруд, и утопить себя. Только в четвертый раз у нее получается. Первый раз — нет, второй раз — нет, третий раз — нет, четвертый раз — получается. Это гипнотизирует зрителя и открывает ему что-то очень важное, чего он понять не может. Через число, через четыре.
Четыре раза в фильме «Кроткая» того же Робера Брессона героиня пытается покончить с собой: она хватается за спинку кровати, чтобы не броситься вниз из окна четвёртого этажа; чтобы не покончить с собой, она хватается за спинку кровати. Первый раз у нее получается, второй раз получается, третий раз получается, четвертый раз — не получается.
Четыре раза в фильме Адильхана Ержанова герой выходит за кадр, чтобы убить одного из персонажей. В первый раз не убивает, во второй раз — нет, в третий раз — нет, в четвертый раз происходит мнимое убийство. Вы посмотрите фильм «Ласковое безразличие мира» и найдете этот отрезок.
В фильме «Назарин» Луиса Буньюэля главный герой — он потерян; идет по пустынной дороге залитой солнцем. К нему подходит продавщица фруктов и предлагает ему ананас: первый раз предлагает — он не берет; второй раз предлагает — не берет; третий раз предлагает — не берет. А он монах, монах, который чувствует присутствие сверхъестественного по сю сторону мира. Так вот, она дает ему в четвертый раз — тогда он понимает, что это нечто-то другое — это не просто дар и не просто некий земной потлач, — что это обещание откуда-то из иного мира, и он принимает этот ананас. Так что числа и повторяемость очень важны, очень важны — есть и другие мотивы, мотивы исчезновения и так далее, но об этом мы не будем говорить.
Так вот, Меджнун подходит под эту суфийскую букву — букву, ставшую духом. Первое — аскеза; второе — внутренняя тишина; третье — повторяемость; выбор чего-то такого бесполезного, что, в конечном счёте, дает ему ощущение блаженства и он понимает, что он свободен и что для него не существует никаких преград.
То же самое испытал Марсель Пруст, когда споткнулся о плохо обтесанный камень возле стены каретника; когда он попробовал печенье Мадлен; когда он услышал, как звякает ложка, которую ударяет о чашку — он испытал вот это просветление неожиданно и ощутил внутреннюю свободу.
Для суфия это очень важно, и это важно было в образе Меджнуна — я хотел вам это сказать, может это вам пригодится; почему он нужен Меджнун. Это не тот Меджнун, о котором говорят европейцы или русские, или вообще сторонники дуалистического восприятия мира.
Существует поэма, которая называется «Меджнун Эльзы» Луи Арагона — он посвятил её своей жене, Эльзе Триоле, сестре Лили Брик; и он думал, что Меджнунизм — это влюблённость в другое существо и полное растворение в нём. Это такое самопожертвование, когда ты забываешь о себе и забываешь о своём эгоцентризме, и посвящаешь свою жизнь этой прекрасной, той самой прекрасной даме или прекрасной незнакомке. В данном случае знакомке — Эльзе.
Это абсолютно неправильный подход к пониманию Меджнуна, которому не нужна ни Лейли, ни он сам себе не нужен. Вот этот момент очень важный. Для суфия аскетизм — это такая вещь, которая опережает любую дисциплину, мусульманскую дисциплину, допустим, она остаётся где-то позади, поэтому суфий выбирает это, аскетизм, эту нулевую степень письма своего существования.
Когда вы будете писать о Меджнуне, возможно, пригодятся вам такие размышления. Они общеизвестны, они известны вам — наверняка, вы читали об этом. У Аль-Газали об этом очень подробно рассказано. Так что ответ такой, спонтанный и слегка поверхностный по поводу вещей, которые вас в данном случае волнуют. Не совсем понятно, почему вы выбрали Низами или вообще восточную поэзию. Если бы я знал конкретную направленность вашей работы, я мог бы дать более, как бы сказать, более предметный ответ. Ну и так далее. Берегите себя. Пока-пока.